Человек и его паспорт - Андрей Соболь 3 стр.


— Да-да… Вся Россия в одном кармане. — Серым глазам трудно глядеть на зелень Тверского бульвара, серым глазам больно.

И вот: из одного большого кармана вынуть все и все отдать, распять, растоптать.

Стучит и бьется такое маленькое, такое крохотное человеческое сердце:

— Вся Россия. Да-да.

Из кармана потянутся города, села, тысячи живых жизней, — и снова, и снова побегут языки огня, снова дымом, копотью, гарью изойдет земля, и опять по русским дорогам поползут танки тысячегорлые, пушки, и вновь от края до края завьются, понесутся, закружатся лязг, свист, топот, гиканье.

— Вся… вся…

Бывают карманы среднего размера, бывают и большие, предназначенные для долгих и длинных путешествий, и тогда влезают туда толстые тетради для записей, грелки, дорожные аптечки, а вот есть карман, куда влезает страна — целиком, вся — и вся из кармана переходит…

Желтые гетры рванулись от скамейки, желтые гетры долго, долго чертили бульварное кольцо.

В этот вечер они прорезали всю Москву.

И в этот вечер серые глаза окончательно потускнели.

Его ночь.

А ночью из окна гостиницы сказали серые глаза Тверской улице, сказали бедному московскому фонарю, так непохожему на ночные фонари Елисейских Полей, и ночному московскому небу:

— Не могу больше.

Сказали молча, без слов, — и не знали они: часы ли проходят или минуты, вот тут у подоконника, под шум весеннего дождя.

Страшно, когда в весеннюю ночь плачет крепкий, широкоплечий мужчина. Тогда каждая слеза, как раскаленное олово: прожигает насквозь; тогда уже — после нет человеку места на земле, нет ему отдыха и сна.

На ночном столике доллары из правого отделения желтого бумажника шепнули фунтам в левом:

— Он невменяем!

— О, эти русские! — саркастически скривились фунты, оправляя белоснежные манжеты, сдувая пыль с лакированных туфель.

И случайно уцелевшая стофранковая бумажка простерла к потолку бумажника свои бумажные, в водяных знаках, руки:

— O, mon dieu! (о, мой бог!)

А желтые ботинки в негодовании зарылись острыми носками в старый выцветший ковер, и гетры в возмущении надулись, лихорадочно застегиваясь на все застежки, — бежать и бежать из этой проклятой больной страны, где джентльмены вдруг истерически каются, где джентльмены забывают о своем джентльменском долге.

Мокла Тверская, от подоконника не отрывался человек, — человек, ставший комочком.

Мокнут сейчас от Москвы до Архангельска русские поля, — и когда утром запрыгают грачи, и по всей земле русской потянутся струйками дымки над избами, на углу Кузнецкого и Петровки два человека обменяются взглядом быстрым и точным, ибо нужна быстрота и точность, ибо и тракторы работают быстро и превосходно — столь прекрасно, что у московского видного деятеля душа замирает от восхищения, и некогда взглянуть поверх желтых гетр и перчаток в глаза собеседника, в глаза человека.

Мокла Тверская.

Быть может, завтра высушит ее молодое весеннее солнце, и, как было десять лет тому назад, зашумит Тверская бодрым весенним шумом.

И, как было десять лет тому назад, звеня, точно юный подпоручик, только что выпущенный в полк, задорно примчится к Страстной трамвай «А» и повезет, повезет бульварами, зеленью вымытой, точно отполированной, газонами к Каменному мосту, к встрече желанной, к соломенной шляпке с васильками.

И васильки, чудесные русские васильки только кивнут.

Молча, молча и тихо.

И будет в этом кивке все: и сад, расцветающий черемухой, и нежное «да — нет», и молодость — неизбывная, горячая, парная, и убегающая межа полей, и скрип калитки поутру, когда скрип кажется непередаваемой чудесной песней, и след туфли на слегка влажном песке, — а каждая песчинка — крупица золота, крупица найденного клада, — и будет в этом кивке счастливый холодок от сознания, что есть жизнь, есть Россия, есть молодость, есть счастье.

И кивнут, кивнут васильки. И тот — на углу Кузнецкого и Петровки — тоже кивнет, тоже молча, как молча потом вытащит из кармана (необъятного, необъятного!) сверток бумаг.

А если вот вдруг в этой прокопченной комнатушке обернуться и с размаху ударить по голове, четким, стремительным ударом по голове, чтоб распласталась кавалерийская шинель, а необъятный карман (оттопыривается, набухает полками, дивизиями, корпусами) повис жалкой, ненужной тряпкой?

Качнулась на окне темная гардина, — качнулся человек, качнулось маленькое, такое крохотное человеческое сердце.

Ночь шла. Ночью на подоконнике серые глаза просто и ясно увидали новый лик старой Москвы, и была в этом новом величайшая правда человеческого устремления к вершинам.

А для себя…

Светало грустно и нежно, как всегда светает в Москве ранней весной.

И серые глаза, глаза человека, человека уже без гетр, без бумажника, без паспорта, в последний раз прильнули к Тверской и стали скользить по комнате.

Сперва они на несколько мгновений задержались у зеркала и сквозь дрожащую блеснь увидали себя.

Зеркало невозмутимо отразило искривленный рот, мертвенное лицо, голую шею в вороте шелковой темной фуфайки, — и шея дернулась.

Потом они пусто и глухо прошли мимо глупого пейзажа в золоченой раме, мимо белеющей постели. И застыли у столика ночного, где рядом с бумажником лежал паспорт. Одно небо… одна Москва… один паспорт…

Руки человека протянулись к паспорту. Паспорт скрипнул и раскинулся по полу клочьями.

Надулись, как бульдог, подстегнутый кнутом, фунты в левом отделении бумажника, сквозь зубы плюнули доллары, и сухопарая стофранковая бумажка, поджимая углы, стала приседать.

И от жалких остатков былого паспортного величия глаза человека перешли к небольшому коричневому футлярчику, — рука потянулась к нему, рука обрела желанное, — и глаза на миг сомкнулись: надо припомнить, в десять часов утра на углу Кузнецкого и Петровки. Надо все, все припомнить: дальше — Малый Козицкий, комнатушка, кавалерийская шинель, необъятный карман, сверток бумаг — цифры, чертежи, чертежи, цифры, донесения, сводки.

Дальше — саквояж с двойным дном, визы, пограничные посты. Дальше — Марьетты, кабачки, генеральские баки… Дальше…

— Вас можно поздравить. Вы молодец. Недаром я всегда распинался за вас. А большевикам-то нос утрем. Номер исключительный. А теперь едем к Ришу, вспрыснуть этакую удачу. Уж я дешево не отдам.

Назад Дальше