Тристана. Назарин. Милосердие - Гальдос Бенито Перес 4 стр.


— Ну, выхожу, и что из этого? Не сидеть же мне всю жизнь взаперти!

Дон Лопе облегчал душу угрозами и проклятьями, а потом говорил полушутя-полусердито:

— Если ты ходишь на улицу, то нет ничего удивительного в том, что за тобой волочится какой-нибудь хлыщ, из этих bacyllum virgula любви, единственное порождение нынешнего рахитичного поколения, а ты, наслушавшись всяких бредней, потеряла голову и веришь ему. Смотри у меня, я тебе этого не прощу. Если уж обманывать меня, так только с достойным соперником. А где нынче такого найдешь? Да нигде, бог свидетель! Можешь мне поверить, такой еще не родился… и никогда не родится. Ты и сама согласишься, что не так-то легко найти мне замену… Так вот послушай: хватит прихорашиваться! Ты, наверное, вообразила, что я тебя больше не люблю! Как же тебе будет меня недоставать, если ты уйдешь из моего дома! Ты ведь встретишь только докучных пошляков… Ну, давай помиримся. Прости, если я усомнился в тебе. Нет, нет, ты меня не обманываешь. Ты умная женщина, ты умеешь оценить мужчину по достоинствам и…

Как этими разговорами, так и приступами ярости дон Лопе внушил своей пленнице глубоко затаенную неприязнь, оборачивавшуюся когда презрением, а когда — отвращением. Пресыщенная до тошноты его обществом, девушка с нетерпением ожидала часа, когда она обычно вырывалась из дому. Ее пугала мысль о том, что он заболеет, и она не сможет отлучаться. Боже милосердный, что будет с нею, если это произойдет? Да нет же, это невозможно. Прогулки не прекратятся, даже если дон Лопе заболеет или умрет. Почти каждый вечер, ссылаясь на головную боль, Тристана спешила уйти в свою комнату, чтобы только не видеть дряхлого донжуана, не ощущать его прикосновений.

Как это ни удивительно, говорила себе девушка, оставаясь наедине со своим чувством и своей совестью, — если бы этот человек понял, что я не могу любить его, если бы он исключил слово «любовь» из наших отношений и установил бы между нами другой вид… родства, я любила бы его, да, любила; не знаю, правда, каким образом: может, как любят хорошего друга, потому что он, в общем-то, неплохой человек, если не считать его порочной мании волочиться за всеми женщинами подряд. Я даже простила бы ему то зло, которое он мне причинил, свое бесчестье, простила бы от всего сердца, да, да, только бы он оставил меня в покое… Боже, внуши ему, чтобы он оставил меня в покое, и я прощу его и даже буду с ним ласковой, буду как некоторые слишком покорные дочери, которых можно принять за служанок, или как преданные служанки, почитающие как отца хозяина, который их кормит.

На ее счастье, не только улучшилось здоровье Гарридо, и таким образом рассеялись ее опасения, что придется сидеть дома по вечерам, но, должно быть, поправились и его денежные дела, поскольку прекратились унылые сетования, и он снова обрел свою невозмутимость и присутствие духа. Сатурна, тертый калач, докладывала барышне о своих наблюдениях по этому поводу:

— Сразу видно, что хозяин при деньгах, потому как теперь ему не мнится, что я стану руки марать, выгадывая какую-то денежку на салате, и он не забывает об уважении, которое как рыцарь должен оказывать тем, что носят юбки, хоть и с заплатами. Плохо только, что когда он задолженности получает, то спускает их за неделю, а потом… опять мелочится, над каждым грошом трясется и во все нос сует.

В это время дон Лопе снова стал ухаживать за своей персоной с поистине барским тщанием, наводя лоск, как в лучшие свои времена. Женщины возблагодарили бога за это желанное возрождение старых привычек и, пользуясь ежедневным отсутствием тирана, девушка безбоязненно предалась неописуемому наслаждению, которое доставляли ей прогулки с любимым.

А он, чтобы разнообразить место действия и декорации, чаще всего нанимал экипаж и, усевшись в него, они позволяли себе роскошь укатить так далеко, что Мадрид терялся из вида. Свидетелями их счастья были Чамартинский холм, две башни иезуитской коллегии, похожие на пагоды, и таинственная сосновая роща; сегодня — дорога на Фуэнкарраль, завтра — тенистые чащи Эль-Пардо, потом — ясеневые заросли вдоль берегов Мансанареса, голые возвышенности Аманьеля и глубокие ущелья Аброньигаля. Выйдя из экипажа, они долго бродили по межам среди вспаханных полей и вдыхали блаженство уединения и безмятежного покоя, любовались тем, что видели вокруг, все казалось им красивым, свежим, новым, а они и не догадывались, что очарование, окружающее их, исходит от них самих. Потом, устремив мысленные взоры на источник всей этой красоты, сокрытый в них самих, они предавались невинному любовному воркованью, которое людям не влюбленным показалось бы не в меру слащавым. Они доискивались причин своей любви, желали объяснить необъяснимое, разгадать сокровенную тайну, и кончалось это всегда одним и тем же — требованиями и обещаниями любить друг друга еще сильнее; они бросали вызов вечности, давая друг другу обет верности в жизни иной, в заоблачных далях бессмертия, где царит совершенство и где души отряхивают с себя прах земной жизни, в которой они столько страдали.

Что же касается сиюминутного и насущного, то Орасио не раз предлагал Тристане подняться к нему в студию, доказывая, с каким удобством и без посторонних глаз они могли бы провести там вечер. Стоит ли говорить, как ей хотелось увидеть студию! Но столь же великим, как ее желание, был страх, что ей так полюбится это гнездышко и так будет ей в нем хорошо, что она не сможет уйти оттуда. Она догадывалась о том, что может с ней произойти в его жилище под самым громоотводом, как сказала Сатурна; вернее, не догадывалась, а видела это яснее ясного. И ею овладевало горькое предчувствие, что она будет меньше любима после того, что там произойдет, что к ней будет потерян интерес, как теряется он к иероглифу после его расшифровки; она предчувствовала также, что сокровищница ее собственной любви оскудеет, если она будет щедро ее расходовать.

Поскольку любовь озарила новым светом ум Тристаны, наполнила ее голову мыслями и наделила тонкостью, необходимой для выражения словами сокровенных тайн души, она смогла поведать возлюбленному свои предчувствия в столь изысканных и деликатных оборотах, что ими было все высказано и в то же время не сказано ничего такого, что могло бы задеть целомудрие. Он понимал ее, и так как во всем между ними было полное согласие, то ответил ей тем же, и чувство его было проникнуто самой возвышенной нежностью. И все же он не переставал упорствовать в своем желании повести ее к себе в студию.

— А если потом мы раскаемся в этом? — говорила она. — Я боюсь счастья: когда я чувствую себя счастливой, мне кажется, что меня подстерегает беда. Поверь, вместо того чтобы проживать наше счастье, нам не мешало бы сейчас преодолеть какую-нибудь преграду, пережить хоть капельку горя. Любовь — это жертва, и мы всегда должны быть готовы к самопожертвованию и страданию. Потребуй от меня великой жертвы, наложи на меня тяжкую повинность и ты увидишь, с каким наслаждением я брошусь исполнять ее. Так давай пострадаем немного, будем паиньками…

— Ну, уж в этом равных нам днем с огнем не сыщешь, — отшутился Орасио. — Мы даже ангелов затмили, радость моя. А что касается добровольных страданий, так это суесловие, потому что жизнь доставляет их нам предостаточно, хотя мы ее об этом не просим. Я тоже пессимист, поэтому, когда я вижу фортуну у себя в дверях, я зазываю ее и уже не отпускаю, а то ведь, когда я буду в ней нуждаться, эта плутовка возьмет да и не придет…

Все, что они говорили друг другу, зажигало восторгом их души, слова сменялись ласками, не прекращавшимися до тех пор, пока бессознательный проблеск благоразумия не подсказывал обоим, что пора обуздать разыгравшиеся чувства и вновь обрести сдержанность — притворную, если угодно, — но не дававшую им до сих пор совершить безрассудство. И тогда они вели серьезные и высоконравственные беседы, восхваляли достоинства добродетели и красоту любви, отмеченной возвышенной, небесной чистотой, потому что такая любовь и утонченнее, и изысканнее, и сильнее запечатлевается в душе. При помощи этих сладостных ухищрений они выигрывали время и питали свою страсть: сегодня — пылкими желаниями, завтра — танталовыми муками, — возбуждая ее тем, чем обычно умеряют, очеловечивая такими способами, какими следовало бы обожествлять, и расширяя тем самым, как для духа, так и для плоти, то русло, по которому несется бурный поток жизни.

Своим чередом пришла пора трудных признаний, открылись те страницы жизни, которые больше всего противятся огласке, ибо задевают стыд и самолюбие. Закон любви предписывает нам быть как пытливыми, так и откровенными. Любовь порождает признание, из-за нее мучительно тяжел любой груз на совести. Тристана хотела поведать Орасио печальные события своей жизни и не могла считать себя истинно счастливой, пока не решится на это. Художник предполагал, вернее, догадывался, что есть какая-то страшная тайна в прошлом его возлюбленной, и если поначалу из деликатности он не хотел настаивать, то настал день, когда подозрения мужчины и любопытство влюбленного взяли верх над щепетильностью. Познакомившись с Тристаной, Орасио, как и многие жители Чамбери, принял ее за дочь дона Лопе. Однако Сатурна, когда принесла ему второе письмо, сказала:

— Сеньорита замужем, а этот дон Лопе, которого вы за папашу принимаете, и есть ее собственный муж, вот.

Молодой человек онемел от изумления, которое, впрочем, не помешало ему поверить… Долго еще после этого Орасио считал свою любимую законной супругой почтенного и бравого кабальеро, который казался персонажем, сошедшим с картины «Копья». И всякий раз, упоминая его в разговоре с Тристаной, Диас говорил: «Твой муж то, твой муж сё…», — а она не спешила выводить его из заблуждения. И вот однажды — слово за слово, вопрос за вопросом — девушка почувствовала неодолимое отвращение ко лжи и, ощущая в себе силы признаться в ней, задыхаясь от стыда и горечи, решилась расставить все по своим местам.

— Я тебя обманывала, но я больше не могу и не хочу делать этого. Правда рвется из моей души. Я не состою в браке с моим мужем… то есть с моим отцом… то есть с этим человеком… Я уже не раз собиралась сказать тебе об этом, только у меня не получалось, не получалось… Я не знала, да и сейчас не знаю, радует это тебя или огорчает, стану ли я для тебя дороже или наоборот… Я обесчещенная женщина, но зато я свободна. Какая тебе больше подходит — неверная жена или незамужняя, хоть и обесчещенная женщина? Как бы то ни было, думаю, что, говоря тебе это, я покрываю себя позором… и не знаю… не знаю…

Она не смогла договорить и, заливаясь горькими слезами, уткнулась лицом в грудь своего друга. Долго продолжался этот припадок, и все это время оба молчали. Наконец она задала вопрос, которого следовало ожидать:

— Теперь ты любишь меня больше или меньше?

— Люблю, как и любил… Или нет, больше, конечно, больше.

Не заставляя себя просить, девушка рассказала, как и когда произошло ее бесчестье. Море слез пролила она в этот вечер, но ничего не дали ей утаить искренность и жажда исповеди — надежного средства очищения.

— Ну, выхожу, и что из этого? Не сидеть же мне всю жизнь взаперти!

Дон Лопе облегчал душу угрозами и проклятьями, а потом говорил полушутя-полусердито:

— Если ты ходишь на улицу, то нет ничего удивительного в том, что за тобой волочится какой-нибудь хлыщ, из этих bacyllum virgula любви, единственное порождение нынешнего рахитичного поколения, а ты, наслушавшись всяких бредней, потеряла голову и веришь ему. Смотри у меня, я тебе этого не прощу. Если уж обманывать меня, так только с достойным соперником. А где нынче такого найдешь? Да нигде, бог свидетель! Можешь мне поверить, такой еще не родился… и никогда не родится. Ты и сама согласишься, что не так-то легко найти мне замену… Так вот послушай: хватит прихорашиваться! Ты, наверное, вообразила, что я тебя больше не люблю! Как же тебе будет меня недоставать, если ты уйдешь из моего дома! Ты ведь встретишь только докучных пошляков… Ну, давай помиримся. Прости, если я усомнился в тебе. Нет, нет, ты меня не обманываешь. Ты умная женщина, ты умеешь оценить мужчину по достоинствам и…

Как этими разговорами, так и приступами ярости дон Лопе внушил своей пленнице глубоко затаенную неприязнь, оборачивавшуюся когда презрением, а когда — отвращением. Пресыщенная до тошноты его обществом, девушка с нетерпением ожидала часа, когда она обычно вырывалась из дому. Ее пугала мысль о том, что он заболеет, и она не сможет отлучаться. Боже милосердный, что будет с нею, если это произойдет? Да нет же, это невозможно. Прогулки не прекратятся, даже если дон Лопе заболеет или умрет. Почти каждый вечер, ссылаясь на головную боль, Тристана спешила уйти в свою комнату, чтобы только не видеть дряхлого донжуана, не ощущать его прикосновений.

Как это ни удивительно, говорила себе девушка, оставаясь наедине со своим чувством и своей совестью, — если бы этот человек понял, что я не могу любить его, если бы он исключил слово «любовь» из наших отношений и установил бы между нами другой вид… родства, я любила бы его, да, любила; не знаю, правда, каким образом: может, как любят хорошего друга, потому что он, в общем-то, неплохой человек, если не считать его порочной мании волочиться за всеми женщинами подряд. Я даже простила бы ему то зло, которое он мне причинил, свое бесчестье, простила бы от всего сердца, да, да, только бы он оставил меня в покое… Боже, внуши ему, чтобы он оставил меня в покое, и я прощу его и даже буду с ним ласковой, буду как некоторые слишком покорные дочери, которых можно принять за служанок, или как преданные служанки, почитающие как отца хозяина, который их кормит.

На ее счастье, не только улучшилось здоровье Гарридо, и таким образом рассеялись ее опасения, что придется сидеть дома по вечерам, но, должно быть, поправились и его денежные дела, поскольку прекратились унылые сетования, и он снова обрел свою невозмутимость и присутствие духа. Сатурна, тертый калач, докладывала барышне о своих наблюдениях по этому поводу:

— Сразу видно, что хозяин при деньгах, потому как теперь ему не мнится, что я стану руки марать, выгадывая какую-то денежку на салате, и он не забывает об уважении, которое как рыцарь должен оказывать тем, что носят юбки, хоть и с заплатами. Плохо только, что когда он задолженности получает, то спускает их за неделю, а потом… опять мелочится, над каждым грошом трясется и во все нос сует.

В это время дон Лопе снова стал ухаживать за своей персоной с поистине барским тщанием, наводя лоск, как в лучшие свои времена. Женщины возблагодарили бога за это желанное возрождение старых привычек и, пользуясь ежедневным отсутствием тирана, девушка безбоязненно предалась неописуемому наслаждению, которое доставляли ей прогулки с любимым.

А он, чтобы разнообразить место действия и декорации, чаще всего нанимал экипаж и, усевшись в него, они позволяли себе роскошь укатить так далеко, что Мадрид терялся из вида. Свидетелями их счастья были Чамартинский холм, две башни иезуитской коллегии, похожие на пагоды, и таинственная сосновая роща; сегодня — дорога на Фуэнкарраль, завтра — тенистые чащи Эль-Пардо, потом — ясеневые заросли вдоль берегов Мансанареса, голые возвышенности Аманьеля и глубокие ущелья Аброньигаля. Выйдя из экипажа, они долго бродили по межам среди вспаханных полей и вдыхали блаженство уединения и безмятежного покоя, любовались тем, что видели вокруг, все казалось им красивым, свежим, новым, а они и не догадывались, что очарование, окружающее их, исходит от них самих. Потом, устремив мысленные взоры на источник всей этой красоты, сокрытый в них самих, они предавались невинному любовному воркованью, которое людям не влюбленным показалось бы не в меру слащавым. Они доискивались причин своей любви, желали объяснить необъяснимое, разгадать сокровенную тайну, и кончалось это всегда одним и тем же — требованиями и обещаниями любить друг друга еще сильнее; они бросали вызов вечности, давая друг другу обет верности в жизни иной, в заоблачных далях бессмертия, где царит совершенство и где души отряхивают с себя прах земной жизни, в которой они столько страдали.

Что же касается сиюминутного и насущного, то Орасио не раз предлагал Тристане подняться к нему в студию, доказывая, с каким удобством и без посторонних глаз они могли бы провести там вечер. Стоит ли говорить, как ей хотелось увидеть студию! Но столь же великим, как ее желание, был страх, что ей так полюбится это гнездышко и так будет ей в нем хорошо, что она не сможет уйти оттуда. Она догадывалась о том, что может с ней произойти в его жилище под самым громоотводом, как сказала Сатурна; вернее, не догадывалась, а видела это яснее ясного. И ею овладевало горькое предчувствие, что она будет меньше любима после того, что там произойдет, что к ней будет потерян интерес, как теряется он к иероглифу после его расшифровки; она предчувствовала также, что сокровищница ее собственной любви оскудеет, если она будет щедро ее расходовать.

Поскольку любовь озарила новым светом ум Тристаны, наполнила ее голову мыслями и наделила тонкостью, необходимой для выражения словами сокровенных тайн души, она смогла поведать возлюбленному свои предчувствия в столь изысканных и деликатных оборотах, что ими было все высказано и в то же время не сказано ничего такого, что могло бы задеть целомудрие. Он понимал ее, и так как во всем между ними было полное согласие, то ответил ей тем же, и чувство его было проникнуто самой возвышенной нежностью. И все же он не переставал упорствовать в своем желании повести ее к себе в студию.

— А если потом мы раскаемся в этом? — говорила она. — Я боюсь счастья: когда я чувствую себя счастливой, мне кажется, что меня подстерегает беда. Поверь, вместо того чтобы проживать наше счастье, нам не мешало бы сейчас преодолеть какую-нибудь преграду, пережить хоть капельку горя. Любовь — это жертва, и мы всегда должны быть готовы к самопожертвованию и страданию. Потребуй от меня великой жертвы, наложи на меня тяжкую повинность и ты увидишь, с каким наслаждением я брошусь исполнять ее. Так давай пострадаем немного, будем паиньками…

— Ну, уж в этом равных нам днем с огнем не сыщешь, — отшутился Орасио. — Мы даже ангелов затмили, радость моя. А что касается добровольных страданий, так это суесловие, потому что жизнь доставляет их нам предостаточно, хотя мы ее об этом не просим. Я тоже пессимист, поэтому, когда я вижу фортуну у себя в дверях, я зазываю ее и уже не отпускаю, а то ведь, когда я буду в ней нуждаться, эта плутовка возьмет да и не придет…

Все, что они говорили друг другу, зажигало восторгом их души, слова сменялись ласками, не прекращавшимися до тех пор, пока бессознательный проблеск благоразумия не подсказывал обоим, что пора обуздать разыгравшиеся чувства и вновь обрести сдержанность — притворную, если угодно, — но не дававшую им до сих пор совершить безрассудство. И тогда они вели серьезные и высоконравственные беседы, восхваляли достоинства добродетели и красоту любви, отмеченной возвышенной, небесной чистотой, потому что такая любовь и утонченнее, и изысканнее, и сильнее запечатлевается в душе. При помощи этих сладостных ухищрений они выигрывали время и питали свою страсть: сегодня — пылкими желаниями, завтра — танталовыми муками, — возбуждая ее тем, чем обычно умеряют, очеловечивая такими способами, какими следовало бы обожествлять, и расширяя тем самым, как для духа, так и для плоти, то русло, по которому несется бурный поток жизни.

Своим чередом пришла пора трудных признаний, открылись те страницы жизни, которые больше всего противятся огласке, ибо задевают стыд и самолюбие. Закон любви предписывает нам быть как пытливыми, так и откровенными. Любовь порождает признание, из-за нее мучительно тяжел любой груз на совести. Тристана хотела поведать Орасио печальные события своей жизни и не могла считать себя истинно счастливой, пока не решится на это. Художник предполагал, вернее, догадывался, что есть какая-то страшная тайна в прошлом его возлюбленной, и если поначалу из деликатности он не хотел настаивать, то настал день, когда подозрения мужчины и любопытство влюбленного взяли верх над щепетильностью. Познакомившись с Тристаной, Орасио, как и многие жители Чамбери, принял ее за дочь дона Лопе. Однако Сатурна, когда принесла ему второе письмо, сказала:

— Сеньорита замужем, а этот дон Лопе, которого вы за папашу принимаете, и есть ее собственный муж, вот.

Молодой человек онемел от изумления, которое, впрочем, не помешало ему поверить… Долго еще после этого Орасио считал свою любимую законной супругой почтенного и бравого кабальеро, который казался персонажем, сошедшим с картины «Копья». И всякий раз, упоминая его в разговоре с Тристаной, Диас говорил: «Твой муж то, твой муж сё…», — а она не спешила выводить его из заблуждения. И вот однажды — слово за слово, вопрос за вопросом — девушка почувствовала неодолимое отвращение ко лжи и, ощущая в себе силы признаться в ней, задыхаясь от стыда и горечи, решилась расставить все по своим местам.

— Я тебя обманывала, но я больше не могу и не хочу делать этого. Правда рвется из моей души. Я не состою в браке с моим мужем… то есть с моим отцом… то есть с этим человеком… Я уже не раз собиралась сказать тебе об этом, только у меня не получалось, не получалось… Я не знала, да и сейчас не знаю, радует это тебя или огорчает, стану ли я для тебя дороже или наоборот… Я обесчещенная женщина, но зато я свободна. Какая тебе больше подходит — неверная жена или незамужняя, хоть и обесчещенная женщина? Как бы то ни было, думаю, что, говоря тебе это, я покрываю себя позором… и не знаю… не знаю…

Она не смогла договорить и, заливаясь горькими слезами, уткнулась лицом в грудь своего друга. Долго продолжался этот припадок, и все это время оба молчали. Наконец она задала вопрос, которого следовало ожидать:

— Теперь ты любишь меня больше или меньше?

— Люблю, как и любил… Или нет, больше, конечно, больше.

Не заставляя себя просить, девушка рассказала, как и когда произошло ее бесчестье. Море слез пролила она в этот вечер, но ничего не дали ей утаить искренность и жажда исповеди — надежного средства очищения.

Назад Дальше