Новый год в октябре: роман, повесть - Молчанов Андрей Алексеевич 15 стр.


— Толку с ковров! — мрачно проронил Прошин. — Поперек лестницы встал папаня!

— То есть? — не понял Андрей.

— То есть. Начал я писать докторскую. Идейка, конечно, не бог весть какая, но — вполне… Иду к папе, прошу о руководстве. Он мне: шиш! Нет, дескать, кэпадэ, потому нет и смысла… Да я и сам понимаю — посредствен — но, но ведь внешне прилично. Ан нет. Уперся. А ведь цинично, но логично: старик в конце пути. Скоро финиш. Если он уйдет, не сделав меня доктором, я сгорю и пепла не останется. Кто я? Администратор микроскопического масштаба и ноль в науке. С помощью коньяка ни на какие рубежи у нас не выйти. Нужна степень. Короче, персидские ковры — единственное утешение в том смысле, что мягче катиться по лестнице вниз.

— Старческие моменты, — грустно поддакнул Андрей. — Бывает. Но ничего… Есть идея. На Чегет я собираюсь махнуть, лыжами побаловаться, а он тоже к ним слабость имеет. Путевочку ему устрою. А там я его за бутылкой нарзана… Ты, Леха, без паники. Пиши, кропай, времени не теряй… — Он отвернул кран, струйкой воды загасил сигарету. — А теперь — к гостям. Это свинство, что мы тут окопались. Пошли.

— И еще, — сказал Прошин, направляясь к комнате. — У меня под боком некто Поляков…

— О да, забыл… — Андрей поднял палец. — Это как бы подарок для тебя. Имя небольшое, но имя. В общем, смотри. Вдруг полезный контакт?

— Да, — раздался голос Полякова, внезапно ступившего на порог. — Нас действительно хотели познакомить, Леша. И в первую очередь этого хотел я. Пойдемте в другую комнату, поговорим. Сейчас как раз начинается момент, дробления массы по общности натур… Танюша, принесите нам кофе. Буду очень благодарен.

Глинский чиркнул спичкой, поднес ее к плите, и пятачок горелки мгновенно распустился хищным синим цветком. Он медленно провел ладонью над огнем. Мельком, через плечо взглянул на Наташу, сидевшую за кухонным столиком и бездумно поправлявшую поникшие головки гвоздик.

— Повторяю, — сказал устало. — Нам пора определиться… И вопрос тут ясен: любишь — нет?

— Как у тебя все просто… — Она нервно взмахнула рукой и уронила ее на край стола. — «Да», «нет»… Пойми! Ты хочешь конкретных слов, но время их еще не настало. Потом… ты и не представляешь, как все сложно…

— Что сложно, что?! — Сергей не скрывал раздражения. — И когда наступит это время… ответов по существу? И наступит ли вообще?! — Он брякнул на плиту чайник.

— Наступит. Но не сегодня. — Она одернула юбку, уперлась ладонью в подбородок. Серебряный медальон, скользнув, качнулся в овальном прогибе цепочки.

Все в этой женщине казалось Глинскому совершенным; и этот медальон, и молодая, нежная кожа шеи, и ножка в золотистом капроне чулка, беззащитно и дерзко выставленная напоказ, и хрупкая, точеная стопа, и длинные золотые волосы истинной блондинки, без оглядки принимаемые многими за хороший, но явный парик… Как он любил ее! Любил безумно, грешно, как, впрочем, только и мог любить, отвергая то платоническое, дистиллированное чувство, что воспевалось языком изящной словесности и в существование которого как-то не верилось.

Подвинув стул, он подсел к ней вплотную. Сказал обреченно:

— Ты обращаешься со мной, как школьница с влюбленным в нее сверстником. Что это? Инфантилизм? Извини… — прибавил он, положив ей руку на колено.

Взгляд ее тотчас потребовал: убери…

Глинский нехотя переложил руку на стол. Дальнейшие слова о том, что они взрослые люди со всеми вытекающими отсюда последствиями, сами собой исчерпались.

— Это не инфантилизм, — медленно ответила она. — Это трезвый анализ того, что ты представляешь собой на сегодняшний день. Я могла бы сказать «да», если бы ты был добр. Я говорю о доброте как о способности, нет! — как о готовности к состраданию. Такой готовности в тебе, прямо скажем… Затем. Я могла бы сказать «да», если бы видела в тебе человека идеи. Но идеи в тебе нет. То есть ты занялся наукой, слава богу, но думаешь ты не столько о науке, сколько о том, как бы в ней удобнее пристроиться. Вот главное. Остальное — ерунда. И пусть ерунды этой достаточно… скажем так, она — дело поправимое. Теперь ты понял, почему я не могу сказать «да»?

Глинский отвел глаза.

— Сереж, — она погладила его по щеке, — не обижайся. Ладно?

Сергей молчал, оглушенный. Это была отповедь, внезапная по своей сути. Ничего подобного прежде он никогда от нее не слышал. Лениво, скрывая растерянность, он взглянул по сторонам. Взгляд его задержался на лежащей на стуле газете. «Высокие идейно-эстетические критерий, выдвинутые автором, позволили ему…» — невольно прочелся текст. Он кисло, на фыркающем выдохе, усмехнулся. И тут в нем снова шевельнулась злость.

На плите засопел чайник. Кипяток, шипя, выплеснулся через крючок носика. Сергей встал, выключил газ, не торопясь разлил чай по кружкам…

— Толку с ковров! — мрачно проронил Прошин. — Поперек лестницы встал папаня!

— То есть? — не понял Андрей.

— То есть. Начал я писать докторскую. Идейка, конечно, не бог весть какая, но — вполне… Иду к папе, прошу о руководстве. Он мне: шиш! Нет, дескать, кэпадэ, потому нет и смысла… Да я и сам понимаю — посредствен — но, но ведь внешне прилично. Ан нет. Уперся. А ведь цинично, но логично: старик в конце пути. Скоро финиш. Если он уйдет, не сделав меня доктором, я сгорю и пепла не останется. Кто я? Администратор микроскопического масштаба и ноль в науке. С помощью коньяка ни на какие рубежи у нас не выйти. Нужна степень. Короче, персидские ковры — единственное утешение в том смысле, что мягче катиться по лестнице вниз.

— Старческие моменты, — грустно поддакнул Андрей. — Бывает. Но ничего… Есть идея. На Чегет я собираюсь махнуть, лыжами побаловаться, а он тоже к ним слабость имеет. Путевочку ему устрою. А там я его за бутылкой нарзана… Ты, Леха, без паники. Пиши, кропай, времени не теряй… — Он отвернул кран, струйкой воды загасил сигарету. — А теперь — к гостям. Это свинство, что мы тут окопались. Пошли.

— И еще, — сказал Прошин, направляясь к комнате. — У меня под боком некто Поляков…

— О да, забыл… — Андрей поднял палец. — Это как бы подарок для тебя. Имя небольшое, но имя. В общем, смотри. Вдруг полезный контакт?

— Да, — раздался голос Полякова, внезапно ступившего на порог. — Нас действительно хотели познакомить, Леша. И в первую очередь этого хотел я. Пойдемте в другую комнату, поговорим. Сейчас как раз начинается момент, дробления массы по общности натур… Танюша, принесите нам кофе. Буду очень благодарен.

Глинский чиркнул спичкой, поднес ее к плите, и пятачок горелки мгновенно распустился хищным синим цветком. Он медленно провел ладонью над огнем. Мельком, через плечо взглянул на Наташу, сидевшую за кухонным столиком и бездумно поправлявшую поникшие головки гвоздик.

— Повторяю, — сказал устало. — Нам пора определиться… И вопрос тут ясен: любишь — нет?

— Как у тебя все просто… — Она нервно взмахнула рукой и уронила ее на край стола. — «Да», «нет»… Пойми! Ты хочешь конкретных слов, но время их еще не настало. Потом… ты и не представляешь, как все сложно…

— Что сложно, что?! — Сергей не скрывал раздражения. — И когда наступит это время… ответов по существу? И наступит ли вообще?! — Он брякнул на плиту чайник.

— Наступит. Но не сегодня. — Она одернула юбку, уперлась ладонью в подбородок. Серебряный медальон, скользнув, качнулся в овальном прогибе цепочки.

Все в этой женщине казалось Глинскому совершенным; и этот медальон, и молодая, нежная кожа шеи, и ножка в золотистом капроне чулка, беззащитно и дерзко выставленная напоказ, и хрупкая, точеная стопа, и длинные золотые волосы истинной блондинки, без оглядки принимаемые многими за хороший, но явный парик… Как он любил ее! Любил безумно, грешно, как, впрочем, только и мог любить, отвергая то платоническое, дистиллированное чувство, что воспевалось языком изящной словесности и в существование которого как-то не верилось.

Подвинув стул, он подсел к ней вплотную. Сказал обреченно:

— Ты обращаешься со мной, как школьница с влюбленным в нее сверстником. Что это? Инфантилизм? Извини… — прибавил он, положив ей руку на колено.

Взгляд ее тотчас потребовал: убери…

Глинский нехотя переложил руку на стол. Дальнейшие слова о том, что они взрослые люди со всеми вытекающими отсюда последствиями, сами собой исчерпались.

— Это не инфантилизм, — медленно ответила она. — Это трезвый анализ того, что ты представляешь собой на сегодняшний день. Я могла бы сказать «да», если бы ты был добр. Я говорю о доброте как о способности, нет! — как о готовности к состраданию. Такой готовности в тебе, прямо скажем… Затем. Я могла бы сказать «да», если бы видела в тебе человека идеи. Но идеи в тебе нет. То есть ты занялся наукой, слава богу, но думаешь ты не столько о науке, сколько о том, как бы в ней удобнее пристроиться. Вот главное. Остальное — ерунда. И пусть ерунды этой достаточно… скажем так, она — дело поправимое. Теперь ты понял, почему я не могу сказать «да»?

Глинский отвел глаза.

— Сереж, — она погладила его по щеке, — не обижайся. Ладно?

Сергей молчал, оглушенный. Это была отповедь, внезапная по своей сути. Ничего подобного прежде он никогда от нее не слышал. Лениво, скрывая растерянность, он взглянул по сторонам. Взгляд его задержался на лежащей на стуле газете. «Высокие идейно-эстетические критерий, выдвинутые автором, позволили ему…» — невольно прочелся текст. Он кисло, на фыркающем выдохе, усмехнулся. И тут в нем снова шевельнулась злость.

На плите засопел чайник. Кипяток, шипя, выплеснулся через крючок носика. Сергей встал, выключил газ, не торопясь разлил чай по кружкам…

Назад Дальше