Зрелища - Ефимов Игорь Маркович 16 стр.


— Ну и все. А больше нам с тобой ничего нельзя — уходи, Нет, нет, не хочу ничего слышать.

И он почти вытолкнул Сережу в дверь своими крепкими ручищами, точно тот уже был. не любимый его друг-ученик, а наоборот, все его стыды-позоры, настоящие и придуманные, собранные вместе,

Некуда было деть кулек с апельсинами.

На коленях неловко, а тумбочка вся завалена — книги, флакончики, печенье пачками, орехи в шоколаде, банки с компотом — та вкусная дань больным от здоровых, тот сладкий мираж детских простуд, без которого тогда, в детстве, кажется, и болеть бы никто не согласился. Руки у Сережи вспотели, и от этого кулек совсем размяк — гладкие апельсиньи лбы сверкали сквозь щели. Все ему было плохо здесь сейчас, все не нравилось — и Салевич с другой стороны кровати, утешающий, намекающий, и сама Лариса Петровна, какая-то непривычно умиленная, и все эти переломанные женщины в палате, молодые и старые, залитые гипсом, замотанные туго марлей, утонувшие в пружинных кроватях чуть не до полу, так что одни глаза торчат наружу, а все стреляют по-прежнему в посетителей, все играют, заманивают, обещают что-то, чего не бывает. Входя, он заметил справа какой-то никелированный станок из труб и натянутых тросов, кто-то лежал на нем с задранной ногой, или так ему показалось. Теперь мучительно, хотелось оглянуться и рассмотреть подробно, что там к чему прикреплено, и за это гадкое любопытство он не любил себя еще больше, чем за падающие апельсины и потные ладони.

— Я все проверил, — говорил Салевич. — Никто не виноват, кроме вас самой. Это ужасно, я понимаю, но что делать. Абсолютно не на кого свалить. Рудаков хотел взять на себя, пусть, говорит, ей будет легче, но я сказал — нет. Вы сами понимаете, это слишком опасно. Ибо дальше? В следующие разы? Вы ведь снова допустите небрежность, а? Но это будет уже непоправимо. Вы замечаете, я говорю о следующих разах — значит, я уверен. Это вас успокаивает? Вы тревожились, что вас заменят, — ведь так? Этого не будет, клянусь вам. Дублерша — да, без этого не обойтись. Но полная замена — ни за что. Я вас обманывал когда-нибудь? Пускался в сладкую ложь? Вот видите — значит, тревожиться не о чем. Кто я такой?.Грубиян — да, жесток, бездушен — да, циничен — безусловно. Но не лицемер. Да и зачем? Вы мне нужны, вы это сами знаете, значит, все в порядке. У меня нет времени на лицемерство. Когда придется, я сам скажу вам — уходите. И с холодным сердцем. Попробуйте, например, поранить лицо, и между нами все кончено. Но рука — это пустяки. Если вы не начнете теперь бояться, это сущие пустяки.

Лариса Петровна, утонув головой в подушке, не отрывала от него растроганного и умиленного взгляда и только вставляла:

— Я не начну… Да… Конечно, это я сама… Я понимаю… Но было так страшно. Без вас… я не смогу теперь без всех вас… Вот, уже почти не болит…

Казалось, вся сладость, собранная на тумбочке, каким-то тайным способом пропитала ее голос и выражение лица, и такие же сладкие слезы готовились пролиться через края век.

— Вот, посмотрите на Сережу, — продолжал Салевич. — Ведь он не просто молчит, он казнит меня молчанием. Казни, казни! А спрашивается — за что? Нет, не только за вас, еще за тысячу вещей он считает меня виноватым. У него там, наверное, записи ведутся, непредъявленные счета ко мне, огромная пачка. И сейчас, пока я говорю, там новые добавляются — когда-нибудь он все выложит. Представляю, как он начнет: «Я ухожу, и на прощанье скажу вам всю1 правду!» Ох, уж эта мне их правда! Вот вы, например, говорите, что жить не можете без театра, а он спит и видит, как бы удрать. Я ухожу, скажет он не без гордости, потому что мне… потому что мне надоело. Вы не посвящаете меня в свои темные дела, а у меня гордость, и я не хочу. Но, милый мой, как же я могу тебя посвятить, пока ты такой гордый, пока ты такой прыткий. Ведь ты со своей гордостью и прытью удрал бы в любой момент, а что будет со мной? С темными моими делишками? Ведь ты, пожалуй, захочешь темноту с них разогнать, покровы сорвать — разве нет? Ведь вы любите покровы срывать. А мне уже мало осталось, мне все сызнова не начать, времени не хватит. Нет, ты сначала посвяти себя мне, растворись и исчезни, так, чтоб жизни другой тебе не осталось — тогда и поговорим. И мало того, что он сам себе насочиняет — и другие тут как тут, спасители, открыватели глаз. Кто? А хоть Всеволод наш. Увольняйся, говорит, пока не поздно, беги отсюда, погибнешь, караул, затащили. Используют и выбросят. Ну не так, так похоже. А знаешь ли ты, отчего он старается? Ведь я тебя на его место принял. Не знал? Он до тебя помощником работал, да не надолго его хватило, а теперь ему, видишь ли, обидно, ходит, всем глаза раскрывает. Будто кто-то виноват, что в нем запала не хватило. Ну, и много он тебе раскрыл? Хочешь, я тебе в десять раз больше раскрою, а? Грубо и не лицемеря? Да, я его высосал. Да, для этого и нанимал, ну?! И тебя точно для того же, и тебя когда-нибудь высосу, все, чего во мне нет, а нужно позарез. Высосу и выброшу — да, да. И хочешь, я тебе больше скажу? Что до этого ты никуда не уйдешь, сам не уйдешь, потому что не на что вам себя тратить, нет в вас наглости самим захотеть. Ну, понял теперь? Раскрыл глаза? Да что ты все апельсины мучаешь, дай их сюда. Принес больной, а потом унесешь, как лунатик, это на тебя похоже. Держите!

Он вырвал у Сережи кулек и высыпал его на кровать.

Апельсины раскатились по одеялу, и Лариса Петровна, ловя их здоровой рукой и всхлипывая, смогла только произнести совершенно уже сиропным голосом:

— Нет, Сережа не уйдет… Поверьте, вы его не знаете, — и тотчас расплакалась.

— Ах, как вы меня обрадовали! — воскликнул Салевич. — Не уйдет. Что я, без вас не знаю, что он не уйдет? Да разве меня это мучает? Лучше скажите, зачем я все это говорю перед ним? Вы помните, чтоб я когда-нибудь столько говорил? Вот он молчит, только губу дергает с презрением, а я ему говорю, и не могу остановиться, и дальше буду говорить, когда мы выйдем отсюда, и набрасываться на него буду, и оправдываться перед ним, и оскорблять его, и тут же каяться — вот это-то к чему? Он все допытывался раньше — зачем да для чего я его звал. Как женщина, честное слово — «я вижу, что ты меня любишь, теперь расскажи, за что». Да, может, для этого и зазвал, чтоб вот так перед тобой выкладываться — думаешь, я сам знаю, зачем?

— Вы очень кричите здесь» — сказал Сережа. — Нам лучше уйти.

Салевич оглянулся, увидел уставленные на них из глубины кроватей глаза, увидел адское сооружение из труб и тросов и задранную ногу на нем — это немного охладило его, он встал и задернул молнию на своей курточке.

— Действительно, как-то мы неуместно разошлись. Надо уходить. Пора.

Лариса Петровна скатила с живота апельсины и хотела приподняться, но он удержал ее.

— Лежите, лежите, мы и без того вас издергали. Хватит. Мы уходим и… и ждем вас. Сколько понадобится.

— Я зайду послезавтра, — сказал, вставая, Сережа. — Что вам принести? Книги, учебники? Я достану.

— Ничего, — сказала Лариса Петровна. — Мне сейчас ничего не надо. Правда. Мне сейчас очень хорошо.

Она помахала им вслед и нарисовала пальцем в воздухе какое-то слово — Сережа не понял, но согласно кивнул.

На улице они немного постояли, привыкая заново к чистому воздуху и к счастью собственного здоровья, потом свернули в скверик и пошли под облетевшими деревьями.

— Ну и все. А больше нам с тобой ничего нельзя — уходи, Нет, нет, не хочу ничего слышать.

И он почти вытолкнул Сережу в дверь своими крепкими ручищами, точно тот уже был. не любимый его друг-ученик, а наоборот, все его стыды-позоры, настоящие и придуманные, собранные вместе,

Некуда было деть кулек с апельсинами.

На коленях неловко, а тумбочка вся завалена — книги, флакончики, печенье пачками, орехи в шоколаде, банки с компотом — та вкусная дань больным от здоровых, тот сладкий мираж детских простуд, без которого тогда, в детстве, кажется, и болеть бы никто не согласился. Руки у Сережи вспотели, и от этого кулек совсем размяк — гладкие апельсиньи лбы сверкали сквозь щели. Все ему было плохо здесь сейчас, все не нравилось — и Салевич с другой стороны кровати, утешающий, намекающий, и сама Лариса Петровна, какая-то непривычно умиленная, и все эти переломанные женщины в палате, молодые и старые, залитые гипсом, замотанные туго марлей, утонувшие в пружинных кроватях чуть не до полу, так что одни глаза торчат наружу, а все стреляют по-прежнему в посетителей, все играют, заманивают, обещают что-то, чего не бывает. Входя, он заметил справа какой-то никелированный станок из труб и натянутых тросов, кто-то лежал на нем с задранной ногой, или так ему показалось. Теперь мучительно, хотелось оглянуться и рассмотреть подробно, что там к чему прикреплено, и за это гадкое любопытство он не любил себя еще больше, чем за падающие апельсины и потные ладони.

— Я все проверил, — говорил Салевич. — Никто не виноват, кроме вас самой. Это ужасно, я понимаю, но что делать. Абсолютно не на кого свалить. Рудаков хотел взять на себя, пусть, говорит, ей будет легче, но я сказал — нет. Вы сами понимаете, это слишком опасно. Ибо дальше? В следующие разы? Вы ведь снова допустите небрежность, а? Но это будет уже непоправимо. Вы замечаете, я говорю о следующих разах — значит, я уверен. Это вас успокаивает? Вы тревожились, что вас заменят, — ведь так? Этого не будет, клянусь вам. Дублерша — да, без этого не обойтись. Но полная замена — ни за что. Я вас обманывал когда-нибудь? Пускался в сладкую ложь? Вот видите — значит, тревожиться не о чем. Кто я такой?.Грубиян — да, жесток, бездушен — да, циничен — безусловно. Но не лицемер. Да и зачем? Вы мне нужны, вы это сами знаете, значит, все в порядке. У меня нет времени на лицемерство. Когда придется, я сам скажу вам — уходите. И с холодным сердцем. Попробуйте, например, поранить лицо, и между нами все кончено. Но рука — это пустяки. Если вы не начнете теперь бояться, это сущие пустяки.

Лариса Петровна, утонув головой в подушке, не отрывала от него растроганного и умиленного взгляда и только вставляла:

— Я не начну… Да… Конечно, это я сама… Я понимаю… Но было так страшно. Без вас… я не смогу теперь без всех вас… Вот, уже почти не болит…

Казалось, вся сладость, собранная на тумбочке, каким-то тайным способом пропитала ее голос и выражение лица, и такие же сладкие слезы готовились пролиться через края век.

— Вот, посмотрите на Сережу, — продолжал Салевич. — Ведь он не просто молчит, он казнит меня молчанием. Казни, казни! А спрашивается — за что? Нет, не только за вас, еще за тысячу вещей он считает меня виноватым. У него там, наверное, записи ведутся, непредъявленные счета ко мне, огромная пачка. И сейчас, пока я говорю, там новые добавляются — когда-нибудь он все выложит. Представляю, как он начнет: «Я ухожу, и на прощанье скажу вам всю1 правду!» Ох, уж эта мне их правда! Вот вы, например, говорите, что жить не можете без театра, а он спит и видит, как бы удрать. Я ухожу, скажет он не без гордости, потому что мне… потому что мне надоело. Вы не посвящаете меня в свои темные дела, а у меня гордость, и я не хочу. Но, милый мой, как же я могу тебя посвятить, пока ты такой гордый, пока ты такой прыткий. Ведь ты со своей гордостью и прытью удрал бы в любой момент, а что будет со мной? С темными моими делишками? Ведь ты, пожалуй, захочешь темноту с них разогнать, покровы сорвать — разве нет? Ведь вы любите покровы срывать. А мне уже мало осталось, мне все сызнова не начать, времени не хватит. Нет, ты сначала посвяти себя мне, растворись и исчезни, так, чтоб жизни другой тебе не осталось — тогда и поговорим. И мало того, что он сам себе насочиняет — и другие тут как тут, спасители, открыватели глаз. Кто? А хоть Всеволод наш. Увольняйся, говорит, пока не поздно, беги отсюда, погибнешь, караул, затащили. Используют и выбросят. Ну не так, так похоже. А знаешь ли ты, отчего он старается? Ведь я тебя на его место принял. Не знал? Он до тебя помощником работал, да не надолго его хватило, а теперь ему, видишь ли, обидно, ходит, всем глаза раскрывает. Будто кто-то виноват, что в нем запала не хватило. Ну, и много он тебе раскрыл? Хочешь, я тебе в десять раз больше раскрою, а? Грубо и не лицемеря? Да, я его высосал. Да, для этого и нанимал, ну?! И тебя точно для того же, и тебя когда-нибудь высосу, все, чего во мне нет, а нужно позарез. Высосу и выброшу — да, да. И хочешь, я тебе больше скажу? Что до этого ты никуда не уйдешь, сам не уйдешь, потому что не на что вам себя тратить, нет в вас наглости самим захотеть. Ну, понял теперь? Раскрыл глаза? Да что ты все апельсины мучаешь, дай их сюда. Принес больной, а потом унесешь, как лунатик, это на тебя похоже. Держите!

Он вырвал у Сережи кулек и высыпал его на кровать.

Апельсины раскатились по одеялу, и Лариса Петровна, ловя их здоровой рукой и всхлипывая, смогла только произнести совершенно уже сиропным голосом:

— Нет, Сережа не уйдет… Поверьте, вы его не знаете, — и тотчас расплакалась.

— Ах, как вы меня обрадовали! — воскликнул Салевич. — Не уйдет. Что я, без вас не знаю, что он не уйдет? Да разве меня это мучает? Лучше скажите, зачем я все это говорю перед ним? Вы помните, чтоб я когда-нибудь столько говорил? Вот он молчит, только губу дергает с презрением, а я ему говорю, и не могу остановиться, и дальше буду говорить, когда мы выйдем отсюда, и набрасываться на него буду, и оправдываться перед ним, и оскорблять его, и тут же каяться — вот это-то к чему? Он все допытывался раньше — зачем да для чего я его звал. Как женщина, честное слово — «я вижу, что ты меня любишь, теперь расскажи, за что». Да, может, для этого и зазвал, чтоб вот так перед тобой выкладываться — думаешь, я сам знаю, зачем?

— Вы очень кричите здесь» — сказал Сережа. — Нам лучше уйти.

Салевич оглянулся, увидел уставленные на них из глубины кроватей глаза, увидел адское сооружение из труб и тросов и задранную ногу на нем — это немного охладило его, он встал и задернул молнию на своей курточке.

— Действительно, как-то мы неуместно разошлись. Надо уходить. Пора.

Лариса Петровна скатила с живота апельсины и хотела приподняться, но он удержал ее.

— Лежите, лежите, мы и без того вас издергали. Хватит. Мы уходим и… и ждем вас. Сколько понадобится.

— Я зайду послезавтра, — сказал, вставая, Сережа. — Что вам принести? Книги, учебники? Я достану.

— Ничего, — сказала Лариса Петровна. — Мне сейчас ничего не надо. Правда. Мне сейчас очень хорошо.

Она помахала им вслед и нарисовала пальцем в воздухе какое-то слово — Сережа не понял, но согласно кивнул.

На улице они немного постояли, привыкая заново к чистому воздуху и к счастью собственного здоровья, потом свернули в скверик и пошли под облетевшими деревьями.

Назад Дальше