В принципе этот указ о ссылке Радищева мог появиться и без всякого процесса — мы знаем, каким образом решались раньше дела об «оскорблении чести Ея и.в.». Но в конце XVIII в. в екатерининской России просто приговорить к смерти подданного и дворянина, попавшего по какой-то причине в опаду, стало трудно. Основы сословного и правового государства, которое строила Екатерина II, входили в явное противоречие с исконным проявлением самодержавной воли, остававшейся, как и сто лет назад, ничем не ограниченной и абсолютно защищенной от критики. Поэтому и потребовалась процедура явно фиктивного, но все-таки суда.
Надо полагать, что опыт суда над Радищевым показался удачным, и когда в 1792 г. началось дело Новикова, то решили так же провести его через судебный процесс. Это видно из переписки Екатерины II с главнокомандующим Москвы кн. А.А. Прозоровским, в которой императрица требовала от него организовать судебный процесс над Новиковым. Однако вскоре императрица поняла, что дело Новикова более сложно, чем дело Радищева Новиков на допросах вел себя «изворотливо» и защищался умело. Кроме того, обвинение в принадлежности к масонству, которое не запрещали до этого, могли предъявить многим людям высшего света. К тому же Екатерина видела, что сам «координатор» процесса не так умен и проворен, как Брюс или Безбородко. Короче, императрица поняла, что процесс может завершиться большим скандалом и превратить власть в посмешище. 1 августа 1792 г. появился именной указ: Новикова предписали «запереть» на 15 лет в Шлиссельбургскую крепость «по силе законов» (497, 477). Резолюцию «по силе законов» часто использовал Петр Великий, когда затруднялся в указании конкретной статьи, по которой осуждал преступника. Позже, 18 июля 1793 г., Екатерина наложила еще на одно дело (прожектера Федора Кречетова) сходную с петровской резолюцию: «Запереть в здешней крепости до высочайшего указа» (401, 60). Так императрица привычно свернула на проторенную дорогу бессудных решений и поступила, как ей позволяла традиция и закон, — вынесла приговор-резолюцию только на основании материалов политического сыска.
Таким образом, даже управляемый и ограниченный в своих возможностях в отправлении правосудия суд над Радищевым оказался единственным исключением в непрерывной череде бессудных расправ с политическими преступниками. Как и само самодержавие, система политического сыска находилась вне правового поля, за рамками судебной реформы Петра I. Самодержец, а по его поручению учреждения политического сыска или их руководители одновременно возбуждали дела, вели расследование, в составе назначенных временных судов-комиссий выносили приговоры и сами приводили их в исполнение. Как это происходило, рассмотрим ниже.
Из приведенных выше материалов о вынесении приговора государственному преступнику становится ясно, что когда его судьбу решала резолюция государя на экстракте из дела, докладе, «докладном колодничьем списке», то это и было подлинным приговором. Выше уже сказано о резолюции Петра I по поводу Левина («На Пензе»), Таких резолюций-приговоров сохранилось немало. По делу о ссылке учителя царевича Алексея Н.К. Вяземского Петр начертал «К Городу», что означало ссылку в Архангельск (752, 201, 220), а по делу Александра Яковлева был столь же краток: «В Сибирь» (775, 438). Затем подобную письменную (а нередко и устную) резолюцию царя оформляли в виде приговора. Он зачитывался преступнику, оглашался на месте казни, становился, если это считалось нужным, основой манифеста-указа для всеобщего сведения.
Характерной чертой политических процессов того времени было вынесение приговоров (даже к смертной казни) некоторым участникам процесса еще до полного окончания следствия по делу. Так было в Стрелецком розыске 1698 г., который не представлял собой единого процесса, так происходило многократно и потом. Особенно интересен в этом смысле процесс по делу царевича Алексея, который распался в 1718 г. на три основных розыска Кикинский розыск, розыск царевича и Суздальский розыск. Приговоры к казни по Кикинскому и Суздальскому розыскам были вынесены еще в феврале 1718 г., а по делу царевича — в конце июня, причем очевидно, что казни февраля 1718 г. уничтожали многих свидетелей по делу царевича. Позже, в 1736 г. приговор по делу Столетова сам преступник узнал 12 июля, а наказанный по этому же делу камер-фурьер Сухачев был, наверное, уже в Сибири — приговор ему зачитали 28 февраля (659, 18). Поспешные приговоры до окончания всего расследования приводили и к тому, что уже наказанных и сосланных преступников нередко вновь привозили из тюрем и Сибири на доследование по старому делу, заново судили и даже казнили (580, 6–7; 486, 287–289; 304, 167).
Теперь рассмотрим правовой аспект вынесения приговора политическому преступнику. Во-первых, для права того времени характерна множественность наказаний за одни и те же преступления при огромном выборе видов наказания — от мучительной смерти до небольшого денежного штрафа. Считалось нормой, что к одному преступлению применяется совокупность разнообразных наказаний: позорящих (шельмование, клеймение), калечащих (вырывание ноздрей, отсечение членов), болевых (кнут, батоги), а также разные виды лишения свободы, ссылки и конфискации имущества Закон допускал и такую комбинацию: шельмовав (опозорив) преступника, запятнав его клеймом (или вырвав ноздри), палач, наконец, отрубал ему голову.
Во-вторых, примечательна нечеткость в определении тяжести вины конкретного преступника и соответствующего ей наказания. В указах степень вины определялась весьма расплывчатыми, с нашей точки зрения, критериями: «Которые тати и разбойники в середних и в малых винах, запетнав и бив кнутом, давали на чистые поруки з записьми. А иных в середних винах, запетнав, ссылали в Сибирь». Различие «малой вины» от «середней» проводится в этом указе достаточно определенно: «А малая вина: разбой один или татьба одна или татьбы две небольшие, а убивства и пожегу не было. А середняя вина: разбои два или татьбы три небольшие, а пожегу и убивства не было ж» (538-5, 223–224).
Но из этого указа, как и из других, неясно, как же все-таки судья различал (по степени тяжести) два преступления «середней вины», ведь мы видим, что в одних случаях преступник с «середней виной» мог выйти на свободу, а в «иных», наоборот, мог оказаться в Сибири. Думаю, что судьи того времени в этом не видели никакой проблемы — существовали вполне традиционные, принятые приемы, методы и признаки, которые позволяли судье определять, какая из «середних вин» серьезнее. При этом законодатель полностью полагался на судью, который выносил приговор «по силе дела», т. е. с учетом совокупности всех обстоятельств дела, и ему разрешалось «учинить по рассмотрению Своему Правому» (538-1, 44; 626-4, 359).
Несомненно, на приговоры в политических процессах нормы общеуголовного процессуального права влияли весьма сильно. Однако сутью политического процесса, как уже не раз отмечалось выше, было не следование пришлым в суде принципам, не традиции тогдашнего судопроизводства и не юридическая подготовка судьи, а воля самодержца — именно он оставался единственным и подлинным судьей по государственным преступлениям. Судебник 1550 г. нашел этому явлению исчерпывающую и вполне распространяемую на XVIII век формулу: «А в пене (т. е. в штрафе, наказании. — Е.А.) что государь укажет, посмотря по человеку» (626-2, 101). Такая же формула встречается и в указах конца XVII в. («Смотря по вине и по человеку» 587-2, 1014), да и в XVIII в. Соответственно этому и устанавливалась тяжесть вины государственного преступника. Сам государь, а чаще выполнявший судебно-сыскное поручение чиновник мог без всяких ссылок на законы написать в приговоре (если он заносился на бумаге), что «Петр Великий… указал: по именному своего величествия указу… учинить следующее: Троицкого собору, что в Санкт-Петербурге дьякона Степана Федосеева за непристойные слова, что он говорил, «пустеть-де Санкт-Петербурху», послать его, дьякона, в каторжную работу на три года; иноземца Питера Вилькина, который говорил про Его и.в. непотребные слова, бить батоги нещадно и свободить… Сей Его и.в. именной указ в Канцелярии тайных дел объявил господин генерал-маэор Ушаков». Да и сам Ушаков, облеченный доверием государя, самостоятельно мог решить судьбу политического преступника «По Уложенью… над лежало было ему учинить смертную казнь, отсечь голову, а по мнению генерала-майора Ушакова смертной казни ему, Корноухову, не чинить… а вместо смертной казни быть ему тамо [в земляной тюрьме] неисходно». Так мнение генерала, которое ничем не обосновывалось, становилось приговором и отменяло норму Уложения (181, 185, 275–276).
Без всякой ссылки на законы государь мог вынести приговор, а потом его отменить и назначить новый. 23 января 1724 г. Петр «изволил читать экстракты по новгороцкому делу, по вологоцкому и указал… те дела решать по Уложенью». И втотжеденьбез всякого объяснения изменил приговор: «Его величество, будучи там же, указал по имянному своему указу бывшаго фискала Санина, хотя приговором и определено отсечь ему голову и оное утверждено собственною Его величества рукою тако: “Учинить по сему”, однако же ево, Санина, колесовать». Не было объяснений ужесточения казни бывшего фискала и в книге приговоров Тайной канцелярии: «И по именному Его и.в. за собственной Его величества рукою генваря 23 дня 1724 году велено учинить ему, Санину, смертную казнь — отсечь голову, а потом повелено ево колесовать и для экзекуции выведен был на площадь». Когда дело дошло до казни, то царь, бывший сам на Троицкой площади, вдруг распорядился отменить четвертование Санина и отослал его снова в крепость (9–3, 107; 9–4, 18 об.).
В конечном счете у самодержца XVIII в. оставалось никем не ограниченное право предков налагать опалы, наказывать и миловать по собственной воле. Очень ярко это право (понимаемое здесь как свобода и возможность действовать, а не как совокупность законодательных норм) видно во многих приговорах преступникам. В 1732 г. императрица Анна Ивановна указала сослать фаворита цесаревны Елизаветы Петровны Алексея Шубина в Сибирь, «в самый отдаленный от Тобольска городской острог, в котором таких арестантов не имеется и велеть там содержать его в самом крепком смотрении, дабы посторонние никто известиться о том не могли». Что же инкриминировано прапорщику Шубину, проведшему в Сибири почти десять лет? В приговоре без ссылок на законы сказано предельно кратко: «Алексея Шубина за всякия лести его указали мы послать в Сибирь» (549, 148). Интересен и указ 1758 г. Елизаветы по делу А.П. Бестужева-Рюмина. Чувствуя приближение опалы, канцлер умело замел следы затеянного им заговора, уничтожил все бумаги. В итоге все обвинения против него повисли в воздухе. Но судьба его была решена уже в самом начале расследования. 27 февраля 1758 г. был опубликован манифест о винах канцлера, в котором было сказано прямо, без особых ухищрений в том смысле, что, уж если вольная в своих решениях самодержица наказывает бывшего канцлера, то есть несомненное свидетельство его вины, да к тому же Бестужев давно на подозрении и раздражал императрицу своим поведением («И подлинно столь основательные причины мы имели уже с давняго времени ему недоверять, паче же поведением его крайне раздраженными быть всегда»). Между тем следствие велось еще полтора месяца и все без толку — Бестужев защищался прекрасно, а улик против него не было. Наконец, 17 апреля 1758 г. государыня с раздражением потребовала «как наискорее иметь сентенцию». Следователи-судьи тотчас ее и представили, написав, что, во-первых, преступления Бестужева «так ясны и доказательны» и, во-вторых, «дабы не утруждать В.и.в. пространным чтением мерзостных и гнусных непорочной Вашего величества душе дел», Бестужев по «всенародным правам генерально и здешними законами» достоин смертной казни (587-15, 10802; 657, 317).
Из дел сыска мы часто узнаем только то, что многие важные государственные преступники наказаны, как отмечается в приговорах, «за их вины», «за важные вины», «за некоторые важные вины», «за его немаловажные вины», «явился в важных винах». И это все, что мы знаем из приговоров об их преступлении. Так, в приговоре от 7 ноября 1737 г. о наказании художников братьев Ивана и Романа Никитиных сказано: «За вины их, Иван, по учинении наказания плетьми, а Роман з женою ево сосланы в Сибирь, на житье вечно» (8–2, 124 об., 125; 775, 654). Капрал Фридрих Пленисер, рейтар Андрей Фурман были наказаны в 1735 г. «за некоторую непристойную в словах продерзость», а капитан Мазовский — «за происшедшие от него важные продерзостные слова», о которых мы так и не узнаем (8–5, 126).
И все же «глухота» многих приговоров не снимает научной проблемы классификации тогдашних государственных преступлений и поиска соответствия им в шкале распространенных тогда в праве наказаний. Существовали (особенно если шла речь о рядовых, «неважных», шаблонных делах) определенные и довольно устойчивые принципы, по которым судьи сыска выносили приговоры. Так, правовые нормы не дают никаких градаций «непристойных слов», но между тем различия в наказаниях за произнесение этих слов бросаются в глаза, и они порой оказываются весьма значительными. Правда, здесь возникает одна серьезная источниковедческая проблема, о которой нужно сказать, насколько это позволяют источники и нормы современной этики, подробнее.
Речь идет о том, чтобы попытаться понять, почему за одни произнесенные «непристойные слова» людей отпускают из сыска с выговором и предупреждением, а за другие подвергают пыткам и мучительной казни. Чем определяются «цена» этих слов и соответствующие им наказания? В документах политического сыска мы не встретим делопроизводственного единообразия: в одних случаях «непристойные слова» воспроизводятся, а в других — нет. В экстракте из дела поручика Кондырева (1739 г.) записано практически все, что он сказал, когда за какую-то служебную провинность его пытались заковать в кандалы: «Я ведаю, кто меня кует сука, курва императрица!» Надопросе Кондырев сначала утверждал, что «сукой» императрицу не называл, а только «курвой», но потом признал, что «может быть что он [государыню] и “сукою” называл, да не помнит» (42-1, 114). Обычно же бранные, нецензурные слова почти никогда «прямо», т. е. буквально, не записывали. Люди опасались повторять на бумаге «непристойное слово», несшее угрозу каждому, кто его произносил или писал. Как записано в протоколе допроса 2 июля 1729 г., некий колодник был «распрашиван секретно, а по роспросу его такого важного дела не явилось, а сказывал другие непристойные слова, которых и записывать неприлично» (284, 248). В 1740-х гг. академик Гольдбах, дешифровавший донесения французского посланника Шетарди, требовал особого указа, который бы разрешал ему безбоязненно записывать встречавшиеся в донесениях «непристойные речи» об Елизавете Петровне 763, 198).
При передаче содержания «непристойных слов» канцеляристы сыска чаще всего прибегали к эвфемизмам различной степени приближения к подлинным словам. В XVII в. писали обобщенно: «Про государя говорит неистовое слово» или «Говорил про государя непригожия речи» (500, 189, 185). В документах XVIII в. уже встречается иная, более открытая и пространная «зашифровка». В приговоре 1727 г. о крестьянине Никите Заботове, который ложно донес на своего помещика, сказано, что, по словам изветчика, помещик якобы государя «бранил матерно прямо» (8–1, 319 об.). Псковский дьякон Данила, согласно доносу на него в 1727 г. попа Васильева, бранил Екатерину I «матерно прямо: мать ее-де так» (8–1, 324). В 1739 г. крестьянка Маланья в ссоре с соседкой сказала об императрице Анне, что «этакую государыню черти делают (выговорила прямо)» (44-1, 93 об.), а матрос Илья Башмаков так выразился о государыне: «Я-де государыню Елизавет Петровну, греби ее мать (выговоря по-матерны прямо), бранил» — и эти слова привели его на каторгу (8–2, 76).
В некоторых делах «непристойные слова» — матерная брань в ее изначальном, оскорбительном значении — переданы почти буквально. В 1740 г. солдат сказал своему товарищу: «Ты служил у растакой матери, а не у Ея и.в.» (44–16, 232). В 1745 г. высказывание преображенца Петра Чебышева об императрице Елизавете было записано в деле в таком виде: «Сначала ее князь Иван Долгорукий погреб (выговорил по-скверному)…», а другой подследственный, Егор Фелисов, «произнес троекратно слова такия: растакая мать (выговаривая по-соромски прямо)…» (8–2, 51, 53). Встречается и весьма «прозрачный эвфемизм»: «Государыня такая мать (выговорил то слово по-матерны прямо)» или «Называл Ея императорское величество женским естеством (выговорил прямо) (44–10, 162; 44 16, 225). Весьма прозрачно записан и смысл высказывания Лаврентия Шишацкого в 1750 г.: «Разумовской нажил себе щастие чрез тур (выговоря то слово скверно)» (8–3, 7).
Эвфемизмами непристойных действий, которые встречаются в документах сыска (кроме упомянутого выше глагола «делать»), являлись глаголы: «погреб», «прогреб», «перегреб» («Мать-де, вашу, перегреб (выговорил то слово прямо)» (8–2, 51, 53). Иногда в документах сыска использовали «усиленный» вариант евфемического глагола, который обозначал как бы «многоэтажность» брани: «расперегреб» (44-/6, 318).
Вместо буквального повторения «непристойных слов» — политических высказываний оскорбительного для государя свойства в приговорах и во многих бумагах сыска чиновники ограничивались и отсылкой к делу, в котором эти слова были записаны: «Николаева показала, что слышала от торговки вдовы Акулины Ивановой некоторые непристойные слова (в чем явно же по делу)». Или: «О некоторых словах, [что] явно по делу», «Известныя по делу непристойный разглашения с какого вымысла он делал?», «За вину его, о которой явно по делу» (42-1, 112, 49, 9; 483, 615; 775, 696). В приговоре 1725 г. по делу монаха Выморокова сказано, что он «словесно и письменно всячески богопротивным, зловымышленным своим воровством порицал и называл непристойными словами, как явно в том деле» (323, 456).
И все-таки в некоторых случаях можно уверенно говорить, что «непристойные слова» воспроизводились в деле «имянно», т. е. буквально. Еще в 1636 г., когда стольник князь Н.И. Одоевский и дьяк Бормасов вели новгородское дело об измене, один из подследственных утверждал, что он сжег подметное письмо, в котором было «непригожее, непристойное слово, что и мылить (подумать. — Е.А.) не умеет». Следователи все же велели ему написать это «слово» своей рукой точно так, как «в том воровском письме писано», и потом отослали бумагу в Москву. О том же писали воронежским властям, которые были обязаны заставить изветчика либо назвать «непристойное слово», либо, если «будет слово непригожее жестоко гораздо», написать и прислать на письме (500, 80, 48). В 1732 г. свидетеля капрала Степана Фомина обвинили в том, что на допросе «о тех непристойных словах имянно не объявил, якобы стыдясь об них имянно объявить» (42-3, 12). Обычно точные записи таких «непристойных слов» уничтожались. В экстракте 1726 г. о деле Степаниды Васильевой по обвинению в произнесении каких-то «великоважных непристойных слов» сказано: «А за какия непристойные слова именно о том известия не имеется, понеже подлинное дело за великоважностью слов созжено» (8-)1 311 об.). В 1723 г. солдат Евстрат Черкасский сказал какие-то «непотребные, весьма поносительные слова» (в другом документе они названы «весьма непристойные») о Петре I и Екатерине. И эти слова, «как показано подлинно в роспросе изветчика той же роты ефрейтора Засыпкина в записке, которую определено, выняв из дела, зжечь, [а] хранитца она особливо». Так же поступили и с доношением дьяка Степана Большого о «словах подьячего Гаврила Одалимова про царевну Екатерину Алексеевну», и с «неистовыми словами» бурлака Ивана Дмитриева: «Роспросные ево речи созжены» (29, 66; 7, 177, 241 об.; 8–1.142 об.; 181, 147; 680, 11О).
Из приговоров следует, что выражениями «важные», «дерзкие», «продерзостные», «великие» оцениваются обычно «непристойные слова», относящиеся к государю, царской семье, государству. В 1738 г. в Кольском остроге подканцелярист Толстиков обозвал капрала Михаила Рекунова «сукиным сыном» и в ответ услышал: «Я не сукин сын, моя матушка — императрица Анна Иоанновна». По решению Тайной канцелярии наказали обоих. В приговоре о Толсгикове было сказано: «За то, что называл капрала Рекунова сукиным сыном, хотя оное к важности не касается, однакож при заседании в судебном месте бранных слов произносить ему не надлежало и к тому же к оным бранным словам и от Рекунова продерзостные произошли». В 1734 г. были казнены за какие-то «великие непристойные злодейственные слова» четверо преступников — Ларион Голый и три его собеседницы (43-3, 18 об.).
Как сказано выше, «непристойные слова» — родовое понятие для оценки словесных оскорблений государя. Можно выделить две группы таких оскорблений. «Непристойные слова» — это, во-первых, выражения, которые следует понимать как критику, неблагоприятные оценки личности государя, его власти, действий и намерений, и, во-вторых, непристойные слова в их современном (нецензурном) оскорбительном смысле. К первой относятся так называемые «продерзостные (продерзкие) слова», попросту говоря, матерщина. Обычно в сыске к «продерзостным словам» относили случайные оскорбления государя, а ругательства, их составляющие, были не особенно скабрезными. «Твой брат служит чёрту» — так в 1760 г. выразился однодворец Бугаков, обвиненный в оказывании «продерзких» (в другом варианте — «дерзких») слов (79, 3–4 об.). Ко второй группе относятся «непристойные слова», при классификации которых судом особо подчеркивалось их происхождение как продуманных слов и выражений, которые сказаны не случайно, задуманы заранее («вымышлены») со зла, с дерзкой или злобной целью оскорбить государя, нанести ему моральный ущерб. Вот примерный «реестр» таких «непристойных слов»: «великие непристойные злодейственные слова», «ложновымышленные слова», «вымышленные злодейственные непристойные слова», «вымышленные важные непристойные слова», «вымышленные затейные важные непристойные слова» (7, 132–136). В некоторых случаях мы можем довольно точно установить соответствие реально сказанных преступником слов с эвфемизмами приговоров. Известный читателю солдат Иван Седов сказал об императрице Анне: «Я бы ее с полаты кирпичом ушиб, лучше бы те деньги салдатам пожаловала». В приговоре его поступок оценен как «оказывание важных злодейственных слов, касающихся к превысокой персоне Ея И.В.» (42-2, 75).
Таким преступлениям соответствовала своя шкала наказаний. Степень вины преступника по сказанным им «непристойным словам», даже с учетом различных обстоятельств дела, опытным следователям установить было нетрудно. Со временем это стало бюрократической рутиной. За просто бранное, «продерзостное» слово, не имевшее «важности», да еще сказанное «с пьяну», «с проста», обычно наказывали битьем кнутом, но чаще — сечением батогами или плетью (см. 42-3, 127). Потом виновного выпускали на свободу с распиской, вспомним выражение Ушакова: «Кнутом плутов посекаем, да на волю выпускаем» (181, 124).
В принципе этот указ о ссылке Радищева мог появиться и без всякого процесса — мы знаем, каким образом решались раньше дела об «оскорблении чести Ея и.в.». Но в конце XVIII в. в екатерининской России просто приговорить к смерти подданного и дворянина, попавшего по какой-то причине в опаду, стало трудно. Основы сословного и правового государства, которое строила Екатерина II, входили в явное противоречие с исконным проявлением самодержавной воли, остававшейся, как и сто лет назад, ничем не ограниченной и абсолютно защищенной от критики. Поэтому и потребовалась процедура явно фиктивного, но все-таки суда.
Надо полагать, что опыт суда над Радищевым показался удачным, и когда в 1792 г. началось дело Новикова, то решили так же провести его через судебный процесс. Это видно из переписки Екатерины II с главнокомандующим Москвы кн. А.А. Прозоровским, в которой императрица требовала от него организовать судебный процесс над Новиковым. Однако вскоре императрица поняла, что дело Новикова более сложно, чем дело Радищева Новиков на допросах вел себя «изворотливо» и защищался умело. Кроме того, обвинение в принадлежности к масонству, которое не запрещали до этого, могли предъявить многим людям высшего света. К тому же Екатерина видела, что сам «координатор» процесса не так умен и проворен, как Брюс или Безбородко. Короче, императрица поняла, что процесс может завершиться большим скандалом и превратить власть в посмешище. 1 августа 1792 г. появился именной указ: Новикова предписали «запереть» на 15 лет в Шлиссельбургскую крепость «по силе законов» (497, 477). Резолюцию «по силе законов» часто использовал Петр Великий, когда затруднялся в указании конкретной статьи, по которой осуждал преступника. Позже, 18 июля 1793 г., Екатерина наложила еще на одно дело (прожектера Федора Кречетова) сходную с петровской резолюцию: «Запереть в здешней крепости до высочайшего указа» (401, 60). Так императрица привычно свернула на проторенную дорогу бессудных решений и поступила, как ей позволяла традиция и закон, — вынесла приговор-резолюцию только на основании материалов политического сыска.
Таким образом, даже управляемый и ограниченный в своих возможностях в отправлении правосудия суд над Радищевым оказался единственным исключением в непрерывной череде бессудных расправ с политическими преступниками. Как и само самодержавие, система политического сыска находилась вне правового поля, за рамками судебной реформы Петра I. Самодержец, а по его поручению учреждения политического сыска или их руководители одновременно возбуждали дела, вели расследование, в составе назначенных временных судов-комиссий выносили приговоры и сами приводили их в исполнение. Как это происходило, рассмотрим ниже.
Из приведенных выше материалов о вынесении приговора государственному преступнику становится ясно, что когда его судьбу решала резолюция государя на экстракте из дела, докладе, «докладном колодничьем списке», то это и было подлинным приговором. Выше уже сказано о резолюции Петра I по поводу Левина («На Пензе»), Таких резолюций-приговоров сохранилось немало. По делу о ссылке учителя царевича Алексея Н.К. Вяземского Петр начертал «К Городу», что означало ссылку в Архангельск (752, 201, 220), а по делу Александра Яковлева был столь же краток: «В Сибирь» (775, 438). Затем подобную письменную (а нередко и устную) резолюцию царя оформляли в виде приговора. Он зачитывался преступнику, оглашался на месте казни, становился, если это считалось нужным, основой манифеста-указа для всеобщего сведения.
Характерной чертой политических процессов того времени было вынесение приговоров (даже к смертной казни) некоторым участникам процесса еще до полного окончания следствия по делу. Так было в Стрелецком розыске 1698 г., который не представлял собой единого процесса, так происходило многократно и потом. Особенно интересен в этом смысле процесс по делу царевича Алексея, который распался в 1718 г. на три основных розыска Кикинский розыск, розыск царевича и Суздальский розыск. Приговоры к казни по Кикинскому и Суздальскому розыскам были вынесены еще в феврале 1718 г., а по делу царевича — в конце июня, причем очевидно, что казни февраля 1718 г. уничтожали многих свидетелей по делу царевича. Позже, в 1736 г. приговор по делу Столетова сам преступник узнал 12 июля, а наказанный по этому же делу камер-фурьер Сухачев был, наверное, уже в Сибири — приговор ему зачитали 28 февраля (659, 18). Поспешные приговоры до окончания всего расследования приводили и к тому, что уже наказанных и сосланных преступников нередко вновь привозили из тюрем и Сибири на доследование по старому делу, заново судили и даже казнили (580, 6–7; 486, 287–289; 304, 167).
Теперь рассмотрим правовой аспект вынесения приговора политическому преступнику. Во-первых, для права того времени характерна множественность наказаний за одни и те же преступления при огромном выборе видов наказания — от мучительной смерти до небольшого денежного штрафа. Считалось нормой, что к одному преступлению применяется совокупность разнообразных наказаний: позорящих (шельмование, клеймение), калечащих (вырывание ноздрей, отсечение членов), болевых (кнут, батоги), а также разные виды лишения свободы, ссылки и конфискации имущества Закон допускал и такую комбинацию: шельмовав (опозорив) преступника, запятнав его клеймом (или вырвав ноздри), палач, наконец, отрубал ему голову.
Во-вторых, примечательна нечеткость в определении тяжести вины конкретного преступника и соответствующего ей наказания. В указах степень вины определялась весьма расплывчатыми, с нашей точки зрения, критериями: «Которые тати и разбойники в середних и в малых винах, запетнав и бив кнутом, давали на чистые поруки з записьми. А иных в середних винах, запетнав, ссылали в Сибирь». Различие «малой вины» от «середней» проводится в этом указе достаточно определенно: «А малая вина: разбой один или татьба одна или татьбы две небольшие, а убивства и пожегу не было. А середняя вина: разбои два или татьбы три небольшие, а пожегу и убивства не было ж» (538-5, 223–224).
Но из этого указа, как и из других, неясно, как же все-таки судья различал (по степени тяжести) два преступления «середней вины», ведь мы видим, что в одних случаях преступник с «середней виной» мог выйти на свободу, а в «иных», наоборот, мог оказаться в Сибири. Думаю, что судьи того времени в этом не видели никакой проблемы — существовали вполне традиционные, принятые приемы, методы и признаки, которые позволяли судье определять, какая из «середних вин» серьезнее. При этом законодатель полностью полагался на судью, который выносил приговор «по силе дела», т. е. с учетом совокупности всех обстоятельств дела, и ему разрешалось «учинить по рассмотрению Своему Правому» (538-1, 44; 626-4, 359).
Несомненно, на приговоры в политических процессах нормы общеуголовного процессуального права влияли весьма сильно. Однако сутью политического процесса, как уже не раз отмечалось выше, было не следование пришлым в суде принципам, не традиции тогдашнего судопроизводства и не юридическая подготовка судьи, а воля самодержца — именно он оставался единственным и подлинным судьей по государственным преступлениям. Судебник 1550 г. нашел этому явлению исчерпывающую и вполне распространяемую на XVIII век формулу: «А в пене (т. е. в штрафе, наказании. — Е.А.) что государь укажет, посмотря по человеку» (626-2, 101). Такая же формула встречается и в указах конца XVII в. («Смотря по вине и по человеку» 587-2, 1014), да и в XVIII в. Соответственно этому и устанавливалась тяжесть вины государственного преступника. Сам государь, а чаще выполнявший судебно-сыскное поручение чиновник мог без всяких ссылок на законы написать в приговоре (если он заносился на бумаге), что «Петр Великий… указал: по именному своего величествия указу… учинить следующее: Троицкого собору, что в Санкт-Петербурге дьякона Степана Федосеева за непристойные слова, что он говорил, «пустеть-де Санкт-Петербурху», послать его, дьякона, в каторжную работу на три года; иноземца Питера Вилькина, который говорил про Его и.в. непотребные слова, бить батоги нещадно и свободить… Сей Его и.в. именной указ в Канцелярии тайных дел объявил господин генерал-маэор Ушаков». Да и сам Ушаков, облеченный доверием государя, самостоятельно мог решить судьбу политического преступника «По Уложенью… над лежало было ему учинить смертную казнь, отсечь голову, а по мнению генерала-майора Ушакова смертной казни ему, Корноухову, не чинить… а вместо смертной казни быть ему тамо [в земляной тюрьме] неисходно». Так мнение генерала, которое ничем не обосновывалось, становилось приговором и отменяло норму Уложения (181, 185, 275–276).
Без всякой ссылки на законы государь мог вынести приговор, а потом его отменить и назначить новый. 23 января 1724 г. Петр «изволил читать экстракты по новгороцкому делу, по вологоцкому и указал… те дела решать по Уложенью». И втотжеденьбез всякого объяснения изменил приговор: «Его величество, будучи там же, указал по имянному своему указу бывшаго фискала Санина, хотя приговором и определено отсечь ему голову и оное утверждено собственною Его величества рукою тако: “Учинить по сему”, однако же ево, Санина, колесовать». Не было объяснений ужесточения казни бывшего фискала и в книге приговоров Тайной канцелярии: «И по именному Его и.в. за собственной Его величества рукою генваря 23 дня 1724 году велено учинить ему, Санину, смертную казнь — отсечь голову, а потом повелено ево колесовать и для экзекуции выведен был на площадь». Когда дело дошло до казни, то царь, бывший сам на Троицкой площади, вдруг распорядился отменить четвертование Санина и отослал его снова в крепость (9–3, 107; 9–4, 18 об.).
В конечном счете у самодержца XVIII в. оставалось никем не ограниченное право предков налагать опалы, наказывать и миловать по собственной воле. Очень ярко это право (понимаемое здесь как свобода и возможность действовать, а не как совокупность законодательных норм) видно во многих приговорах преступникам. В 1732 г. императрица Анна Ивановна указала сослать фаворита цесаревны Елизаветы Петровны Алексея Шубина в Сибирь, «в самый отдаленный от Тобольска городской острог, в котором таких арестантов не имеется и велеть там содержать его в самом крепком смотрении, дабы посторонние никто известиться о том не могли». Что же инкриминировано прапорщику Шубину, проведшему в Сибири почти десять лет? В приговоре без ссылок на законы сказано предельно кратко: «Алексея Шубина за всякия лести его указали мы послать в Сибирь» (549, 148). Интересен и указ 1758 г. Елизаветы по делу А.П. Бестужева-Рюмина. Чувствуя приближение опалы, канцлер умело замел следы затеянного им заговора, уничтожил все бумаги. В итоге все обвинения против него повисли в воздухе. Но судьба его была решена уже в самом начале расследования. 27 февраля 1758 г. был опубликован манифест о винах канцлера, в котором было сказано прямо, без особых ухищрений в том смысле, что, уж если вольная в своих решениях самодержица наказывает бывшего канцлера, то есть несомненное свидетельство его вины, да к тому же Бестужев давно на подозрении и раздражал императрицу своим поведением («И подлинно столь основательные причины мы имели уже с давняго времени ему недоверять, паче же поведением его крайне раздраженными быть всегда»). Между тем следствие велось еще полтора месяца и все без толку — Бестужев защищался прекрасно, а улик против него не было. Наконец, 17 апреля 1758 г. государыня с раздражением потребовала «как наискорее иметь сентенцию». Следователи-судьи тотчас ее и представили, написав, что, во-первых, преступления Бестужева «так ясны и доказательны» и, во-вторых, «дабы не утруждать В.и.в. пространным чтением мерзостных и гнусных непорочной Вашего величества душе дел», Бестужев по «всенародным правам генерально и здешними законами» достоин смертной казни (587-15, 10802; 657, 317).
Из дел сыска мы часто узнаем только то, что многие важные государственные преступники наказаны, как отмечается в приговорах, «за их вины», «за важные вины», «за некоторые важные вины», «за его немаловажные вины», «явился в важных винах». И это все, что мы знаем из приговоров об их преступлении. Так, в приговоре от 7 ноября 1737 г. о наказании художников братьев Ивана и Романа Никитиных сказано: «За вины их, Иван, по учинении наказания плетьми, а Роман з женою ево сосланы в Сибирь, на житье вечно» (8–2, 124 об., 125; 775, 654). Капрал Фридрих Пленисер, рейтар Андрей Фурман были наказаны в 1735 г. «за некоторую непристойную в словах продерзость», а капитан Мазовский — «за происшедшие от него важные продерзостные слова», о которых мы так и не узнаем (8–5, 126).
И все же «глухота» многих приговоров не снимает научной проблемы классификации тогдашних государственных преступлений и поиска соответствия им в шкале распространенных тогда в праве наказаний. Существовали (особенно если шла речь о рядовых, «неважных», шаблонных делах) определенные и довольно устойчивые принципы, по которым судьи сыска выносили приговоры. Так, правовые нормы не дают никаких градаций «непристойных слов», но между тем различия в наказаниях за произнесение этих слов бросаются в глаза, и они порой оказываются весьма значительными. Правда, здесь возникает одна серьезная источниковедческая проблема, о которой нужно сказать, насколько это позволяют источники и нормы современной этики, подробнее.
Речь идет о том, чтобы попытаться понять, почему за одни произнесенные «непристойные слова» людей отпускают из сыска с выговором и предупреждением, а за другие подвергают пыткам и мучительной казни. Чем определяются «цена» этих слов и соответствующие им наказания? В документах политического сыска мы не встретим делопроизводственного единообразия: в одних случаях «непристойные слова» воспроизводятся, а в других — нет. В экстракте из дела поручика Кондырева (1739 г.) записано практически все, что он сказал, когда за какую-то служебную провинность его пытались заковать в кандалы: «Я ведаю, кто меня кует сука, курва императрица!» Надопросе Кондырев сначала утверждал, что «сукой» императрицу не называл, а только «курвой», но потом признал, что «может быть что он [государыню] и “сукою” называл, да не помнит» (42-1, 114). Обычно же бранные, нецензурные слова почти никогда «прямо», т. е. буквально, не записывали. Люди опасались повторять на бумаге «непристойное слово», несшее угрозу каждому, кто его произносил или писал. Как записано в протоколе допроса 2 июля 1729 г., некий колодник был «распрашиван секретно, а по роспросу его такого важного дела не явилось, а сказывал другие непристойные слова, которых и записывать неприлично» (284, 248). В 1740-х гг. академик Гольдбах, дешифровавший донесения французского посланника Шетарди, требовал особого указа, который бы разрешал ему безбоязненно записывать встречавшиеся в донесениях «непристойные речи» об Елизавете Петровне 763, 198).
При передаче содержания «непристойных слов» канцеляристы сыска чаще всего прибегали к эвфемизмам различной степени приближения к подлинным словам. В XVII в. писали обобщенно: «Про государя говорит неистовое слово» или «Говорил про государя непригожия речи» (500, 189, 185). В документах XVIII в. уже встречается иная, более открытая и пространная «зашифровка». В приговоре 1727 г. о крестьянине Никите Заботове, который ложно донес на своего помещика, сказано, что, по словам изветчика, помещик якобы государя «бранил матерно прямо» (8–1, 319 об.). Псковский дьякон Данила, согласно доносу на него в 1727 г. попа Васильева, бранил Екатерину I «матерно прямо: мать ее-де так» (8–1, 324). В 1739 г. крестьянка Маланья в ссоре с соседкой сказала об императрице Анне, что «этакую государыню черти делают (выговорила прямо)» (44-1, 93 об.), а матрос Илья Башмаков так выразился о государыне: «Я-де государыню Елизавет Петровну, греби ее мать (выговоря по-матерны прямо), бранил» — и эти слова привели его на каторгу (8–2, 76).
В некоторых делах «непристойные слова» — матерная брань в ее изначальном, оскорбительном значении — переданы почти буквально. В 1740 г. солдат сказал своему товарищу: «Ты служил у растакой матери, а не у Ея и.в.» (44–16, 232). В 1745 г. высказывание преображенца Петра Чебышева об императрице Елизавете было записано в деле в таком виде: «Сначала ее князь Иван Долгорукий погреб (выговорил по-скверному)…», а другой подследственный, Егор Фелисов, «произнес троекратно слова такия: растакая мать (выговаривая по-соромски прямо)…» (8–2, 51, 53). Встречается и весьма «прозрачный эвфемизм»: «Государыня такая мать (выговорил то слово по-матерны прямо)» или «Называл Ея императорское величество женским естеством (выговорил прямо) (44–10, 162; 44 16, 225). Весьма прозрачно записан и смысл высказывания Лаврентия Шишацкого в 1750 г.: «Разумовской нажил себе щастие чрез тур (выговоря то слово скверно)» (8–3, 7).
Эвфемизмами непристойных действий, которые встречаются в документах сыска (кроме упомянутого выше глагола «делать»), являлись глаголы: «погреб», «прогреб», «перегреб» («Мать-де, вашу, перегреб (выговорил то слово прямо)» (8–2, 51, 53). Иногда в документах сыска использовали «усиленный» вариант евфемического глагола, который обозначал как бы «многоэтажность» брани: «расперегреб» (44-/6, 318).
Вместо буквального повторения «непристойных слов» — политических высказываний оскорбительного для государя свойства в приговорах и во многих бумагах сыска чиновники ограничивались и отсылкой к делу, в котором эти слова были записаны: «Николаева показала, что слышала от торговки вдовы Акулины Ивановой некоторые непристойные слова (в чем явно же по делу)». Или: «О некоторых словах, [что] явно по делу», «Известныя по делу непристойный разглашения с какого вымысла он делал?», «За вину его, о которой явно по делу» (42-1, 112, 49, 9; 483, 615; 775, 696). В приговоре 1725 г. по делу монаха Выморокова сказано, что он «словесно и письменно всячески богопротивным, зловымышленным своим воровством порицал и называл непристойными словами, как явно в том деле» (323, 456).
И все-таки в некоторых случаях можно уверенно говорить, что «непристойные слова» воспроизводились в деле «имянно», т. е. буквально. Еще в 1636 г., когда стольник князь Н.И. Одоевский и дьяк Бормасов вели новгородское дело об измене, один из подследственных утверждал, что он сжег подметное письмо, в котором было «непригожее, непристойное слово, что и мылить (подумать. — Е.А.) не умеет». Следователи все же велели ему написать это «слово» своей рукой точно так, как «в том воровском письме писано», и потом отослали бумагу в Москву. О том же писали воронежским властям, которые были обязаны заставить изветчика либо назвать «непристойное слово», либо, если «будет слово непригожее жестоко гораздо», написать и прислать на письме (500, 80, 48). В 1732 г. свидетеля капрала Степана Фомина обвинили в том, что на допросе «о тех непристойных словах имянно не объявил, якобы стыдясь об них имянно объявить» (42-3, 12). Обычно точные записи таких «непристойных слов» уничтожались. В экстракте 1726 г. о деле Степаниды Васильевой по обвинению в произнесении каких-то «великоважных непристойных слов» сказано: «А за какия непристойные слова именно о том известия не имеется, понеже подлинное дело за великоважностью слов созжено» (8-)1 311 об.). В 1723 г. солдат Евстрат Черкасский сказал какие-то «непотребные, весьма поносительные слова» (в другом документе они названы «весьма непристойные») о Петре I и Екатерине. И эти слова, «как показано подлинно в роспросе изветчика той же роты ефрейтора Засыпкина в записке, которую определено, выняв из дела, зжечь, [а] хранитца она особливо». Так же поступили и с доношением дьяка Степана Большого о «словах подьячего Гаврила Одалимова про царевну Екатерину Алексеевну», и с «неистовыми словами» бурлака Ивана Дмитриева: «Роспросные ево речи созжены» (29, 66; 7, 177, 241 об.; 8–1.142 об.; 181, 147; 680, 11О).
Из приговоров следует, что выражениями «важные», «дерзкие», «продерзостные», «великие» оцениваются обычно «непристойные слова», относящиеся к государю, царской семье, государству. В 1738 г. в Кольском остроге подканцелярист Толстиков обозвал капрала Михаила Рекунова «сукиным сыном» и в ответ услышал: «Я не сукин сын, моя матушка — императрица Анна Иоанновна». По решению Тайной канцелярии наказали обоих. В приговоре о Толсгикове было сказано: «За то, что называл капрала Рекунова сукиным сыном, хотя оное к важности не касается, однакож при заседании в судебном месте бранных слов произносить ему не надлежало и к тому же к оным бранным словам и от Рекунова продерзостные произошли». В 1734 г. были казнены за какие-то «великие непристойные злодейственные слова» четверо преступников — Ларион Голый и три его собеседницы (43-3, 18 об.).
Как сказано выше, «непристойные слова» — родовое понятие для оценки словесных оскорблений государя. Можно выделить две группы таких оскорблений. «Непристойные слова» — это, во-первых, выражения, которые следует понимать как критику, неблагоприятные оценки личности государя, его власти, действий и намерений, и, во-вторых, непристойные слова в их современном (нецензурном) оскорбительном смысле. К первой относятся так называемые «продерзостные (продерзкие) слова», попросту говоря, матерщина. Обычно в сыске к «продерзостным словам» относили случайные оскорбления государя, а ругательства, их составляющие, были не особенно скабрезными. «Твой брат служит чёрту» — так в 1760 г. выразился однодворец Бугаков, обвиненный в оказывании «продерзких» (в другом варианте — «дерзких») слов (79, 3–4 об.). Ко второй группе относятся «непристойные слова», при классификации которых судом особо подчеркивалось их происхождение как продуманных слов и выражений, которые сказаны не случайно, задуманы заранее («вымышлены») со зла, с дерзкой или злобной целью оскорбить государя, нанести ему моральный ущерб. Вот примерный «реестр» таких «непристойных слов»: «великие непристойные злодейственные слова», «ложновымышленные слова», «вымышленные злодейственные непристойные слова», «вымышленные важные непристойные слова», «вымышленные затейные важные непристойные слова» (7, 132–136). В некоторых случаях мы можем довольно точно установить соответствие реально сказанных преступником слов с эвфемизмами приговоров. Известный читателю солдат Иван Седов сказал об императрице Анне: «Я бы ее с полаты кирпичом ушиб, лучше бы те деньги салдатам пожаловала». В приговоре его поступок оценен как «оказывание важных злодейственных слов, касающихся к превысокой персоне Ея И.В.» (42-2, 75).
Таким преступлениям соответствовала своя шкала наказаний. Степень вины преступника по сказанным им «непристойным словам», даже с учетом различных обстоятельств дела, опытным следователям установить было нетрудно. Со временем это стало бюрократической рутиной. За просто бранное, «продерзостное» слово, не имевшее «важности», да еще сказанное «с пьяну», «с проста», обычно наказывали битьем кнутом, но чаще — сечением батогами или плетью (см. 42-3, 127). Потом виновного выпускали на свободу с распиской, вспомним выражение Ушакова: «Кнутом плутов посекаем, да на волю выпускаем» (181, 124).