«Какой убийственный день и кошмарную ночь я пережила! Зачем ты уехал?.. Сегодня я уже спокойнее, ходила к мессе, много молилась. Я поняла, что мне грешно жаловаться, что нужно умерить свой эгоизм. Господь был слишком милостив ко мне, и я не должна требовать большего. Я заслуживаю, чтобы ты отругал и поколотил меня, и хотя ты будешь любить меня меньше (о нет, ради бога!) за то, что я горюю из-за нашей краткой вынужденной разлуки… Ты велишь мне быть спокойной, и я успокаиваюсь. Tu duca, tu maestro, tu signore. Я знаю, что мой сеньо Хуан скоро вернется и будет любить меня всегда, а Пакита да Римини ждет, верит и мирится со своим одиночеством».
Он — ей:
«Девочка моя, что за дни я переживаю! Сегодня захотел нарисовать осла, а вышел у меня… какой-то бурдюк с ушами. Я совсем свихнулся: не вижу цвета, не вижу линии, вижу только мою Реституту, чьи чары ослепляют меня. Днем и ночью не дает мне покоя образ моего чуда-юда, наделенного проницательностью святого духа и всей солью аптечки…»
(Примечание. Аптечкой они называли море, как в том андалузском анекдоте про судового врача, который от всех болезней лечил соленой водой.)
«…Моей тетушке нездоровится. Не могу ее бросить. Если бы я поступил так жестоко, ты первая меня осудила бы. Моя тоска — это страшное мученье, которое хотел, но не успел описать наш друг Алигьери…
Я перечитал твое письмо от четверга, где ты пишешь о птичках, о восторгах… Intelligenti pauca. Когда господь выпустил тебя на белый свет, он схватился руками за свою августейшую голову от отчаяния и раскаяния в том, что истратил на тебя весь запас умственных способностей, который предназначался для сотни поколений. Будь добра, не говори мне, что ты ничего не значишь, что ты ноль без палочки. Нолик — это я! Хочу сказать тебе, о Реститута, хотя лицо твое при этом зардеется, как маков цвет, от скромности, что все сокровища мира по сравнению с тобой гроша ломаного не стоят, а все те блага, о которых мечтают и к которым стремятся люди, — ничто по сравнению с благом владеть тобой… И мне не нужно иной судьбы… Нет, я не то говорю: я хотел бы быть Бисмарком, чтобы создать империю и сделать тебя императрицей. Сокровище мое, я буду твоим покорным вассалом; топчи меня, плюй на меня, прикажи высечь плетьми».
Она — ему:
«…Не говори мне даже в шутку, что мой сеньо Хуан может разлюбить меня. Ты плохо знаешь свою Панчиту да Римини, не боящуюся смерти и достаточно мужественную, чтобы покончить с самой собой. Наложить на себя руки для меня все равно что стакан воды выпить. Это же замечательно — удовлетворить свое любопытство, узнав, что там, по ту сторону жизни, и окончательно избавиться от тягостного сомнения «быть или не быть», которое придумал Шекспеар!.. В общем, не говори мне больше никогда, что любишь меня хоть чуточку меньше, а то… Видел бы ты, какая великолепная коллекция револьверов есть у моего дона Лепе! И предупреждаю тебя, что я умею с ними обращаться, так что если белый свет станет мне не мил, то — пиф-паф! — и отправлюсь на сиесту к святому духу…»
И как же это случалось, что, когда поезда возили туда-сюда сентиментальный груз их писем, оси почтового вагона не перегревались, и, хотя листки бумаги пылали огнем, паровоз не мчал во весь опор, точно арабский скакун, которому вонзили в бока раскаленные докрасна шпоры!
Сеньорита Релус была в своих переживаниях столь непостоянна, что легко впадала из одной крайности в другую: неуемное ликование переходило у нее в мрачное отчаяние. Вот тому пример.
«Caro bene, mio diletto, правда ли, что ты меня сильно любишь и очень мною дорожишь? А то у меня закралось сомнение, возможно ли такое счастье вообще. Скажи мне, ты есть на самом деле или ты всего лишь призрак, плод моего разгоряченного воображения, иллюзия чего-то необыкновенного и прекрасного? Будь добр, пришли мне письмо или отправь телеграмму с такими словами: «Я существую. Подпись: сеньо Хуан». От счастья мне иногда кажется, что я вишу в воздухе, что мои ноги не касаются земли, что я вдыхаю вечность. Я не сплю по ночам. А зачем мне спать!.. Куда лучше думать всю ночь, что я тебе нравлюсь, и считать минуты до того дня, когда вновь увижу твою милую рожицу. Такого счастья не знают даже праведники, пребывающие в экстазе рядышком со святой троицей; даже они не могут быть так счастливы, как я… Только одно маленькое и назойливое подозрение, словно соринка, попавшая в глаз и причиняющая страдание, не дает мне быть абсолютно счастливой. Это подозрение, что ты меня еще недостаточно любишь, что не достиг высшего предела любви (какого предела? Ведь его нет!), а я не устаю добиваться от тебя все большего и большего, я хочу беспредельного, знай это… беспредельного или ничего… Как ты думаешь, сколько раз я тебя обниму, когда ты приедешь? Сосчитай-ка: столько раз, сколько секунд понадобится муравью, чтобы обогнуть земной шар. Нет, больше, гораздо больше: столько, сколько секунд понадобится муравью, чтобы разделить своими лапками пополам нашу землю, ползая вокруг нее по одной и той же линии… Ну-ка, сосчитай, дурачок».
А в следующий раз вот что:
«Не знаю, что со мной. Я как будто не живу, не могу жить от тоски и страха. Со вчерашнего дня я то и дело воображаю какие-то несчастья и горести: то мне кажется, что ты умер, и об этом мне радостно сообщает дон Лопе; то будто я умерла, и меня кладут в этот ужасный ящик и засыпают землей. Нет, нет, я не хочу умирать, не хочу — и все тут. Я не желаю знать, что бывает после смерти, мне это неинтересно. Пусть меня воскресят, пусть мне вернут жизнь, которую я так люблю. Меня пугает мой собственный череп. Пусть мне вернут мою свежую и красивую плоть со всеми поцелуями, которые ты на ней запечатлел. Я не хочу превратиться в хладный труп, а потом — в прах. Мне не хочется летать со звезды на звезду, прося пристанища, не хочется, чтобы святой Петр, лысый и злобный, закрыл ворота у меня перед носом… Даже если бы я знала, что меня пустят в рай, и то не хотела бы слышать о смерти; мне нужна моя земная жизнь, нужна земля, на которой я страдала и наслаждалась, на которой живет мой плут сеньо Хуан. Я не хочу крыльев, не хочу бродить среди нудных ангелов, играющих на арфах. Избавьте меня от арф и гармоний и небесного сияния. Пусть будет у меня моя земная жизнь, и здоровье, и любовь, и все, чего я ни пожелаю.
Чем больше я думаю о своей жизни, тем больше прихожу в уныние. Я хочу что-то значить, заниматься искусством, жить своим трудом. Беспросветность угнетает меня. Боже, неужели я притязаю на что-то невозможное? Я хочу иметь профессию и ни на что не гожусь, ничего не умею. Это ужасно.
Я стремлюсь ни от кого не зависеть, даже от человека, которого обожаю. Я не хочу быть его наложницей, не хочу, чтобы меня содержали, а я бы за это развлекала его, как охотничья собака, не хочу, чтобы мужчина моей мечты стал моим мужем. Я не вижу счастья в браке. Я хочу — как бы это сказать — быть замужем за самой собой. Я не смогу любить по обязанности, только в свободе нахожу я залог постоянства и безграничной привязанности. Я протестую, мне хочется протестовать против мужчин, захвативших весь мир в свои руки и оставивших нам, женщинам, только узенькие тропки, по которым сами они ходить не умеют…
Я невыносима, правда? Не обращай на меня внимания. Какое безумство! Сама не знаю, что я думаю и что пишу; моя голова забита всякой ерундой. Горе мне! Сжалься надо мной… Прикажи, чтобы на меня надели смирительную рубашку и засадили в клетку. Сегодня я не могу написать ничего смешного, не до смеха мне. Могу только плакать, и это письмо принесет тебе целую «аптечку» слез. Скажи мне, зачем я родилась? Почему не осталась там, где ничего нет и где так прекрасно, так спокойно, так… Не знаю, как закончить».
В то время как этот шквал чувств преодолевал длинное расстояние между Мадридом и средиземноморской деревней, в душе Орасио происходил перелом по воле неумолимого закона приспособления, для исполнения которого появились все условия. Его восхищал мягкий климат, а красоты пейзажа пробили себе путь, если можно так выразиться, сквозь густой туман, окутывавший его душу. Искусство сговорилось с природой, чтобы покорить его. И однажды, написав после тысячи бесплодных попыток замечательную марину, он навсегда влюбился в синее море, в залитые солнцем пляжи, улыбающийся лик земли. Ближние и дальние планы, живописный амфитеатр деревушки, миндальные деревья, колоритные типы крестьян и моряков вызывали у него страстное желание перенести все это на холст; его охватила неутолимая жажда работы, и в конце концов время, казавшееся раньше нескончаемым и тягостным, стало для него скоротечным, неуловимым.
Кроме того, он обнаружил в себе задатки собственника, некие едва различимые связи, привязывающие растение к земле, а душу человека — к домашним мелочам. Ему принадлежал красивый дом, в котором он жил с доньей Трини; только через месяц он осознал его удобство и восхитительное местоположение. Ему же принадлежали и сад со старыми фруктовыми деревьями, в том числе и редкими, в хорошем состоянии, и густой малинник, и грядки спаржи, и огород с разными овощами, и оросительная канава, пересекающая огород и соседние участки. И не уходя далеко от дома, он мог также смотреть глазами хозяина на несколько стройных сказочно красивых пальм и на оливковую рощу мрачного цвета, где некоторые деревья были такими же старыми, корявыми и узловатыми, как в Гефсиманском саду. Когда он не занимался живописью, то отправлялся гулять в обществе простых людей из деревни, и глаза его не уставали созерцать лазурное небо, всегда восхитительную «аптечку», переливающуюся разными оттенками красок, словно огромное живое существо. Римские паруса на его поверхности, порой белые, а порой сверкающие, как полированные золотые слитки, оживляли игривыми мазками величие грандиозной стихии, казавшейся то молочно-белой и сонной, то бурливой и прозрачной.
Все, что видел Орасио, он тут же сообщал Тристане.
От него к ней:
«Ах, девочка моя, ты даже представить себе не можешь, как здесь прекрасно! Да и как тебе это представить, если я сам до недавнего времени не замечал всей этой красоты и поэзии? Я люблю этот уголок земли, восхищаюсь им и думаю, что когда-нибудь мы с тобой будем любить его и восхищаться им вместе. А впрочем, ты и сейчас здесь со мной, ты во мне, и я не сомневаюсь, что ты видишь все это моими глазами! Ах, Реститутилья, как бы тебе понравился мой дом, наш дом, если бы ты оказалась здесь! Меня совсем не удовлетворяет то, что я ношу тебя в душе. В душе! Слова, слова, пустые слова. Приезжай ко мне и увидишь. Решись и оставь этого нелепого старика, и мы обвенчаемся перед этим несравненным алтарем или перед любым другим, который назначит нам судьба, а мы согласимся, чтобы угодить ей… Да, знаешь, я сознался во всем своей глубокоуважаемой тетушке. Я был больше не в силах держать это в тайне. Не поверишь, она не сделала кислой мины. А хоть бы и сделала, что из того? Я сказал ей, что люблю тебя, что не могу без тебя жить, и она засмеялась. Разве можно принимать в шутку такое серьезное дело! Но лучше уж так… Скажи мне, что тебя радует то, что я сегодня тебе пишу, и что, когда ты прочитала эти строки, тебе захотелось броситься бежать сюда. Напиши, что ты уже собрала узелок, и я полечу встречать тебя. Не знаю, что подумает моя тетушка о таком скоропалительном решении. Пусть думает, что хочет. Скажи мне, что тебе понравится эта дивная, безмятежная жизнь, что ты полюбишь деревенскую тишину, что излечишься здесь от безумных идей, затмевающих твой рассудок, и что ты хочешь быть счастливой и здоровой селянкой, богачкой в этом краю простых нравов и изобилия, и мужем твоим будет самый чокнутый из художников, самый одухотворенный из жителей этой солнечной, плодородной и поэтической земли.
Nota bene. У меня есть голубятня, а в ней — пар тридцать голубей. Я встаю на заре и первым делом бегу открывать им дверцу. Они вылетают, мои милейшие друзья, и, приветствуя новый день, делают несколько кругов, вычерчивая в воздухе изящные спирали. Потом прилетают и кормятся из моих рук или вокруг меня и воркуют, разговаривают со мной на языке, который я, к сожалению, не могу тебе передать. Тебе самой нужно его послушать, и ты все поймешь».
«Какой убийственный день и кошмарную ночь я пережила! Зачем ты уехал?.. Сегодня я уже спокойнее, ходила к мессе, много молилась. Я поняла, что мне грешно жаловаться, что нужно умерить свой эгоизм. Господь был слишком милостив ко мне, и я не должна требовать большего. Я заслуживаю, чтобы ты отругал и поколотил меня, и хотя ты будешь любить меня меньше (о нет, ради бога!) за то, что я горюю из-за нашей краткой вынужденной разлуки… Ты велишь мне быть спокойной, и я успокаиваюсь. Tu duca, tu maestro, tu signore. Я знаю, что мой сеньо Хуан скоро вернется и будет любить меня всегда, а Пакита да Римини ждет, верит и мирится со своим одиночеством».
Он — ей:
«Девочка моя, что за дни я переживаю! Сегодня захотел нарисовать осла, а вышел у меня… какой-то бурдюк с ушами. Я совсем свихнулся: не вижу цвета, не вижу линии, вижу только мою Реституту, чьи чары ослепляют меня. Днем и ночью не дает мне покоя образ моего чуда-юда, наделенного проницательностью святого духа и всей солью аптечки…»
(Примечание. Аптечкой они называли море, как в том андалузском анекдоте про судового врача, который от всех болезней лечил соленой водой.)
«…Моей тетушке нездоровится. Не могу ее бросить. Если бы я поступил так жестоко, ты первая меня осудила бы. Моя тоска — это страшное мученье, которое хотел, но не успел описать наш друг Алигьери…
Я перечитал твое письмо от четверга, где ты пишешь о птичках, о восторгах… Intelligenti pauca. Когда господь выпустил тебя на белый свет, он схватился руками за свою августейшую голову от отчаяния и раскаяния в том, что истратил на тебя весь запас умственных способностей, который предназначался для сотни поколений. Будь добра, не говори мне, что ты ничего не значишь, что ты ноль без палочки. Нолик — это я! Хочу сказать тебе, о Реститута, хотя лицо твое при этом зардеется, как маков цвет, от скромности, что все сокровища мира по сравнению с тобой гроша ломаного не стоят, а все те блага, о которых мечтают и к которым стремятся люди, — ничто по сравнению с благом владеть тобой… И мне не нужно иной судьбы… Нет, я не то говорю: я хотел бы быть Бисмарком, чтобы создать империю и сделать тебя императрицей. Сокровище мое, я буду твоим покорным вассалом; топчи меня, плюй на меня, прикажи высечь плетьми».
Она — ему:
«…Не говори мне даже в шутку, что мой сеньо Хуан может разлюбить меня. Ты плохо знаешь свою Панчиту да Римини, не боящуюся смерти и достаточно мужественную, чтобы покончить с самой собой. Наложить на себя руки для меня все равно что стакан воды выпить. Это же замечательно — удовлетворить свое любопытство, узнав, что там, по ту сторону жизни, и окончательно избавиться от тягостного сомнения «быть или не быть», которое придумал Шекспеар!.. В общем, не говори мне больше никогда, что любишь меня хоть чуточку меньше, а то… Видел бы ты, какая великолепная коллекция револьверов есть у моего дона Лепе! И предупреждаю тебя, что я умею с ними обращаться, так что если белый свет станет мне не мил, то — пиф-паф! — и отправлюсь на сиесту к святому духу…»
И как же это случалось, что, когда поезда возили туда-сюда сентиментальный груз их писем, оси почтового вагона не перегревались, и, хотя листки бумаги пылали огнем, паровоз не мчал во весь опор, точно арабский скакун, которому вонзили в бока раскаленные докрасна шпоры!
Сеньорита Релус была в своих переживаниях столь непостоянна, что легко впадала из одной крайности в другую: неуемное ликование переходило у нее в мрачное отчаяние. Вот тому пример.
«Caro bene, mio diletto, правда ли, что ты меня сильно любишь и очень мною дорожишь? А то у меня закралось сомнение, возможно ли такое счастье вообще. Скажи мне, ты есть на самом деле или ты всего лишь призрак, плод моего разгоряченного воображения, иллюзия чего-то необыкновенного и прекрасного? Будь добр, пришли мне письмо или отправь телеграмму с такими словами: «Я существую. Подпись: сеньо Хуан». От счастья мне иногда кажется, что я вишу в воздухе, что мои ноги не касаются земли, что я вдыхаю вечность. Я не сплю по ночам. А зачем мне спать!.. Куда лучше думать всю ночь, что я тебе нравлюсь, и считать минуты до того дня, когда вновь увижу твою милую рожицу. Такого счастья не знают даже праведники, пребывающие в экстазе рядышком со святой троицей; даже они не могут быть так счастливы, как я… Только одно маленькое и назойливое подозрение, словно соринка, попавшая в глаз и причиняющая страдание, не дает мне быть абсолютно счастливой. Это подозрение, что ты меня еще недостаточно любишь, что не достиг высшего предела любви (какого предела? Ведь его нет!), а я не устаю добиваться от тебя все большего и большего, я хочу беспредельного, знай это… беспредельного или ничего… Как ты думаешь, сколько раз я тебя обниму, когда ты приедешь? Сосчитай-ка: столько раз, сколько секунд понадобится муравью, чтобы обогнуть земной шар. Нет, больше, гораздо больше: столько, сколько секунд понадобится муравью, чтобы разделить своими лапками пополам нашу землю, ползая вокруг нее по одной и той же линии… Ну-ка, сосчитай, дурачок».
А в следующий раз вот что:
«Не знаю, что со мной. Я как будто не живу, не могу жить от тоски и страха. Со вчерашнего дня я то и дело воображаю какие-то несчастья и горести: то мне кажется, что ты умер, и об этом мне радостно сообщает дон Лопе; то будто я умерла, и меня кладут в этот ужасный ящик и засыпают землей. Нет, нет, я не хочу умирать, не хочу — и все тут. Я не желаю знать, что бывает после смерти, мне это неинтересно. Пусть меня воскресят, пусть мне вернут жизнь, которую я так люблю. Меня пугает мой собственный череп. Пусть мне вернут мою свежую и красивую плоть со всеми поцелуями, которые ты на ней запечатлел. Я не хочу превратиться в хладный труп, а потом — в прах. Мне не хочется летать со звезды на звезду, прося пристанища, не хочется, чтобы святой Петр, лысый и злобный, закрыл ворота у меня перед носом… Даже если бы я знала, что меня пустят в рай, и то не хотела бы слышать о смерти; мне нужна моя земная жизнь, нужна земля, на которой я страдала и наслаждалась, на которой живет мой плут сеньо Хуан. Я не хочу крыльев, не хочу бродить среди нудных ангелов, играющих на арфах. Избавьте меня от арф и гармоний и небесного сияния. Пусть будет у меня моя земная жизнь, и здоровье, и любовь, и все, чего я ни пожелаю.
Чем больше я думаю о своей жизни, тем больше прихожу в уныние. Я хочу что-то значить, заниматься искусством, жить своим трудом. Беспросветность угнетает меня. Боже, неужели я притязаю на что-то невозможное? Я хочу иметь профессию и ни на что не гожусь, ничего не умею. Это ужасно.
Я стремлюсь ни от кого не зависеть, даже от человека, которого обожаю. Я не хочу быть его наложницей, не хочу, чтобы меня содержали, а я бы за это развлекала его, как охотничья собака, не хочу, чтобы мужчина моей мечты стал моим мужем. Я не вижу счастья в браке. Я хочу — как бы это сказать — быть замужем за самой собой. Я не смогу любить по обязанности, только в свободе нахожу я залог постоянства и безграничной привязанности. Я протестую, мне хочется протестовать против мужчин, захвативших весь мир в свои руки и оставивших нам, женщинам, только узенькие тропки, по которым сами они ходить не умеют…
Я невыносима, правда? Не обращай на меня внимания. Какое безумство! Сама не знаю, что я думаю и что пишу; моя голова забита всякой ерундой. Горе мне! Сжалься надо мной… Прикажи, чтобы на меня надели смирительную рубашку и засадили в клетку. Сегодня я не могу написать ничего смешного, не до смеха мне. Могу только плакать, и это письмо принесет тебе целую «аптечку» слез. Скажи мне, зачем я родилась? Почему не осталась там, где ничего нет и где так прекрасно, так спокойно, так… Не знаю, как закончить».
В то время как этот шквал чувств преодолевал длинное расстояние между Мадридом и средиземноморской деревней, в душе Орасио происходил перелом по воле неумолимого закона приспособления, для исполнения которого появились все условия. Его восхищал мягкий климат, а красоты пейзажа пробили себе путь, если можно так выразиться, сквозь густой туман, окутывавший его душу. Искусство сговорилось с природой, чтобы покорить его. И однажды, написав после тысячи бесплодных попыток замечательную марину, он навсегда влюбился в синее море, в залитые солнцем пляжи, улыбающийся лик земли. Ближние и дальние планы, живописный амфитеатр деревушки, миндальные деревья, колоритные типы крестьян и моряков вызывали у него страстное желание перенести все это на холст; его охватила неутолимая жажда работы, и в конце концов время, казавшееся раньше нескончаемым и тягостным, стало для него скоротечным, неуловимым.
Кроме того, он обнаружил в себе задатки собственника, некие едва различимые связи, привязывающие растение к земле, а душу человека — к домашним мелочам. Ему принадлежал красивый дом, в котором он жил с доньей Трини; только через месяц он осознал его удобство и восхитительное местоположение. Ему же принадлежали и сад со старыми фруктовыми деревьями, в том числе и редкими, в хорошем состоянии, и густой малинник, и грядки спаржи, и огород с разными овощами, и оросительная канава, пересекающая огород и соседние участки. И не уходя далеко от дома, он мог также смотреть глазами хозяина на несколько стройных сказочно красивых пальм и на оливковую рощу мрачного цвета, где некоторые деревья были такими же старыми, корявыми и узловатыми, как в Гефсиманском саду. Когда он не занимался живописью, то отправлялся гулять в обществе простых людей из деревни, и глаза его не уставали созерцать лазурное небо, всегда восхитительную «аптечку», переливающуюся разными оттенками красок, словно огромное живое существо. Римские паруса на его поверхности, порой белые, а порой сверкающие, как полированные золотые слитки, оживляли игривыми мазками величие грандиозной стихии, казавшейся то молочно-белой и сонной, то бурливой и прозрачной.
Все, что видел Орасио, он тут же сообщал Тристане.
От него к ней:
«Ах, девочка моя, ты даже представить себе не можешь, как здесь прекрасно! Да и как тебе это представить, если я сам до недавнего времени не замечал всей этой красоты и поэзии? Я люблю этот уголок земли, восхищаюсь им и думаю, что когда-нибудь мы с тобой будем любить его и восхищаться им вместе. А впрочем, ты и сейчас здесь со мной, ты во мне, и я не сомневаюсь, что ты видишь все это моими глазами! Ах, Реститутилья, как бы тебе понравился мой дом, наш дом, если бы ты оказалась здесь! Меня совсем не удовлетворяет то, что я ношу тебя в душе. В душе! Слова, слова, пустые слова. Приезжай ко мне и увидишь. Решись и оставь этого нелепого старика, и мы обвенчаемся перед этим несравненным алтарем или перед любым другим, который назначит нам судьба, а мы согласимся, чтобы угодить ей… Да, знаешь, я сознался во всем своей глубокоуважаемой тетушке. Я был больше не в силах держать это в тайне. Не поверишь, она не сделала кислой мины. А хоть бы и сделала, что из того? Я сказал ей, что люблю тебя, что не могу без тебя жить, и она засмеялась. Разве можно принимать в шутку такое серьезное дело! Но лучше уж так… Скажи мне, что тебя радует то, что я сегодня тебе пишу, и что, когда ты прочитала эти строки, тебе захотелось броситься бежать сюда. Напиши, что ты уже собрала узелок, и я полечу встречать тебя. Не знаю, что подумает моя тетушка о таком скоропалительном решении. Пусть думает, что хочет. Скажи мне, что тебе понравится эта дивная, безмятежная жизнь, что ты полюбишь деревенскую тишину, что излечишься здесь от безумных идей, затмевающих твой рассудок, и что ты хочешь быть счастливой и здоровой селянкой, богачкой в этом краю простых нравов и изобилия, и мужем твоим будет самый чокнутый из художников, самый одухотворенный из жителей этой солнечной, плодородной и поэтической земли.
Nota bene. У меня есть голубятня, а в ней — пар тридцать голубей. Я встаю на заре и первым делом бегу открывать им дверцу. Они вылетают, мои милейшие друзья, и, приветствуя новый день, делают несколько кругов, вычерчивая в воздухе изящные спирали. Потом прилетают и кормятся из моих рук или вокруг меня и воркуют, разговаривают со мной на языке, который я, к сожалению, не могу тебе передать. Тебе самой нужно его послушать, и ты все поймешь».