Из «роспроса» Бирона в конце 1740-го — начале 1741 г. также видно, что бывший регент оказался так умен, хладнокровен, что сумел завести следствие в тупик. Когда от него, угрожая пыткой и жестокими карами, потребовали, «чтоб он, Бирон, припамяговав суд Божий и свою совесть, все то дело прямо объявил», иначе ему будут предъявлены обвинения в тяжких государственных преступлениях типа бунта, опытный царедворец сразу понял, что «запирательство» к доброму концу не приведет. И «по окончании сих слов, — читаем в отчете следствия, — он, Бирон, пришел в великое [со]мнение и скоро потом неотступно со слезами просил, дабы Высочайшею… милостию обнадежен был, то он, опамятався, чрез несколько дней чистую повинную принесет, не закрывая ничего, а притом и некоторый свои намерения, о чем… обстоятельно донесет… а ежели-де, что он и забудет, а после ему, Бирону, припамятовано будет и о том сущую правду покажет без утайки и… то он ныне напишет… повинную в генеральных терминах, а потом и о всех обстоятельствах» (248, 31–32).
Как мы видим, в ходе «роспроса» Бирон изменил тактику. Он предложил власти компромисс: Анна Леопольдовна даст ему «царское слово» — гарантию сохранения жизни, а он, со своей стороны, признается во всем, что от него потребуют, и если нужно, «вспомнит» и то, что забыл. Власти пошли на сделку с Бироном. После этого торга Бирон со спокойной совестью взялся за перо и ответил тонко и двусмысленно на все «вопросные пункты» (268, 33–34).
В таком положении для ответчика (как и ранее для изветчика) было крайне важно не впасть в противоречие с тем, что он уже показал на ранней стадии следствия. Противоречивые показания ответчика делали его положение весьма уязвимым, от подозрения во лжи ему избавиться было трудно. Из многих дел приведу наиболее яркий пример такого «неправильного поведения» ответчика. Дьячок Семен Копейкин был арестован в 1730-х гг. по доносу крестьянина Шкворова в говорении под хмельком «некоторых непристойных слов». На первом допросе Копейкин «заупрямился», утверждая, что никаких «непристойных слов» не говорил и что даже, против обыкновения, был трезв. В очной же ставке с изветчиком он дал другие показания, сказал, что «непристойные слова он, Копейкин, говорил ли, того не упомнит, что-де в то время был он, Копейкин, пьян и, может быть, в пьянстве те слова и говорил, только-де у трезвого у него в мысли, чтоб такие непристойные слова говорить, не было». Следователи сразу ухватились за противоречия в показаниях и потребовали от Копейкина пояснений. Ответчик сказал, что «сперва в (первом. — Е.А.) роспросе о том не показал он, Копейкин, боясь себе за то истязания». Расхождения в показаниях ответчика и неубедительный, по мнению следствия, ответ на заданный вопрос привел Копейкина на дыбу.
На пытке Копейкин показал, что непристойные слова он действительно говорил Шкворову «в пьянстве своем», но «не таким образом, как означенной Шкворов показал». Следователи, заподозрив в этом «увертку», спросили, почему же Копейкин сразу-то об этом им не сказал? На это Копейкин отвечал трафаретной фразой, которая для сыска ничего не значила: «Не показал он, Копейкин, боясь себе за то истязания». В очной ставке в застенке с Копейкиным изветчик Шкворов твердо стоял на своем («утверждался на прежнем своем показании»). Копейкин и этот раунд борьбы проиграл. Он вновь изменил показания: «Означенные непристойные слова говорил он, Копейкин, таким ли образом, как оной Шкворов показал, того он, Копейкин, за пьянством своим, не упомнит, а что-де он, Копейкин, с розыска показал, якобы те непристойные слова говорил он, Копейкин, другим образом, и то-де показал он, Копейкин, на себя напрасно, не терпя того розыску». Противоречия показаний ответчика привели следователей к выводу, что Копейкин «непристойные слова» действительно говорил и достоин казни. Но поскольку дело шло по разряду «маловажных» и сказанные дьячком слова не были, по-видимому, особенно страшными (содержание их нам неизвестно), то генерал Ушаков решил не проводить «утвердительную» пытку «из подлинной правды», обычную для полного и безусловного признания меняющего свои показания преступника, а приказал Копейкина бить кнутом и сослать в охотск, «в работу вечно» (42-5, 156–157).
Однако и следование раз и навсегда избранной линии, неизменность в показаниях ответчика не всегда оказывались самой правильной формой защиты. Так, если ответчик, несмотря на явные и многочисленные свидетельства против него, упорствовал, «запирался», то вскоре его положение ухудшалось. Для следствия непризнание ответчиком явной, доказанной фактами вины означало, что речь идет о «замерзлом злодее», матёром преступнике, который не желает склонить головы перед государем, не проекту него пощады за всем очевидные преступления. Это все усугубляло тяжесть последующих пыток и наказания.
Еще хуже было тому ответчику, который начинал признаваться в том, о чем его первоначально следователи и не спрашивали. Эта ситуация на жаргоне сыска называлась «сказал прибавочные речи»(88, 722). В этот момент допрашиваемый с роковой неизбежностью выступал в роли закоренелого, затаившегося преступника, скрывавшего свои преступления, или же в роли столь же преступного неизветчика по делам, о которых, согласно всем известным законам, надлежало доносить куда следует и как можно скорее. Если бы упомянутый выше Егор Столетов, допрошенный в 1734 г. В.Н. Татищевым в Екатеринбурге о его нехождении в церковь и каких-то опасных высказываниях за столом, отвечал только на заданные следователем вопросы, то сумел бы выпутаться из этого дела. Но Столетов вдруг «собою» стал пересказывать Татищеву придворные слухи и сплетни о том, что якобы царевна Екатерина Ивановна сожительствовала с его приятелем князем Михаилом Белосельским и что любовник царевны просил у него, Столетова, добыть некое средство от импотенции, чтоб при встрече с царевной «быть молодцеватым» и т. д. и т. п.
И можно уже точно сказать, что Столетов окончательно погубил себя, когда вдруг повинился Татищеву: «Я еще того тяжчае (т. е. хуже, страшнее, — Е.А.) о государыне-императрице думал» и «в том упомянул графа Бирона». Оказывается, речь шла об обстоятельствах сексуальной жизни самой императрицы Анны. Белосельский как-то поделился с ним, как с близким приятелем, такой забавной подробностью: «Государыня-де царевна сказывала мне секретно, что-де Бирон с сестрицею (т. е. императрицею. — Е.А.) живет в любви, он-де живете нею по-немецки, чиновно» (659, 15–16). Запись допроса по-видимому, привела государыню в ярость: после жестоких пыток Столетову отрубили голову, а Татищев получил строгий выговор за то, что, вопреки указам о предварительном поверхностном допросе преступника, стал выспрашивать у него вещи, которые его, подданного, ушам и слышать не над ежало. Но Татищев и сам не ожидал, к чему приведут его допросы Столетова о пропущенных Столетовым обеднях, и очень испугался, услышав откровения ответчика. Это видно по его рапортам в Петербург.
Добровольные признания князя Ивана Долгорукого на следствии 1738–1739 гг. привели на эшафот и его самого, и других членов семейства Долгоруких. Как известно, на жившего в Березове Долгорукого донес Осип Тишин, который обвинял ссыльного вельможу в произнесении «непристойных слов» о царствующей императрице и ее предшественнике — покойном императоре Петре II. На допросе Долгорукий в целом подтвердил извет Тишина, но при ответах на «вопросные пункты» вдруг, как записано в протоколе допроса, «без всякого спроса, собою объявил следующее…», И далее записаны показания Долгорукого о составлении в кругу семьи Долгоруких подложного завещания умирающего Петра II и о том, что Иван подписался за царя. Все сказанное Долгоруким стало известно властям впервые — ранее на сей счет были только какие-то неясные и недостоверные слухи (719, 168, 154). Теперь же, в 1738 г., вся эта история, благодаря показанию «без всякого спроса» князя Ивана, неожиданно всплыла на поверхность и позволила окружению Анны Ивановны начать крупномасштабное политическое дело о заговоре. Долгорукие были перевезены в столицу, начались пытки, а потом и казни членов клана Долгоруких. Сибирский вице-губернатор Алексей Жолобов, привлеченный по делу Столетова в 1735 г., на первом же допросе в Тайной канцелярии не только подтвердил приписанные ему Столетовым «непристойные слова», но и с редким простодушием и наивностью для чиновника такого высокого ранга пустился в воспоминания о своих давних встречах с Бироном, о чем А.И. Ушаков даже не спрашивал: «Говорил я еще о графе Бироне, как он Божию милостию и Ея и.в. взыскан. Такова-то милость Божия! Во время (т. е. раньше. — Е.А.) этого Бирона, в бытность в Риге комиссаром (он, Жолобов. — Е.А.) бивал, а ныне рад бы тому был, чтоб его сиятельство узнал меня. Хотя не ради чего, только чтоб знал. И есть у меня курьезная вещица: 12-ть чашечек ореховых, одна в одну вкладывается, прямая вещица такому графу — ведь ему золото и серебро не нужно!».
Последнее следовало понимать как намек на то, что Бирону, попавшему в постель императрицы, заботиться о своем благосостоянии уже нет нужды. И далее Жолобов своими руками начал точить топор, которым ему вскоре отрубили голову. «Еще запросто припомнил я и говорил Столетову, как в Риге при покойном генерале Репнине (губернаторе Лифляндии. — Е.А.), будучи на ассамблее, стал оный Бирон из-под меня стул брать, а я, пьяный, толкнул его в шею и он сунулся в стену» (659, 23). Столь откровенное добровольное признание ответчика в тогдашней обстановке было равносильно самоубийству. В 1736 г. Жолобов был казнен как взяточник, хотя истинной причиной расправы с ним был его длинный язык (589-9, 7009).
После первого допроса ответчика наступала очередь допрашивать свидетеля. Об этом говорили закон — Уложение 1649 г., «Краткое изображение процессов» 1715 г. и др. Число свидетелей закон не ограничивал, их могло быть и двое, и трое, и одиннадцать человек. Так, в частности, было в деле 1729 г. попа Давыда Прокофьева, который призывал прихожан своей церкви не присягать императору Петру II (8–1, 357 об.). Впрочем, число ответчиков также не регламентировалось. Известен случай, когда возникла проблема с доставкой из Москвы в Петербург тридцати (!) ответчиков по одному и тому же делу (181, 192).
В политическом процессе свидетель играл значительную роль. Естественно, что показания его были важны для ответчика, но все же более всего в них был заинтересован изветчик. Можно без преувеличения утверждать, что отрицательный ответ свидетеля «писали» на спине изветчика. Если ответчик отказывался от извета, а свидетель не подтверждал показаний изветчика, то первым на дыбу, согласно старинному принципу; «доносчику — первый кнут», попадал сам изветчик. Особая важность показаний свидетелей в политическом процессе приводила к тому, что их арестовывали и содержали в тюрьме наряду с изветчиком и ответчиком (хотя и не вместе). Правда, для высокопоставленных или больных свидетелей делали исключение — их могли допрашивать и на дому (304, 159).
Идя с доносом, опытный изветчик должен был не просто представить сыску свидетелей преступления ответчика, утверждая, что «доказать подлинно может, в чем покажет свидетелей» (42-1, 109). Он должен быть уверен в том, что свидетели, названные им, надежны, что они, как тогда говорили, «покажут именно», т. е. единодушно подтвердят его извет и в той редакции «непристойных слов», которую он изложил в своем доносе. В 1732 г. полной катастрофой для изветчика закончилось дело Назинцова и Иконникова Свидетели, на которых «слался» изветчик Иконников, показывали не то, что он думал. В приговоре сказано: «Он, Иконников, на помянутого Назинцова (ответчика. — Е.А.) об означенных продерзостных словах не доказал, понеже показанные от него свидетели, трое человек, на которых он, Иконников, слался из воли своей (т. е. добровольно. — Е.А.), о вышепоказанных словах не показали». Поэтому, заключает Тайная канцелярия, его следует признать ложным изветчиком — ведь свидетели не подтвердили его показания и «сказали не против его ссылки». Эго означало, что ка изветчика распространяется действие статьи 160 10-й главы Уложения 1649 г. о «ссылке из виноватых»: дело считалось проигранным той стороной, которая заявила несколько свидетелей, но один из них показал «не против его ссылки», т. е. не подтвердил слов изветчика («против» в этом контексте означает «согласно», «в соответствии»). Более того, дело истца (изветчика) считалось проигранным даже тогда, когда свидетели оказывались не единодушны в подтверждении челобитной (извета), показывали «не все во одну речь» или, наконец, когда они проявляли неосведомленность по существу дела («скажут, что про то дело ничего не ведают») (42-3, 104).
Поэтому, перед тем как идти с доносом, доносчику следовало серьезно подумать о свидетелях. Когда в 1722 г. казак Дорофей Веселков услышал от крестьянина Чусовских городков Якова Солнышкова брань в адрес государя и слова, что он «взял бы его (государя. — Е.А.) и в мелкие части изрезал и тело бы его растерзал», то Веселков вышел в сени и позвал за собой работника Солнышкова Степана Ильина и «говорил ему тайно, что на того Солнышкова будет в том извещать, чтоб (Ильин. — Е.А.) не заперся и тот Степан ему говорил, не знаю-де, как ему быть». Сомнения Ильина оказались важными для Веселкова, и он в этот раз не стал доносить на Солнышкова. Вся эта история всплыла потом, когда изветчику представился-таки другой случай известить власти о преступлении Солнышкова (325-1, 39).
В том же 1722 г. опытный капитан Петр Мельгунов, намереваясь донести на сказавшего «непристойные слова» новгородского помещика Харламова, не просто заручился поддержкой слышавших эти слова свидетелей — участников общего застолья, но и стребовал с них подписки о слышанном от Харламова, а затем отправил эти подписки вместе со своим доносом на Харламова в Тайную канцелярию (32, 664, 52, 60). В 1738 г. крестьянин Игнатий Баженов донес на семь человек, «слался» при этом на нескольких свидетелей преступного разговора, но о двух из свидетелей сказал сразу же: «В том на них не шлетца для того, что они, по согласию между собою, могут сказать неправду», т. е. сомневался, что эти двое подтвердят извет (44-2, 14). Отсутствие верных свидетелей делало проблематичным и сам донос. В 1733 г. пасынок вдовы Ивановой объяснял на следствии, что он на мачеху «недоносил… для того, что посторонних свидетелей при том не было» (42-4, 36).
Допрашивали свидетелей «каждого порознь обстоятельно», предварительно приводя к присяге на Евангелии и Кресте («по заповеди Святаго Евангелия и по государеву крестному целованию» — 79, 3). Свидетель давал клятву, что он обязуется рассказать «обстоятельно о том непристойном слове… слышал ль и каким случаем» (42-4, 88). В основе этого следственного действия лежало положение «Краткого изображения процессов». Там сказано, что присягать должны все свидетели, «понеже свидетелю, который присяги не учинил, верить не мочно, хотя б оный и архиепископ был» (626-4, 417). Форма присяги в законодательных материалах не регламентировалась, но предполагала публичное произнесение клятвы либо в церкви, либо в тюрьме перед священником, а также обязательную подпись на присяжном листе (283, 27).
В отличие от состязательного суда, сыск не предъявлял каких-то критериев к свидетелю. Согласно Уложению 1649 г., в суде свидетелем мог быть только человек «благонамеренный», честный, «достоверный», т. е. видевший все сам, не враждебный ответчику, но и не вступивший с кем-либо из участников процесса «в стачку», наконец, не родственник одной из сторон. По «Краткому изображению…» в судебном процессе отводили некоторых свидетелей как «негодных и презираемых» людей. Среди них числились убийцы, клятвопреступники, разбойники, воры и т. д. Для политического же процесса «негодных и презираемых» свидетелей не существовало — нередко именно они выступали свидетелями. Отвод их ответчиком из-за того, что эти люди недостойны и подозрительны, игнорировался сыскным следствием. Поэтому нередко извет насильника и убийцы, кричавшего «Слово и дело» в тюрьме, подтверждали такие же, как он, личности с рваными ноздрями. И их показания принимали к делу. Незаметно также, чтобы в политическом процессе делали предпочтение одним свидетелям перед другими (как это было в судебном процессе), а именно: мужчинам перед женщинами, знатным перед незнатными, ученым перед неучеными и священнослужителям перед светскими лицами (см. «Краткое изображение процессов», 3-я глава, статья 13). Не все ясно со свидетелями-крепостными (в делах их помещиков), свидетелями-подчиненными (в делах их начальников), наконец, со свидетелями-родственниками, в том числе — женами.
В принципе было общепризнано, что жена не может быть свидетельницей по делу мужа. Так говорит Уложение 1649 г.: при ссылке ответчика на истцову жену и истца на ответчикову жену «жены не допрашивав» (10-я глава, статья 177). Следование этой норме мы видим и в некоторых политических делах. В 1732 г. изветчик Рябинин указал на пятерых свидетелей и среди них упомянул свою жену, «которую было, — как отмечено в решении Тайной канцелярии, — во свидетельство представлять ему не подлежало» (42-1, 110). Однако политический процесс не имел четкой правовой регламентации, его природа была иной. Фактическим истцом (часто за спиной изветчика) выступало само государство, и когда следствию нужны были конкретные показания на политического преступника, проблема родства, социальных, должностных отношений изветчика с ответчиком, изветчика и ответчика со свидетелем власть интересовала мало.
В 1677 г. уже сосланный в Пустозерск боярин А.С. Матвеев в своей челобитной царю Федору Алексеевичу пытался оспорить выдвинутые против него обвинения в колдовстве. Не без оснований и со ссылками на Соборное уложение и царские указы он писал, что дело его велось, как бы сейчас сказали, «с грубейшим нарушением законности». Во-первых, доносчик на боярина, Давыдко, «многое время не извещал», во-вторых, следствие не провело очной ставки изветчика с ответчиком (Матвеевым), в-третьих, предъявление Давыдкой в качестве свидетеля дворового карлика Матвеева Ивана незаконно, ибо, по мнению Матвеева, «раб свидетелем на господина не бывает». История же политического сыска как раз показывает, что еще как бывает! Рабы, дворовые, крепостные постоянно выступали и как доносчики, и как свидетели против своих господ. Пустым звуком для людей, решавших судьбу знатного боярина, были и его утверждения о том, что свидетелем не может быть костоправ Иван Максимов. Максимов на следствии показал, что к нему обращался карлик, которому Матвеев якобы сломал два ребра за подсматривание чародейских упражнений хозяина. Матвеев в своей челобитной писал, что Максимов «не свидетель против твоего, Великий государь, указа и Уложенья. Когда бы он, костоправ, видел, а не слышал (от карлика Ивана. — Е.А.), и я б на него слался, а он бы сказал, что я тому карлу переломил два ребра, тогда бы был свидетелем мне. А в твоем, Великий государь, указе и в Соборном Уложенье…» — и далее приведена ссылка на статью 172 10-й главы Уложения, запрещавшую принимать в свидетели неочевидцев происшедшего, тех, кто «про такое дело слышал от людей». Матвеев хорошо знал юриспруденцию своего времени. Он справедливо указывал также на то, что суд над ним был заочный, что с изветчиком ему не было дано очной ставки, что против него дал показания человек недостойный, пьяница, неровня с ним, боярином и уважаемым в государстве человеком.
Матвеев нашел немало противоречий в расследования его дела. Он писал, что показавший против него свидетель карлик Иванов потом с трех пыток «сговорил» (т. е. снял. — Е.А.) с него, Матвеева, обвинение. Согласно же статье 100 22-й главы Уложения, «сговоренные» на пытке допросные речи положено «отставливать, а вины сказывать, буде вина есть, по последним (т. е. пыточным. — Е.А.) речам», что, — справедливо указывал боярин, — сделано не было. В приговоре фигурировали как достоверные не пыточные, а «роспросные речи» (т. е. предпыточные) показания Ивана (363, 103–105, 116, 121 и др.) Но опять же Матвеев по своему богатому опыту царедворца вряд ли не знал, что если хотят расправиться с политическим противником, то «хранение» Уложения, соблюдение процессуальных норм необязательно, т. к. речь идет не о состязательном процессе, а о сыске, законом которого является воля государя.
Полстолетия спустя после истории Матвеева примерно по тому же поводу возмущался произволом следователей опальный Бирон. Он писал в мемуарах: «Я… заявил (следователям. — Е.А.), что со мною поступают бесчеловечно и неслыханным образом, что везде, а также и в России, существует обычай уличать обвиняемого письменными доказательствами или устными показаниями достоверных свидетелей, что сам я — лицо владетельное, вассал короля Польского и, следовательно, нельзя меня допрашивать и выслушивать без депутата со стороны Польской республики. Мне довольно грубо отвечали, что упорствуя в подобных для себя исключениях, я напрасно стараюсь воспрепятствовать юрисдикции моих судей… Я уступил» (521, 335). Возможно, Бирону напомнили, как велось следствие над Долгорукими, Волынским и другими государственными преступниками в те времена, когда сам Бирон был всесильным временщиком и стоял за кулисами этих процессов.
Вернемся к вопросу о родственниках-свидетелях. Многочисленные дела показывают, что очень часто близкие родственники становятся свидетелями доносчика. В 1724 г. в Тайной канцелярии допрашивали как свидетеля жену изветчика Кузьмы Бунина, которая, конечно, подтвердила донос своего мужа Близкое родство свидетеля и изветчика не смутило следователей (664, 74). В 1736 г. главной свидетельницей по делу чародея Якова Ярова стала его жена Варвара (643, 385). В 1735 г. по делу баронессы Степаниды Соловьевой следствие постановило: допросить зятя ее Василия Степанова, как и его жену, дочь Соловьевой, Мавру. Как сказано в указе, «ежели оной Степанов против оного показания (Соловьевой. — Е.А.) будет запиратца, то допросить же жену ею, Мавру, и, буде оная ево жена против показания помянутой матери своей Степаниды на оного мужа своего, Степанова, покажет, тогда со оным мужем дать ей очную ставку…» (55, 17). Из этих и подобных им случаев напрашивается вывод: если изветчиком выступает частный человек, то жена его не может быть свидетелем на процессе (см. выше о деле Рябинина), если же «изветчиком» выступает государство, то в свидетели и жена годится, и сын, и дочь! В сыскном процессе мы видим воочию старинный принцип: «Закон что дышло, куда повернул, туда и вышло», точнее — грубое нарушение принятого законодательства о судопроизводстве.
Свидетель мог попасть в ходе «роспроса» в очень сложное положение. Мало того, что свидетель по политическому делу того времени отличался от свидетеля в состязательном судебном процессе, само понятие «свидетель» существенно отличалось от привычного нам, современного понятия. Вообще, в юридическом положении свидетеля XVIII в. много неясностей. В принципе в политическом процессе свидетель мог быть только свидетелем изветчика. При этом он одновременно выступал в роли «недонесшего изветчика». Если человек узнавал о государственном преступлении вместе с другими людьми, то формально, по закону он был обязан под страхом жестокого наказания, немедленно донести о преступлении куда надлежит. Однако если по делу он проходил как свидетель, то это означало, что донос сделал не он, а кто-то другой. Стало быть, это произошло по одной из двух причин: либо человек не захотел доносить, либо он заранее распределил роли изветчика и свидетеля с теми, кто оказался вместе с ним при совершении преступления, и в итоге взял на себя роль свидетеля. В первом случае он становился наказуемым «неизветчиком», во втором — свидетелем изветчика.
Из «роспроса» Бирона в конце 1740-го — начале 1741 г. также видно, что бывший регент оказался так умен, хладнокровен, что сумел завести следствие в тупик. Когда от него, угрожая пыткой и жестокими карами, потребовали, «чтоб он, Бирон, припамяговав суд Божий и свою совесть, все то дело прямо объявил», иначе ему будут предъявлены обвинения в тяжких государственных преступлениях типа бунта, опытный царедворец сразу понял, что «запирательство» к доброму концу не приведет. И «по окончании сих слов, — читаем в отчете следствия, — он, Бирон, пришел в великое [со]мнение и скоро потом неотступно со слезами просил, дабы Высочайшею… милостию обнадежен был, то он, опамятався, чрез несколько дней чистую повинную принесет, не закрывая ничего, а притом и некоторый свои намерения, о чем… обстоятельно донесет… а ежели-де, что он и забудет, а после ему, Бирону, припамятовано будет и о том сущую правду покажет без утайки и… то он ныне напишет… повинную в генеральных терминах, а потом и о всех обстоятельствах» (248, 31–32).
Как мы видим, в ходе «роспроса» Бирон изменил тактику. Он предложил власти компромисс: Анна Леопольдовна даст ему «царское слово» — гарантию сохранения жизни, а он, со своей стороны, признается во всем, что от него потребуют, и если нужно, «вспомнит» и то, что забыл. Власти пошли на сделку с Бироном. После этого торга Бирон со спокойной совестью взялся за перо и ответил тонко и двусмысленно на все «вопросные пункты» (268, 33–34).
В таком положении для ответчика (как и ранее для изветчика) было крайне важно не впасть в противоречие с тем, что он уже показал на ранней стадии следствия. Противоречивые показания ответчика делали его положение весьма уязвимым, от подозрения во лжи ему избавиться было трудно. Из многих дел приведу наиболее яркий пример такого «неправильного поведения» ответчика. Дьячок Семен Копейкин был арестован в 1730-х гг. по доносу крестьянина Шкворова в говорении под хмельком «некоторых непристойных слов». На первом допросе Копейкин «заупрямился», утверждая, что никаких «непристойных слов» не говорил и что даже, против обыкновения, был трезв. В очной же ставке с изветчиком он дал другие показания, сказал, что «непристойные слова он, Копейкин, говорил ли, того не упомнит, что-де в то время был он, Копейкин, пьян и, может быть, в пьянстве те слова и говорил, только-де у трезвого у него в мысли, чтоб такие непристойные слова говорить, не было». Следователи сразу ухватились за противоречия в показаниях и потребовали от Копейкина пояснений. Ответчик сказал, что «сперва в (первом. — Е.А.) роспросе о том не показал он, Копейкин, боясь себе за то истязания». Расхождения в показаниях ответчика и неубедительный, по мнению следствия, ответ на заданный вопрос привел Копейкина на дыбу.
На пытке Копейкин показал, что непристойные слова он действительно говорил Шкворову «в пьянстве своем», но «не таким образом, как означенной Шкворов показал». Следователи, заподозрив в этом «увертку», спросили, почему же Копейкин сразу-то об этом им не сказал? На это Копейкин отвечал трафаретной фразой, которая для сыска ничего не значила: «Не показал он, Копейкин, боясь себе за то истязания». В очной ставке в застенке с Копейкиным изветчик Шкворов твердо стоял на своем («утверждался на прежнем своем показании»). Копейкин и этот раунд борьбы проиграл. Он вновь изменил показания: «Означенные непристойные слова говорил он, Копейкин, таким ли образом, как оной Шкворов показал, того он, Копейкин, за пьянством своим, не упомнит, а что-де он, Копейкин, с розыска показал, якобы те непристойные слова говорил он, Копейкин, другим образом, и то-де показал он, Копейкин, на себя напрасно, не терпя того розыску». Противоречия показаний ответчика привели следователей к выводу, что Копейкин «непристойные слова» действительно говорил и достоин казни. Но поскольку дело шло по разряду «маловажных» и сказанные дьячком слова не были, по-видимому, особенно страшными (содержание их нам неизвестно), то генерал Ушаков решил не проводить «утвердительную» пытку «из подлинной правды», обычную для полного и безусловного признания меняющего свои показания преступника, а приказал Копейкина бить кнутом и сослать в охотск, «в работу вечно» (42-5, 156–157).
Однако и следование раз и навсегда избранной линии, неизменность в показаниях ответчика не всегда оказывались самой правильной формой защиты. Так, если ответчик, несмотря на явные и многочисленные свидетельства против него, упорствовал, «запирался», то вскоре его положение ухудшалось. Для следствия непризнание ответчиком явной, доказанной фактами вины означало, что речь идет о «замерзлом злодее», матёром преступнике, который не желает склонить головы перед государем, не проекту него пощады за всем очевидные преступления. Это все усугубляло тяжесть последующих пыток и наказания.
Еще хуже было тому ответчику, который начинал признаваться в том, о чем его первоначально следователи и не спрашивали. Эта ситуация на жаргоне сыска называлась «сказал прибавочные речи»(88, 722). В этот момент допрашиваемый с роковой неизбежностью выступал в роли закоренелого, затаившегося преступника, скрывавшего свои преступления, или же в роли столь же преступного неизветчика по делам, о которых, согласно всем известным законам, надлежало доносить куда следует и как можно скорее. Если бы упомянутый выше Егор Столетов, допрошенный в 1734 г. В.Н. Татищевым в Екатеринбурге о его нехождении в церковь и каких-то опасных высказываниях за столом, отвечал только на заданные следователем вопросы, то сумел бы выпутаться из этого дела. Но Столетов вдруг «собою» стал пересказывать Татищеву придворные слухи и сплетни о том, что якобы царевна Екатерина Ивановна сожительствовала с его приятелем князем Михаилом Белосельским и что любовник царевны просил у него, Столетова, добыть некое средство от импотенции, чтоб при встрече с царевной «быть молодцеватым» и т. д. и т. п.
И можно уже точно сказать, что Столетов окончательно погубил себя, когда вдруг повинился Татищеву: «Я еще того тяжчае (т. е. хуже, страшнее, — Е.А.) о государыне-императрице думал» и «в том упомянул графа Бирона». Оказывается, речь шла об обстоятельствах сексуальной жизни самой императрицы Анны. Белосельский как-то поделился с ним, как с близким приятелем, такой забавной подробностью: «Государыня-де царевна сказывала мне секретно, что-де Бирон с сестрицею (т. е. императрицею. — Е.А.) живет в любви, он-де живете нею по-немецки, чиновно» (659, 15–16). Запись допроса по-видимому, привела государыню в ярость: после жестоких пыток Столетову отрубили голову, а Татищев получил строгий выговор за то, что, вопреки указам о предварительном поверхностном допросе преступника, стал выспрашивать у него вещи, которые его, подданного, ушам и слышать не над ежало. Но Татищев и сам не ожидал, к чему приведут его допросы Столетова о пропущенных Столетовым обеднях, и очень испугался, услышав откровения ответчика. Это видно по его рапортам в Петербург.
Добровольные признания князя Ивана Долгорукого на следствии 1738–1739 гг. привели на эшафот и его самого, и других членов семейства Долгоруких. Как известно, на жившего в Березове Долгорукого донес Осип Тишин, который обвинял ссыльного вельможу в произнесении «непристойных слов» о царствующей императрице и ее предшественнике — покойном императоре Петре II. На допросе Долгорукий в целом подтвердил извет Тишина, но при ответах на «вопросные пункты» вдруг, как записано в протоколе допроса, «без всякого спроса, собою объявил следующее…», И далее записаны показания Долгорукого о составлении в кругу семьи Долгоруких подложного завещания умирающего Петра II и о том, что Иван подписался за царя. Все сказанное Долгоруким стало известно властям впервые — ранее на сей счет были только какие-то неясные и недостоверные слухи (719, 168, 154). Теперь же, в 1738 г., вся эта история, благодаря показанию «без всякого спроса» князя Ивана, неожиданно всплыла на поверхность и позволила окружению Анны Ивановны начать крупномасштабное политическое дело о заговоре. Долгорукие были перевезены в столицу, начались пытки, а потом и казни членов клана Долгоруких. Сибирский вице-губернатор Алексей Жолобов, привлеченный по делу Столетова в 1735 г., на первом же допросе в Тайной канцелярии не только подтвердил приписанные ему Столетовым «непристойные слова», но и с редким простодушием и наивностью для чиновника такого высокого ранга пустился в воспоминания о своих давних встречах с Бироном, о чем А.И. Ушаков даже не спрашивал: «Говорил я еще о графе Бироне, как он Божию милостию и Ея и.в. взыскан. Такова-то милость Божия! Во время (т. е. раньше. — Е.А.) этого Бирона, в бытность в Риге комиссаром (он, Жолобов. — Е.А.) бивал, а ныне рад бы тому был, чтоб его сиятельство узнал меня. Хотя не ради чего, только чтоб знал. И есть у меня курьезная вещица: 12-ть чашечек ореховых, одна в одну вкладывается, прямая вещица такому графу — ведь ему золото и серебро не нужно!».
Последнее следовало понимать как намек на то, что Бирону, попавшему в постель императрицы, заботиться о своем благосостоянии уже нет нужды. И далее Жолобов своими руками начал точить топор, которым ему вскоре отрубили голову. «Еще запросто припомнил я и говорил Столетову, как в Риге при покойном генерале Репнине (губернаторе Лифляндии. — Е.А.), будучи на ассамблее, стал оный Бирон из-под меня стул брать, а я, пьяный, толкнул его в шею и он сунулся в стену» (659, 23). Столь откровенное добровольное признание ответчика в тогдашней обстановке было равносильно самоубийству. В 1736 г. Жолобов был казнен как взяточник, хотя истинной причиной расправы с ним был его длинный язык (589-9, 7009).
После первого допроса ответчика наступала очередь допрашивать свидетеля. Об этом говорили закон — Уложение 1649 г., «Краткое изображение процессов» 1715 г. и др. Число свидетелей закон не ограничивал, их могло быть и двое, и трое, и одиннадцать человек. Так, в частности, было в деле 1729 г. попа Давыда Прокофьева, который призывал прихожан своей церкви не присягать императору Петру II (8–1, 357 об.). Впрочем, число ответчиков также не регламентировалось. Известен случай, когда возникла проблема с доставкой из Москвы в Петербург тридцати (!) ответчиков по одному и тому же делу (181, 192).
В политическом процессе свидетель играл значительную роль. Естественно, что показания его были важны для ответчика, но все же более всего в них был заинтересован изветчик. Можно без преувеличения утверждать, что отрицательный ответ свидетеля «писали» на спине изветчика. Если ответчик отказывался от извета, а свидетель не подтверждал показаний изветчика, то первым на дыбу, согласно старинному принципу; «доносчику — первый кнут», попадал сам изветчик. Особая важность показаний свидетелей в политическом процессе приводила к тому, что их арестовывали и содержали в тюрьме наряду с изветчиком и ответчиком (хотя и не вместе). Правда, для высокопоставленных или больных свидетелей делали исключение — их могли допрашивать и на дому (304, 159).
Идя с доносом, опытный изветчик должен был не просто представить сыску свидетелей преступления ответчика, утверждая, что «доказать подлинно может, в чем покажет свидетелей» (42-1, 109). Он должен быть уверен в том, что свидетели, названные им, надежны, что они, как тогда говорили, «покажут именно», т. е. единодушно подтвердят его извет и в той редакции «непристойных слов», которую он изложил в своем доносе. В 1732 г. полной катастрофой для изветчика закончилось дело Назинцова и Иконникова Свидетели, на которых «слался» изветчик Иконников, показывали не то, что он думал. В приговоре сказано: «Он, Иконников, на помянутого Назинцова (ответчика. — Е.А.) об означенных продерзостных словах не доказал, понеже показанные от него свидетели, трое человек, на которых он, Иконников, слался из воли своей (т. е. добровольно. — Е.А.), о вышепоказанных словах не показали». Поэтому, заключает Тайная канцелярия, его следует признать ложным изветчиком — ведь свидетели не подтвердили его показания и «сказали не против его ссылки». Эго означало, что ка изветчика распространяется действие статьи 160 10-й главы Уложения 1649 г. о «ссылке из виноватых»: дело считалось проигранным той стороной, которая заявила несколько свидетелей, но один из них показал «не против его ссылки», т. е. не подтвердил слов изветчика («против» в этом контексте означает «согласно», «в соответствии»). Более того, дело истца (изветчика) считалось проигранным даже тогда, когда свидетели оказывались не единодушны в подтверждении челобитной (извета), показывали «не все во одну речь» или, наконец, когда они проявляли неосведомленность по существу дела («скажут, что про то дело ничего не ведают») (42-3, 104).
Поэтому, перед тем как идти с доносом, доносчику следовало серьезно подумать о свидетелях. Когда в 1722 г. казак Дорофей Веселков услышал от крестьянина Чусовских городков Якова Солнышкова брань в адрес государя и слова, что он «взял бы его (государя. — Е.А.) и в мелкие части изрезал и тело бы его растерзал», то Веселков вышел в сени и позвал за собой работника Солнышкова Степана Ильина и «говорил ему тайно, что на того Солнышкова будет в том извещать, чтоб (Ильин. — Е.А.) не заперся и тот Степан ему говорил, не знаю-де, как ему быть». Сомнения Ильина оказались важными для Веселкова, и он в этот раз не стал доносить на Солнышкова. Вся эта история всплыла потом, когда изветчику представился-таки другой случай известить власти о преступлении Солнышкова (325-1, 39).
В том же 1722 г. опытный капитан Петр Мельгунов, намереваясь донести на сказавшего «непристойные слова» новгородского помещика Харламова, не просто заручился поддержкой слышавших эти слова свидетелей — участников общего застолья, но и стребовал с них подписки о слышанном от Харламова, а затем отправил эти подписки вместе со своим доносом на Харламова в Тайную канцелярию (32, 664, 52, 60). В 1738 г. крестьянин Игнатий Баженов донес на семь человек, «слался» при этом на нескольких свидетелей преступного разговора, но о двух из свидетелей сказал сразу же: «В том на них не шлетца для того, что они, по согласию между собою, могут сказать неправду», т. е. сомневался, что эти двое подтвердят извет (44-2, 14). Отсутствие верных свидетелей делало проблематичным и сам донос. В 1733 г. пасынок вдовы Ивановой объяснял на следствии, что он на мачеху «недоносил… для того, что посторонних свидетелей при том не было» (42-4, 36).
Допрашивали свидетелей «каждого порознь обстоятельно», предварительно приводя к присяге на Евангелии и Кресте («по заповеди Святаго Евангелия и по государеву крестному целованию» — 79, 3). Свидетель давал клятву, что он обязуется рассказать «обстоятельно о том непристойном слове… слышал ль и каким случаем» (42-4, 88). В основе этого следственного действия лежало положение «Краткого изображения процессов». Там сказано, что присягать должны все свидетели, «понеже свидетелю, который присяги не учинил, верить не мочно, хотя б оный и архиепископ был» (626-4, 417). Форма присяги в законодательных материалах не регламентировалась, но предполагала публичное произнесение клятвы либо в церкви, либо в тюрьме перед священником, а также обязательную подпись на присяжном листе (283, 27).
В отличие от состязательного суда, сыск не предъявлял каких-то критериев к свидетелю. Согласно Уложению 1649 г., в суде свидетелем мог быть только человек «благонамеренный», честный, «достоверный», т. е. видевший все сам, не враждебный ответчику, но и не вступивший с кем-либо из участников процесса «в стачку», наконец, не родственник одной из сторон. По «Краткому изображению…» в судебном процессе отводили некоторых свидетелей как «негодных и презираемых» людей. Среди них числились убийцы, клятвопреступники, разбойники, воры и т. д. Для политического же процесса «негодных и презираемых» свидетелей не существовало — нередко именно они выступали свидетелями. Отвод их ответчиком из-за того, что эти люди недостойны и подозрительны, игнорировался сыскным следствием. Поэтому нередко извет насильника и убийцы, кричавшего «Слово и дело» в тюрьме, подтверждали такие же, как он, личности с рваными ноздрями. И их показания принимали к делу. Незаметно также, чтобы в политическом процессе делали предпочтение одним свидетелям перед другими (как это было в судебном процессе), а именно: мужчинам перед женщинами, знатным перед незнатными, ученым перед неучеными и священнослужителям перед светскими лицами (см. «Краткое изображение процессов», 3-я глава, статья 13). Не все ясно со свидетелями-крепостными (в делах их помещиков), свидетелями-подчиненными (в делах их начальников), наконец, со свидетелями-родственниками, в том числе — женами.
В принципе было общепризнано, что жена не может быть свидетельницей по делу мужа. Так говорит Уложение 1649 г.: при ссылке ответчика на истцову жену и истца на ответчикову жену «жены не допрашивав» (10-я глава, статья 177). Следование этой норме мы видим и в некоторых политических делах. В 1732 г. изветчик Рябинин указал на пятерых свидетелей и среди них упомянул свою жену, «которую было, — как отмечено в решении Тайной канцелярии, — во свидетельство представлять ему не подлежало» (42-1, 110). Однако политический процесс не имел четкой правовой регламентации, его природа была иной. Фактическим истцом (часто за спиной изветчика) выступало само государство, и когда следствию нужны были конкретные показания на политического преступника, проблема родства, социальных, должностных отношений изветчика с ответчиком, изветчика и ответчика со свидетелем власть интересовала мало.
В 1677 г. уже сосланный в Пустозерск боярин А.С. Матвеев в своей челобитной царю Федору Алексеевичу пытался оспорить выдвинутые против него обвинения в колдовстве. Не без оснований и со ссылками на Соборное уложение и царские указы он писал, что дело его велось, как бы сейчас сказали, «с грубейшим нарушением законности». Во-первых, доносчик на боярина, Давыдко, «многое время не извещал», во-вторых, следствие не провело очной ставки изветчика с ответчиком (Матвеевым), в-третьих, предъявление Давыдкой в качестве свидетеля дворового карлика Матвеева Ивана незаконно, ибо, по мнению Матвеева, «раб свидетелем на господина не бывает». История же политического сыска как раз показывает, что еще как бывает! Рабы, дворовые, крепостные постоянно выступали и как доносчики, и как свидетели против своих господ. Пустым звуком для людей, решавших судьбу знатного боярина, были и его утверждения о том, что свидетелем не может быть костоправ Иван Максимов. Максимов на следствии показал, что к нему обращался карлик, которому Матвеев якобы сломал два ребра за подсматривание чародейских упражнений хозяина. Матвеев в своей челобитной писал, что Максимов «не свидетель против твоего, Великий государь, указа и Уложенья. Когда бы он, костоправ, видел, а не слышал (от карлика Ивана. — Е.А.), и я б на него слался, а он бы сказал, что я тому карлу переломил два ребра, тогда бы был свидетелем мне. А в твоем, Великий государь, указе и в Соборном Уложенье…» — и далее приведена ссылка на статью 172 10-й главы Уложения, запрещавшую принимать в свидетели неочевидцев происшедшего, тех, кто «про такое дело слышал от людей». Матвеев хорошо знал юриспруденцию своего времени. Он справедливо указывал также на то, что суд над ним был заочный, что с изветчиком ему не было дано очной ставки, что против него дал показания человек недостойный, пьяница, неровня с ним, боярином и уважаемым в государстве человеком.
Матвеев нашел немало противоречий в расследования его дела. Он писал, что показавший против него свидетель карлик Иванов потом с трех пыток «сговорил» (т. е. снял. — Е.А.) с него, Матвеева, обвинение. Согласно же статье 100 22-й главы Уложения, «сговоренные» на пытке допросные речи положено «отставливать, а вины сказывать, буде вина есть, по последним (т. е. пыточным. — Е.А.) речам», что, — справедливо указывал боярин, — сделано не было. В приговоре фигурировали как достоверные не пыточные, а «роспросные речи» (т. е. предпыточные) показания Ивана (363, 103–105, 116, 121 и др.) Но опять же Матвеев по своему богатому опыту царедворца вряд ли не знал, что если хотят расправиться с политическим противником, то «хранение» Уложения, соблюдение процессуальных норм необязательно, т. к. речь идет не о состязательном процессе, а о сыске, законом которого является воля государя.
Полстолетия спустя после истории Матвеева примерно по тому же поводу возмущался произволом следователей опальный Бирон. Он писал в мемуарах: «Я… заявил (следователям. — Е.А.), что со мною поступают бесчеловечно и неслыханным образом, что везде, а также и в России, существует обычай уличать обвиняемого письменными доказательствами или устными показаниями достоверных свидетелей, что сам я — лицо владетельное, вассал короля Польского и, следовательно, нельзя меня допрашивать и выслушивать без депутата со стороны Польской республики. Мне довольно грубо отвечали, что упорствуя в подобных для себя исключениях, я напрасно стараюсь воспрепятствовать юрисдикции моих судей… Я уступил» (521, 335). Возможно, Бирону напомнили, как велось следствие над Долгорукими, Волынским и другими государственными преступниками в те времена, когда сам Бирон был всесильным временщиком и стоял за кулисами этих процессов.
Вернемся к вопросу о родственниках-свидетелях. Многочисленные дела показывают, что очень часто близкие родственники становятся свидетелями доносчика. В 1724 г. в Тайной канцелярии допрашивали как свидетеля жену изветчика Кузьмы Бунина, которая, конечно, подтвердила донос своего мужа Близкое родство свидетеля и изветчика не смутило следователей (664, 74). В 1736 г. главной свидетельницей по делу чародея Якова Ярова стала его жена Варвара (643, 385). В 1735 г. по делу баронессы Степаниды Соловьевой следствие постановило: допросить зятя ее Василия Степанова, как и его жену, дочь Соловьевой, Мавру. Как сказано в указе, «ежели оной Степанов против оного показания (Соловьевой. — Е.А.) будет запиратца, то допросить же жену ею, Мавру, и, буде оная ево жена против показания помянутой матери своей Степаниды на оного мужа своего, Степанова, покажет, тогда со оным мужем дать ей очную ставку…» (55, 17). Из этих и подобных им случаев напрашивается вывод: если изветчиком выступает частный человек, то жена его не может быть свидетелем на процессе (см. выше о деле Рябинина), если же «изветчиком» выступает государство, то в свидетели и жена годится, и сын, и дочь! В сыскном процессе мы видим воочию старинный принцип: «Закон что дышло, куда повернул, туда и вышло», точнее — грубое нарушение принятого законодательства о судопроизводстве.
Свидетель мог попасть в ходе «роспроса» в очень сложное положение. Мало того, что свидетель по политическому делу того времени отличался от свидетеля в состязательном судебном процессе, само понятие «свидетель» существенно отличалось от привычного нам, современного понятия. Вообще, в юридическом положении свидетеля XVIII в. много неясностей. В принципе в политическом процессе свидетель мог быть только свидетелем изветчика. При этом он одновременно выступал в роли «недонесшего изветчика». Если человек узнавал о государственном преступлении вместе с другими людьми, то формально, по закону он был обязан под страхом жестокого наказания, немедленно донести о преступлении куда надлежит. Однако если по делу он проходил как свидетель, то это означало, что донос сделал не он, а кто-то другой. Стало быть, это произошло по одной из двух причин: либо человек не захотел доносить, либо он заранее распределил роли изветчика и свидетеля с теми, кто оказался вместе с ним при совершении преступления, и в итоге взял на себя роль свидетеля. В первом случае он становился наказуемым «неизветчиком», во втором — свидетелем изветчика.