Дядюшка мой подвизался на полставки на убогой мебельной фабрике, а в свободное от службы время дома работал и по заказчикам подпольным тайно ходил, частный приработок не приветствовался; работая, преображался он совершенно. Надевал длинный, до полу, передник, я так и не понял, клеенчатый, коленкоровый ли, какой-то забытой ткани, похожей на тонкий грунтованный художнический холст. Лоб у него был большой, с залысинами, волос немного, чуть вились они, крупной лепки лицо, высокий, у нас в семье что по отцовской линии, что по материнской, все дылды вроде меня. За работой, в переднике, с засученными рукавами, становился он одним из портретов гильдии мастеров на все времена. Я до сих пор, как слышу запах живичного скипидара, стружки, старинного столярного клея, вспоминаю чары краснодеревца, иногда приходившего домой с мешком и на вопрос — что там? — отвечавшего: «Стулья». Через некоторое время из обломков с помойки восставали три стула конца восемнадцатого или середины девятнадцатого века. Я не в книжке читал, а воочию видел, как проверяется качество полировки по ореолу, по отражению пламени свечного на разных расстояниях от полированного дерева, зажигал он свечу, подносил, вглядывался, отходил, наклонив голову, вглядывался, точно живописец в полотно.
В детстве только один профессионал из петербургских потомственных завораживал меня так же, как дядя Юдин: приходящий полотер. Со времен Петра Первого до середины шестидесятых годов двадцатого века в Санкт-Петербурге не заведено было поганить паркет лаком, не дающим дереву дышать. Перед большими праздниками приходил полотер. До его прихода пол мыли; иногда он мыл его сам, потом разводил принесенную с собою мастику для дерева разного цвета; покрытый мастикою пол подсыхал, наставала очередь волшебной чечевицы из воска, у себя дома топил он воск со стеарином в небольшой миске, воск застывал, готовенькая чечевица доставалась из его холщовой сумки, откуда извлекал он и полотерную щетку, и какого-то особого сапожного кроя тапочки. Навощив пол, полотер вдевал ногу в кожаную петлю полотерной щетки, тут начинался его долгий танец по комнатам, он обтанцовывал все помещение, полотерный балет, я полагаю, тоже влиял на блеск квадратиков и прямоугольников паркета; старинный паркет состоял чаще всего из квадратиков. Когда прочел я, что Хармс — внук полотера, я пришел в восторг, я знал, чей он внук не понаслышке: не разнорабочего низкой квалификации, а особого персонажа городского, предтечи праздника.
Итак, дядюшка Юдин хаживал к коллекционерам и антикварам. Один из самых любимых его людей обитал в Коломне, на берегу Мойки, почти напротив Мариинского дворца, на стороне набережной, за площадью (мы всегда шли от Невского).
Распахивалась дверь, ведущая из Ленинграда в Санкт-Петербург, встречала вас прихожая зеленая, гуашью крашенные однотонные обои, настоящий художник цвет подбирал (ленинградские покупные шпалеры наводили тоску, от одного их вида хотелось всплакнуть или выпить, это потом, в середине шестидесятых, одна из фабрик, очнувшись, стала по старым образцам работать, да в девяностые ее быстро схавали). Отразившись в высоком зеркале, прочтя «ЯСНО» в любимом барометре, почуяв чудные хозяйкины пирожки, встречаемые радостным всплеском радуг намытых хрусталей жирандолей и люстр, входили мы в синюю комнату, где среди других картин «квартирной развески» — от пола до потолка — приковывала взгляд мой одна — узкая вертикальная работа Врубеля «Ангел». Картина эта так и осталась для меня загадкою, я ничего о ней никогда у хозяина дома не спрашивал, а позже, много позже в книгах о Врубеле попадался мне его «Ангел с кадилом и со свечой» 1887 года, написанный в Киеве, но — не подводит ли меня память? не заигралось ли с прошлым воображение мое? — он был близнецом того, из Коломны, не точной его копией, не им, нет, малороссийский музейный ангел обращал к зрителю левый профиль, а коломенский — правый, словно были они узкими створками некоего триптиха, чей центр неведом.
Мой краснодеревец разговаривал со старым антикваром. Милая хозяйка разливала чай, мурлыкал кот, мне было хорошо, как никогда. Они говорили о дядюшкиных заказчиках, о мебели, в частности, долго обсуждалось некое бюро крепостной работы, сделанное по схеме классических бюро Рентгена, но без бронзовых вставок в высоких тонких ножках, не красного дерева, набранное из местных древесных пород, вишня, груша, клен, дуб, береза; говорилось, что в российских бюро иногда отсутствует тайник, являвшийся непременным атрибутом английских.
Временами дуэт превращался в соло, антиквар рассказывал о бронзе; как отличить отливку «repoussé» от отливки «cire perdue», о таинственных клеймах, загадочных надписях на циферблатах старых часов (в этот момент, как завороженные, присутствовавшие старинные часы начинали бить на разные голоса), о патине времени и черной патине, звучали множество имен, из которых запомнил я почему-то Гутьера, Каффиери, Серизо, Фешера, Мартинкура, Рабю и Томира. Говорилось о русских мастерах восемнадцатого века, авторов шандалов, часов, пресс-папье, чернильниц, Бавыкине, Баженове, Якимове, Зайцеве, о позднейших бронзовых мастерских Гамбса, Шрейбера, заводов Берда и Тибо, о стеклах для люстр, привозимых Шереметевым из-за границы, о последних дореволюционных кустарях-реставраторах, работавших «под старину», Шапсельсоне и братьях Смирновых.
— Да я сам кустарь-реставратор, — говорил, улыбаясь, хозяин.
И показывал собранные им своеручно из готового стекла и бронзовых деталей жирандоли-фонтаны или маленькие картинки-силуэты; золото, черные дерева, цветное небо на стекле.
Уставая слушать, я вставал посмотреть на врубелевского ангела или погладить кота. Должно быть, то же делала тетушка Сплюшки.
Впрочем, если она рисовала, увлекалась живописью, она уже тогда знала об известном малороссийском ангеле, о близнеце; может быть, ей могло казаться, что это одна и та же работа, однако ангел способен идти то влево, то вправо, всегда держа путь на восток, где бы ни висел.
Побывав в той квартире в Коломне, я чувствовал себя окрыленным, счастливым неведомо почему.
— Как это неведомо почему? — спросил Лузин. — Ты чаевничал и лопал пирожки среди музейных предметов. А всякая музейная вещь налита временем, метеор она из другой галактики, в ней таится необычайная сила. Ходите, блин, в музеи, если хотите жить, будьте счастливы.
— Сколько вас звать? — вопросил возникший на пороге Кипарский. — Кричу, кричу, ухом не ведете. Машина пришла, идем разгружать.
— Не слыхали мы, чтобы вы нас звали, — заметил Шарабан, — может, только собирались позвать?
— Да как же не звал?! — возмутился Кипарский. — Бог с вами!
— С нами Бог! — вскричал, вскакивая, Лузин.
И с небывалой скоростью вымелся во двор.
Каких только коллекционеров антиквариата не видала Русь-матушка, а в особенности ее окно в Европу, петровская столица-мечта, наш архипелаг Святого Петра!
Петр Первый раритеты, антики, древние предметы называл словом «антиквитеты». И именно с его… впрочем, вряд ли его руку можно было назвать «легкой»; скажем так: именно после первых поездок царя-реформатора за границу в Петербург ветром перемен стало заносить европейские и восточные «древности». Частные коллекции бургомистра Амстердама, архитектора Симона Схейфута и Якоба де Вильде, «кабинет древностей» Николаса Шевалье, восточное оружие, китайские картины и карты из дома Ост-Индской компании зачаровали русского царя, он заразился страстью коллекционера, привез в Санкт-Петербург сотни картин (предпочитал голландских маринистов), «Минеральный кабинет» из Данцига; по устному указанию сибирскому губернатору Гагарину «приискать старых вещей, которые сыскивают в землях древних поклаж», в «Кабинет Петра Великого» поступали старинные золотые, железные, бронзовые предметы, положившие начало «Сибирской коллекции». По царскому указу 1718 года населению предписывалось сдавать губернаторам за вознаграждение «все, что зело старо и необыкновенно».
В гавани Петербурга прибывали чужеземные корабли, привозившие предметы искусства, и именно поэтому коллекционирование здесь быстро обрело черты одной из форм городской жизни, стало частью петербургского бытия. В перечнях ввезенных в город картин присутствовали имена Леонардо да Винчи, Микеланджело, Тициана, Корреджо, Гвидо Рени, Тьеполо, Рембрандта; особой любовью — в подражание царскому вкусу? — пользовались тут голландские марины и пейзажи малых голландцев.
При Елисавете Петровне к невскому брегу от границ таинственного Китая приходил караван с сибирской мягкой рухлядью и китайскими товарами. Караван останавливался у Зимнего дворца, в присутствии императрицы в дворцовых покоях раскладывались и разбирались драгоценности, ткани, фарфор, Елисавет лично отбирала вещи для себя и для подарков (остальное предназначалось для продажи с аукциона, где специально назначенный вендемейстер оповещал о продаже и «бил в таз» — молотком его снабдили только к концу осьмнадцатого столетия).
Объявления городские сообщали о продаже живописных картин, зеркал, ящиков, кабинетов, морских карт, Святых Икон в окладах серебреных, «градоровальных фигур в золотых рамах», разного дерева мебели, посуды хрустальной, эстампов, бронзовых люстр, фортепиано, алебастровых бюстов, больших статуй из каррарского мрамора, ваз, каминов с бронзой из дорогих камней, часов с курантами, китайских древностей, монументов римских императоров, органов, медалей, табакерок, увражей, ковров, жирандоль, канделябров, бра; среди картин значились творения живописца Рафаэла Урбина и с дерева на медную доску снятая славная парсуна Алберта Дюра.
В соответствии с реестром на одной из распродаж собиратель мог купить что-нибудь из раздела «Разные вещи», как то: ящик с марками старинный, развалины из пробки, весы китайские, сатира из бисквита, Вандомскую колонну, курильницу бронзовую, погребец для ликеров (Буль), экран вышитый, шеколатник фарфоровый, зеркало персидское, шар китайский редкой работы, индейского идола в виде оленя, Меркурия на пьедестале, порт-монтр, сфинкса золоченого, часы (1. золотые с репетитором, 2. поменьше, 3. с золотой доской, 4. с музыкой, 5. с цепочкой, 6. английские в алмазах, 7. старинные самобойные Нюренбергские), три пуговки коралловые, огниво и прочее серебро французское, два медальона фиксе, шкапис с антиками, разную мелочь, нитку хризопрасов, лампочку помпеевскую, печать топазовую, 10 мелочных разных предметов и 3 разных камня с игрой природы.
Любителю оружия предлагались ружье с турецким стволом, штуцер Моргенрота, пара английских пистолетов Баса, машинка для пробы пороха английская, палаш голландский, модель пушки времен Петра I, ружье детское, турецкий серебряный патронташ, этаган турецкий в серебре и штатская шпага.
Библиофилу предназначался список, коим успевал он зачитаться, зачарованный, еще до приобретения собственно книг; глаза его выхватывали из списка упоительные названия: Бакалавр Саламанской или похождения Дона Херубана де ла Ронда, сочин. Лесажа, 1763, в 8 д. л. две части вместе; Валха каменное царство; Вильгельмина, поэма в 6 песнях, сочиненная в прозе фон Тиммелем, 1783 г.; Гейнсиуса описание Кометы, явившейся в начале 1744 года, с некоторыми о ней рассуждениями: такожде о состоянии и свойстве всех комет, 1744 г. в 4 д. л. с фиг.; Грамматика Российская, сочиненная г. Шарпантье на Франц. Языке; Дифференциальное и Интегральное исчисление, собранное на французском языке Г. Кузеном и приумноженное при приложении на Российской Г. Акад. Гурьевым; Дневные записки путешествия г. Лепехина по разным провинциям Российского государства, 1771–1780, ч. I, II, III, все три вместе с краш. фиг. 10 р. с некрашен. 4 р.; Зерена сочинение о турфе. 1776; Зрелище Природы и Художеств, Исленьева наблюдения по случаю прохождения Венеры по солнцу 1769 году в Якуцке, учиненная в 4 д. л.; Вольное, но слабое переложение из Шекспира: Вот каково иметь корзину и белье, комедия. 1786 г.; Корнелия Непета жития славных генералов; Лексикон Вояжир; Логика Аббата Кондильяна; Народу о рассуждении его здоровья. Соч. Тиссота, 1781 г.; Сказка о царевиче Хлоре; Слово Брауна об атмосфере; Фонтенеловы разговоры о множестве миров; Цицерона размышления о совершенном добре и крайнем зле.
Вот только что, еще вчера, возникла Северная Пальмира, как мираж над болотами, а как быстро, неправдоподобно быстро стал насыщаться ее воздух полнотой бытия, как сошлись в ареале ее, притянутые глубинным магнитом, безделушки из былых веков, портреты Ван Дейка, ангелы Барочи и Гверчино, античные головы императоров Клавдия и Вера, — слетелись, разместились, выдохнули; «Все мы тут!» — в мир долгой, нескончаемо белой русской зимы за заиндевелыми окнами натопленных комнат.
К концу девятнадцатого столетия виртуальный «Титаник» нашего архипелага Святого Петра был переполнен, перенасыщен, избыточен, как интерьеры конца века — или конца времен.
К моменту, когда принят был в качестве закона блатарский лозунг «Грабь награбленное!», отхлынула жизнь, обесценились антиквитеты, разве что золото да драгоценности ценились, на них можно было купить хлеб.
Разумеется, всякий собиратель, всякий коллекционер — стяжатель, отчасти маньяк, преследуемый идеей множеств пациент со спазмами в височных долях мозга; но были и особенности у любителей старины двадцатых и тридцатых годов (эта нота держалась отчасти до конца пятидесятых), призванных держать хоть какие-нибудь нити разорванной связи времен, ибо старое время прокляли, предали анафеме, ему пели: «Отречемся от старого мира, отряхнем его прах с наших ног».
Осужденные рассыпаться в прах, стать пеплом костров, остывающих печей, усадебных пепелищ предметы сбивались, точно заблудшее стадо, сходились к тому, кто не отвергал и не проклинал их, искали защиты; квартиры заговорщиков, не желавших принять пустотную эстетику нового мира, напоминали лавки древностей, маленькие склады, где прятался, где приютился притихший музейный сброд, несдающийся потаенный театр старого быта, ушедшей в подполье культуры. Антиквары-самоучки, пополнявшие свои декорации из конфискатов великих множеств комиссионных магазинов и антикварных лавочек, а также с помоек (помойки потом встрепенутся еще раз в шестидесятые годы), были не только скряги, старьевщики, но и хранители преданного и опозоренного развала культурных ценностей. Ушли в небытие прежние хозяева былого прибоя моря житейского предметов: кто расстрелян, кто в лагерях, кто в эмиграции, иных уж нет, а те далече; но горят лампочки Ильича в огромной хрустальной дворцовой люстре, собранной из лиловых прозрачных листьев, в водах зеркальных отражаются лица, в ящичках туалетов прячутся безделушки, бесцельный bric-à-brac, в бюро хранятся письма, налиты чернила в бронзовые вазочки чернильницы, и первоклашка советской школы макает в сие полубарское либо получиновничье вместилище будущих букв стальное перо авторучки. И пока горит у бабушки в красном углу за шкафом лампадка, в дедушкином кабинете светится свежайшей зелени абажур бронзовой настольной лампы, пока понятны слова «севр», «сакс», «жирандоль», «поставец», «Буль», пока способны тайного сообщества адепты отличить елизаветинскую люстру от ампирной — жив Петербург.
В шестидесятые годы двадцатого века очередное племя младое, незнакомое, очарованное дешевыми чешскими мебельными гарнитурами, принялось вышвыривать на помойку кресла, шкафы, тумбочки карельской березы, — и собиратели наши обогатились пришельцами со свалки, как во время войны разживались другой раз из развалин после бомбежки, иногда и торговали, был грех, покупали за съестное остатки сервиза голубых мечей, сердоликовые геммы, бронзу, на которую такую-то патину время навело, что не с чем и сравнить.
Тех, кто научился отличать стили мебели, реставрировать обреченные на гибель вещи, кто стал зачитываться книжками об антиках, кто вбежал невзначай в сады истории искусств с бронзовоногими оленями, золоторогими бэмби, загадочными сюжетами барельефов, безымянными персонажами портретов, — зачаровали обиталища старины и не просто знание или понимание осенило: постигла любовь.
Вы не замечали, что в фэнтези дети частенько входят в музейные шкафы, открыв бронзовым ключом их наборные двери, — и оказываются в волшебных приключенческих странах с говорящими львами, коронованными особами, карликами, ведьмецами и с Мерлином у ручья, так сказать, у первоисточника?
Но как заметил известный сказочник, сделав сие открытие на датской почве, всему на свете приходит конец.
Двадцатый век, автор концентрационных лагерей, где политические сидели вместе с уголовниками, создатель лозунга (или слогана?) «Химию на поля!», творец испытаний атомных бомб вкупе с Чернобылем, это жадное нефтесосущее столетие, вынес на поверхность бытия новую людскую волну, в которой главенствовали существа, которых отличало означенное окаменелое бесчувствие, полное отсутствие воображения, способности воспринимать искусство и просто радоваться жизни; то были не вполне люди. Растворившие для новых хозяев жизни двери свои самоновейшие антикварные лавки старались в грязь лицом не ударить, вызолоченная на-мать-ему бронза, сплошные новоделы; но даже и намеки на остатки, объедки культуры прошлого, даже блестящие подделки большого интереса у денежных мешков с барсетками не вызывают, им игра в музей претит, пустуют лавки антиквариата, редко заходит и сам хозяин, лицо у него точно у страдающего хроническим гастритом, накануне переевшего-перепившего, некое уксусное страдание выражает его отменно выбритое серое лицо. Новая мода, говорят, заведена у новых русских, они увлекаются современным искусством и в полном соответствии со своим античутьем находят среди художников таких же жуликов бесталанных, как они сами. Никогда не заходите в такие собрания, а если случаем вас туда занесет, зажмурьтесь втихаря, не вглядывайтесь в холсты, где на скособоченных диванах спят толстомясые голые фиолетово-зеленые туши, где измараны кое-как красками дальтонические квадратные метры, мультиплиированы жукомордые уродцы, снабжены выспренними названиями ребусы вещдоков, именуемые инсталляциями: вас дурдом засосет.
— Прихожу домой, — сказал Лузин, — в туалет еле дверь открыл, там кот, подлец, инсталляцию сделал.
— И бумагу небось туалетную драл, дабы свою кучку художественно оттенить? — поинтересовался Шарабан.
— Само собой. Один рулон отмотал под серпантин, другой в унитазе утопил, концептуалист хренов.
Самыми культурными считались все-таки такие коллекционеры, которые знали хоть что-нибудь, почитывали кое-какие книги, предпочитая каталоги Сотсби, старались ухватить то, что стоило бы на подобном аукционе немереных денег, а на наших широтах скупалось за бесценок у обедневших лохов. Их уставленные старинной, идеально отполированной мебелью квартиры (после евроремонта, если вы представляете, что может означать сие загадочное словцо, нигде-кроме-как-в-Моссельпроме) не напоминали склады тесных лавок древностей; то были фешенебельные бордели для вещей.
Во времени, служившем подобием нейтральной полосы между уходящими любителями-хранителями и пришедшими шулерами, они еще встречались лично; и чаще всего встречались как враги — тайные? явные? как когда. Увы, презирая друг друга. И это еще в лучшем случае.
Каким-то образом все же договорились о встрече.
Старики, конечно же, гордились своей коллекцией, им хотелось иногда, чтобы их детище, их малая музейная отара, отразилось бы в чьих-нибудь восторженных, восхищенных глазах. Оба они, и ведущий близнец, и ведомый, надеялись на сотрудничество, на понимание, на разговор на общем языке; может быть, можно было бы меняться какими-нибудь предметами, что-нибудь купить друг у друга; втайне мечтали они и о дружбе… ну, хотя бы об общении с себе подобным. Можно было бы потолковать о тонкостях и сложностях, обмениваться книгами, давать советы, наконец.
Но пришедший к ним втроем человек (шофер ждал его в блистательном лимузине под окнами, охранник маячил на лестничной площадке за дверью), разумеется, не относился к разряду «им подобных» и их за себе подобных не держал. Конечно же, он не мог не видеть, насколько хорошо их собрание, в каком прекрасном состоянии мебель, часы, картины. Но эти двое жили единой жизнью со своими бюро, бра, креслами-корытцами, стирая пыль, гладили невзначай, возможно, иногда разговаривали с ними на получеловеческом эсперанто. А у случайного — впрочем, всем нам теперь снова известно, что ничего случайного в мире нет, — гостя страсть к вещам была отчасти патологическая, именно страсть, собственническая, развратная, как ни странно. Кое-чему знал он цену истинную, но ему, в отличие от стоявших перед ним близнечных знатоков, можно было втюхать подделку. Главные слова его были «стоимость», «рыночная цена», «моё», «моя», любви в нем не было, глаза его оставались холодны, ни искры Божией, ни выражения радости, удивления или восторга: констатация.
Разговор не клеился, гость ходил по комнатам, минут через тридцать обоюдного хождения приговор был вынесен и с той, и с этой стороны.