— Нет, — сказал Сережа, — думаю, нет. Да и не надо.
— Правильно. Молодец, — сказал моряк и исчез, утащенный товарищем.
Милое стрекозиное существо принесло ему апельсин и прошептало с иностранным акцентом:
— Это тэбе. Хочэшь? — тут же засмеялось, присело к роялю и запело что-то не по-русски, глядя ему в глаза и трепеща розовым язычком в приоткрытом рту.
Матадор с шарфами тоже приходил посмотреть на него, при этом лицо его почему-то аж побелело от. ненависти. Вдруг возник Всеволод, рассеянно сказал — «а, и ты здесь, еще не уволился? Что же ты тянешь?»
— Чего? — не понял Сережа.
— Ведь ты для него — да, а он для тебя — нет, разве не так?
Но тут же над его плечом показалась Лариса Петровна и крикнула сквозь шум:
— Не слушайте, не слушайте, он все врет. Он мелкий завистник, мелкий, тщеславный завистник.
— Вот привязалась, — гордо сказал Всеволод, — целый вечер не могу отцепиться.
Они ушли, и после них появились еще две подружки из трех, обнялись, зашептали что-то злое, должно быть про третью, но вдруг заметили Сережу, и одна сразу спросила через рояль «Апдайка читали?», а другая ткнула пальцем в спину Ларисы Петровны и приказала: «Порвите с ней, немедленно порвите».
— Нет, — сказал Сережа. — Да… То есть да и нет. Сначала да, потом нет.
— Из грамотных, — сказала одна.
— Пожалеешь, — сказала другая, и обе снова переплелись между собой в жарком шепоте.
К полуночи это вавилонское веселье в подводном царстве достигло некой точки кипения и заклокотало на этом пределе, на этой верхней границе в безумном порыве зайти еще дальше, хотя дальше явно уже ничго не могло быть веселого, разве что какие-то новые формы жизни, пар и в нем другие существа. Уже и музыка трубила на последней громкости, и свет светил не понять откуда, и танцы были не танцы, а какая-то всеобщая потасовка, то каждый за себя, то стенка на стенку. Уже и прекрасная женщина с голыми плечами позабыла свою недоступность, и отчаянный школьник что-то нашептывал ей, хохочущей, на ухо и все не умирал да не умирал. И Тася не была больше поваром, свалилась в свое варево, металась в нем, как большая рыба, и рядом с ней неотступно поблескивал череп Всеволода, уже и подружек разбросало по разным углам, и стрекозиное существо проносилось из комнаты в комнату, а за ней топотали моряки с расческами, матадор рыдал у окна неизвестно о чем, и Сережа, вытащенный из-за рояля, падал на колени и складывался пополам в новейшем танце, а все казалось — нет, не конец еще, вот сейчас еще крепче закрутится, еще отчаяннее. И наверху этого ожидания, в самой невыносимой точке вдруг вспыхнул свет, гости отхлынули к стенам и на открывшейся площадке невесть откуда взявшаяся Лариса Петровна в три прыжка отвесила зажмурившейся Тасе три звончайших пощечины.
Потом выбежала из комнаты.
На улице по мокрому асфальту, вдоль пустых машин на стоянке, мимо витрин и соблазнов, мимо ночных реклам и вчерашних уже газет Сережа шел в двух шагах за разъяренной Ларисой Петровной — провожал домой. Время от времени он пытался накинуть на нее пальто, но всякий раз она быстро уворачивалась, отталкивала его рукой.
— Отстаньте, отстаньте, — говорила она. — Я не хочу вас видеть.
— Но я-то здесь при чем? — уговаривал Сережа. — Я же ничего не говорил. И ничего не делал. Нельзя же так всех без разбору…
— Можно! Молчите. Всех можно, мне все равно. Мне без разницы, как говорит мой брат-хулиган.
Когда она поворачивала к нему лицо, его поражало непонятное выражение удовольствия и чуть ли не исполнения всех желаний, мешавшегося там с угрозой и возбуждением боя. Будто она в одиночку вынесла с собой на пустую улицу весь гвалт и сумбур этого случайного карнавала и теперь несет его в себе, боясь расплескать и рассыпать по мелочам.
— Молчите, молчите, — повторяла она. — Не смейте никого защищать. И не воображайте, что я ревную. Да-да! Не смейте одевать меня, не втягивайте в свою умность-разумность. Идите рядом и молчите. Разве вы не видите, у меня чувства. Вот именно — чувства. В том числе и гнев! Ха — почему это? Почему так приветствуется всякий телячий восторг, а гнев, бешенство — никогда. Хотя это такая же редкость и удовольствие, уверяю вас. Да отстаньте вы с вашим пальто! Пусть простужусь, пусть умру, пусть попаду в калеки — вам-то что?
— Нет, — сказал Сережа, — думаю, нет. Да и не надо.
— Правильно. Молодец, — сказал моряк и исчез, утащенный товарищем.
Милое стрекозиное существо принесло ему апельсин и прошептало с иностранным акцентом:
— Это тэбе. Хочэшь? — тут же засмеялось, присело к роялю и запело что-то не по-русски, глядя ему в глаза и трепеща розовым язычком в приоткрытом рту.
Матадор с шарфами тоже приходил посмотреть на него, при этом лицо его почему-то аж побелело от. ненависти. Вдруг возник Всеволод, рассеянно сказал — «а, и ты здесь, еще не уволился? Что же ты тянешь?»
— Чего? — не понял Сережа.
— Ведь ты для него — да, а он для тебя — нет, разве не так?
Но тут же над его плечом показалась Лариса Петровна и крикнула сквозь шум:
— Не слушайте, не слушайте, он все врет. Он мелкий завистник, мелкий, тщеславный завистник.
— Вот привязалась, — гордо сказал Всеволод, — целый вечер не могу отцепиться.
Они ушли, и после них появились еще две подружки из трех, обнялись, зашептали что-то злое, должно быть про третью, но вдруг заметили Сережу, и одна сразу спросила через рояль «Апдайка читали?», а другая ткнула пальцем в спину Ларисы Петровны и приказала: «Порвите с ней, немедленно порвите».
— Нет, — сказал Сережа. — Да… То есть да и нет. Сначала да, потом нет.
— Из грамотных, — сказала одна.
— Пожалеешь, — сказала другая, и обе снова переплелись между собой в жарком шепоте.
К полуночи это вавилонское веселье в подводном царстве достигло некой точки кипения и заклокотало на этом пределе, на этой верхней границе в безумном порыве зайти еще дальше, хотя дальше явно уже ничго не могло быть веселого, разве что какие-то новые формы жизни, пар и в нем другие существа. Уже и музыка трубила на последней громкости, и свет светил не понять откуда, и танцы были не танцы, а какая-то всеобщая потасовка, то каждый за себя, то стенка на стенку. Уже и прекрасная женщина с голыми плечами позабыла свою недоступность, и отчаянный школьник что-то нашептывал ей, хохочущей, на ухо и все не умирал да не умирал. И Тася не была больше поваром, свалилась в свое варево, металась в нем, как большая рыба, и рядом с ней неотступно поблескивал череп Всеволода, уже и подружек разбросало по разным углам, и стрекозиное существо проносилось из комнаты в комнату, а за ней топотали моряки с расческами, матадор рыдал у окна неизвестно о чем, и Сережа, вытащенный из-за рояля, падал на колени и складывался пополам в новейшем танце, а все казалось — нет, не конец еще, вот сейчас еще крепче закрутится, еще отчаяннее. И наверху этого ожидания, в самой невыносимой точке вдруг вспыхнул свет, гости отхлынули к стенам и на открывшейся площадке невесть откуда взявшаяся Лариса Петровна в три прыжка отвесила зажмурившейся Тасе три звончайших пощечины.
Потом выбежала из комнаты.
На улице по мокрому асфальту, вдоль пустых машин на стоянке, мимо витрин и соблазнов, мимо ночных реклам и вчерашних уже газет Сережа шел в двух шагах за разъяренной Ларисой Петровной — провожал домой. Время от времени он пытался накинуть на нее пальто, но всякий раз она быстро уворачивалась, отталкивала его рукой.
— Отстаньте, отстаньте, — говорила она. — Я не хочу вас видеть.
— Но я-то здесь при чем? — уговаривал Сережа. — Я же ничего не говорил. И ничего не делал. Нельзя же так всех без разбору…
— Можно! Молчите. Всех можно, мне все равно. Мне без разницы, как говорит мой брат-хулиган.
Когда она поворачивала к нему лицо, его поражало непонятное выражение удовольствия и чуть ли не исполнения всех желаний, мешавшегося там с угрозой и возбуждением боя. Будто она в одиночку вынесла с собой на пустую улицу весь гвалт и сумбур этого случайного карнавала и теперь несет его в себе, боясь расплескать и рассыпать по мелочам.
— Молчите, молчите, — повторяла она. — Не смейте никого защищать. И не воображайте, что я ревную. Да-да! Не смейте одевать меня, не втягивайте в свою умность-разумность. Идите рядом и молчите. Разве вы не видите, у меня чувства. Вот именно — чувства. В том числе и гнев! Ха — почему это? Почему так приветствуется всякий телячий восторг, а гнев, бешенство — никогда. Хотя это такая же редкость и удовольствие, уверяю вас. Да отстаньте вы с вашим пальто! Пусть простужусь, пусть умру, пусть попаду в калеки — вам-то что?