— Значит, в вас неплохо работает декодер шифрованных сигналов. Переходя же к сравнениям оскорбительным и далеким от техники, вы — лакей. Имеющий доступ к нижнему белью, но не более того. И последнее: в вашем внутреннем механизме, по моим соображениям, что-то значительным образом разладилось. Он начал самоусовершенствоваться.
— Сейчас у меня снова разболится голова, — отозвался Глинский.
— А мы вылечим. Ну-с, так я прав?
— Допустим. — Глинский взглянул на перстень и потер его о колено.
— Вот! — поднял палец Лукьянов. — Очень важное допущение. Потому продолжаю. Как вы считаете, может ли Леша просто так бросить машину, столь много и безотказно служившую и вдруг поломавшуюся, взбунтовавшуюся, наконец?
— Слушайте, — сказал Сергей раздраженно. — Давайте без этих… Машину, аппарат…
На смеющиеся глаза Лукьянова будто набежали два облачка.
— Давайте. Вы, как я уже говорил, занялись наукой. У вас сложились определенные отношения с Наташей. Все это может получить позитивное, скажем, развитие. Но задарма Леша вас от себя не отпустит. А если вы не найдете в себе сил оторваться от поля его тяготения, это… конец. Ну и все. Помощь я вам свою не навязываю и к разговору подобному возвращаться более не намерен. Как ваше анализирующее устройство сработает, так и будет. Пардон…
— Но есть вопрос, — сказал Глинский задумчиво. — Даже два. Первый: вы ведь сами тоже не против того, чтобы стать начальником лаборатории?
— А… это мое законное место. Разве не так?
— Так. Именно потому меня волнует второй вопрос: не хотите ли вы запрограммировать меня теперь уже по вашей программе?
— Знаете, — вздохнул Лукьянов. — Действительно. Хватит о машинах. И о программах закончим. А если насчет интриг, как вы намекаете… Я в данной области не специалист и даже не любитель. А затем, во мне тоже есть элемент идеального; я, например, верю, что в мире все-таки действует закон распределения по способностям, по полагающимся людям местам. Нарушения бывают, но многие из них выправляются. Не без помощи, разумеется, самих людей. Только в этом случае пусть уж закон вступит в силу сам, автоматически. Я так хочу.
— Вы считаете… Прошин сидит не на своем месте?
— Конечно, не на своем.
— Он что, ниже должен сидеть?
— А вот этого не знаю, — сказал Лукьянов. — Ниже, выше… Может, он вообще не от мира сего. Послушайте, Сережа, — вдруг сморщился он. — Снимите вы свой перстень. Он золотой, но ужасно напыщенный и глупый. У вас такая красивая фамилия… Княжеская. А золотишко хвастливое, купеческое. Ну, голова в порядке?
— Ды… вроде…
— Видите, какой возле вас замечательный терапевт? Пользуйтесь! В поликлиниках такие не сидят! Ну, пошли работать, хватит трепаться.
К обычаю считать дату рождения праздником Прошин относился скептически по двум причинам. Во-первых, календарь был для него олицетворением той претившей ему условности, что, объяв всю внешнюю сторону мира, безраздельно и деспотически в ней господствовала; во-вторых, соглашаясь с правом именовать день появления человека на свет днем радости, он не мог согласиться с подобным отношением к последующим повторениям этого дня, считая их датами, уготованными скорее для скорби и размышлений, нежели для веселья. Свои дни рождения он принципиально не справлял. Приглашения на чужие принимал, не то с грустью, не то с презрением отмечая, как все-таки довлеет над людьми традиция, и, цинично-отчужденный, ехал попить-поесть, неизменно попадая в компанию, сочетавшую родственников юбиляра и его так называемых близких друзей, но не тех, с кем доводилось делить лихорадку и скуку будней, а тех, с кем повелось праздновать. По каким соображениям набирался этот контингент, оставалось для Прошина загадкой. Однако собираясь на тридцатилетие Татьяны, он пришел к выводу, что на сей раз торжество будет отличным от всех, на коих ему когда-либо пришлось бывать; отличным как по сути, так и в смысле команды приглашенных. Татьяна звонила накануне, уныло выслушала его поздравления и сообщила, что юбилей ее — не более чем предлог для сборища сослуживцев мужа и всяческих переговоров на официальные темы в неофициальной обстановке, что ей противно видеть эти чиновничьи рожи и самым большим подарком для нее будет присутствие Леши, о чем она его слезно молит. Отказать в подобной просьбе Прошин не мог, да и не собирался отказывать, ибо готовила Татьяна превосходно, Андрея он не видел около года и, кроме всего прочего, пора было как-то нарушить однообразное плетение цепочки пустых вечеров.
Дверь открыла Таня: нарядная, разрумянившаяся, с хмельным весельем, лучившимся в золотисто-карих, чуть раскосых глазах… Косметики — минимум. Прическа — произведение искусства. Платье — торжество безукоризненного вкуса хорошей швеи.
— Как я тебе? — полунасмешливо-полукокетливо вопросила она. — Все же ничего баба, а? Тридцати не дашь…
— Как свежий сливочный торт, — плотоядно осклабился Прошин. — Что слова? Если я скажу, что ты очарование, я не скажу ничего… Кстати. Совет, как можно уничтожить хозяйку дома. Представь: заявляются гости. И один из них говорит тщательно намарафеченной хозяйке: «Ой, мы, наверное, рано! Вы и одеться не успели…»
— Значит, в вас неплохо работает декодер шифрованных сигналов. Переходя же к сравнениям оскорбительным и далеким от техники, вы — лакей. Имеющий доступ к нижнему белью, но не более того. И последнее: в вашем внутреннем механизме, по моим соображениям, что-то значительным образом разладилось. Он начал самоусовершенствоваться.
— Сейчас у меня снова разболится голова, — отозвался Глинский.
— А мы вылечим. Ну-с, так я прав?
— Допустим. — Глинский взглянул на перстень и потер его о колено.
— Вот! — поднял палец Лукьянов. — Очень важное допущение. Потому продолжаю. Как вы считаете, может ли Леша просто так бросить машину, столь много и безотказно служившую и вдруг поломавшуюся, взбунтовавшуюся, наконец?
— Слушайте, — сказал Сергей раздраженно. — Давайте без этих… Машину, аппарат…
На смеющиеся глаза Лукьянова будто набежали два облачка.
— Давайте. Вы, как я уже говорил, занялись наукой. У вас сложились определенные отношения с Наташей. Все это может получить позитивное, скажем, развитие. Но задарма Леша вас от себя не отпустит. А если вы не найдете в себе сил оторваться от поля его тяготения, это… конец. Ну и все. Помощь я вам свою не навязываю и к разговору подобному возвращаться более не намерен. Как ваше анализирующее устройство сработает, так и будет. Пардон…
— Но есть вопрос, — сказал Глинский задумчиво. — Даже два. Первый: вы ведь сами тоже не против того, чтобы стать начальником лаборатории?
— А… это мое законное место. Разве не так?
— Так. Именно потому меня волнует второй вопрос: не хотите ли вы запрограммировать меня теперь уже по вашей программе?
— Знаете, — вздохнул Лукьянов. — Действительно. Хватит о машинах. И о программах закончим. А если насчет интриг, как вы намекаете… Я в данной области не специалист и даже не любитель. А затем, во мне тоже есть элемент идеального; я, например, верю, что в мире все-таки действует закон распределения по способностям, по полагающимся людям местам. Нарушения бывают, но многие из них выправляются. Не без помощи, разумеется, самих людей. Только в этом случае пусть уж закон вступит в силу сам, автоматически. Я так хочу.
— Вы считаете… Прошин сидит не на своем месте?
— Конечно, не на своем.
— Он что, ниже должен сидеть?
— А вот этого не знаю, — сказал Лукьянов. — Ниже, выше… Может, он вообще не от мира сего. Послушайте, Сережа, — вдруг сморщился он. — Снимите вы свой перстень. Он золотой, но ужасно напыщенный и глупый. У вас такая красивая фамилия… Княжеская. А золотишко хвастливое, купеческое. Ну, голова в порядке?
— Ды… вроде…
— Видите, какой возле вас замечательный терапевт? Пользуйтесь! В поликлиниках такие не сидят! Ну, пошли работать, хватит трепаться.
К обычаю считать дату рождения праздником Прошин относился скептически по двум причинам. Во-первых, календарь был для него олицетворением той претившей ему условности, что, объяв всю внешнюю сторону мира, безраздельно и деспотически в ней господствовала; во-вторых, соглашаясь с правом именовать день появления человека на свет днем радости, он не мог согласиться с подобным отношением к последующим повторениям этого дня, считая их датами, уготованными скорее для скорби и размышлений, нежели для веселья. Свои дни рождения он принципиально не справлял. Приглашения на чужие принимал, не то с грустью, не то с презрением отмечая, как все-таки довлеет над людьми традиция, и, цинично-отчужденный, ехал попить-поесть, неизменно попадая в компанию, сочетавшую родственников юбиляра и его так называемых близких друзей, но не тех, с кем доводилось делить лихорадку и скуку будней, а тех, с кем повелось праздновать. По каким соображениям набирался этот контингент, оставалось для Прошина загадкой. Однако собираясь на тридцатилетие Татьяны, он пришел к выводу, что на сей раз торжество будет отличным от всех, на коих ему когда-либо пришлось бывать; отличным как по сути, так и в смысле команды приглашенных. Татьяна звонила накануне, уныло выслушала его поздравления и сообщила, что юбилей ее — не более чем предлог для сборища сослуживцев мужа и всяческих переговоров на официальные темы в неофициальной обстановке, что ей противно видеть эти чиновничьи рожи и самым большим подарком для нее будет присутствие Леши, о чем она его слезно молит. Отказать в подобной просьбе Прошин не мог, да и не собирался отказывать, ибо готовила Татьяна превосходно, Андрея он не видел около года и, кроме всего прочего, пора было как-то нарушить однообразное плетение цепочки пустых вечеров.
Дверь открыла Таня: нарядная, разрумянившаяся, с хмельным весельем, лучившимся в золотисто-карих, чуть раскосых глазах… Косметики — минимум. Прическа — произведение искусства. Платье — торжество безукоризненного вкуса хорошей швеи.
— Как я тебе? — полунасмешливо-полукокетливо вопросила она. — Все же ничего баба, а? Тридцати не дашь…
— Как свежий сливочный торт, — плотоядно осклабился Прошин. — Что слова? Если я скажу, что ты очарование, я не скажу ничего… Кстати. Совет, как можно уничтожить хозяйку дома. Представь: заявляются гости. И один из них говорит тщательно намарафеченной хозяйке: «Ой, мы, наверное, рано! Вы и одеться не успели…»