Зеленая мартышка - Галкина Наталья Всеволодовна 42 стр.


Он жил на берегу узкой реки, ему был хорошо виден дом на другом берегу. Он раскланивался на улице с хозяевами дома напротив, они отвечали. Хозяйскую дочь, молоденькую девицу, звали Софья, Сонечка. Прозвище свое Сплюшка она получила не только в качестве рифмы к имени: она любила спать, ее вечно не могли добудиться, казалось, полуспала она бодрствуя, отсутствовала, плавала в грезах.

Была она мила, почти хорошенькая, но незаметна, тиха, беззвучней шороха, в нее надо было вглядываться, чтобы различить, черты ее словно оказывались не в фокусе. Чуть скованная, она шла, глаза потупив, на балах танцевала, точно кукла.

Однажды он навел подзорную трубу на окна особняка ее отца. По некоей случайности окно ее не было занавешено, и при свете шандала увидел он один из главных секретов Сплюшки. Она предстала перед вооруженным оптикой взором его не в кринолине, корсете и парике, а в простом тонком холстинковом балахоне, волосы даже в косу не заплетены; в таком виде, домашнем, теремном, без свидетелей, она наслаждалась возможностью быть собой, порхала, как птичка, улыбалась, он любовался свободой ее движений. Д’Эон угадал в ней свое чувство минутное, когда женский наряд бывал ему в тягость, когда актерство осточертевало, корсет бесил, тюрьма одежды, каземат моды сводил с ума, а ночь позволяла одеться во тьму, обрести свободу. Он вздохнул глубоко за нее, как вздыхала она, веселая пичужка, задергивая занавеску за завесью вольного снегопада.

В другой раз на тихой улице, разумеется, в сумерки, услышал он звуки фисгармонии, а затем голосок невидимой певицы, певшей модную песенку о любви и разлуке, о милом, покидавшем берег родной на корабле, уже поднявшем паруса свои.

Серебристый голосок молил зиму о льдах, чтобы подольше задержать корабль возлюбленного, не дать ему уехать на чужбину, печалился о красной весне несносной печалью.

Перестала играть и петь, расплакалась, стукнула крышка домашнего клавесина, он слушал с колотящимся сердцем, со слезами на глазах, но длилась тишина. Да я с ума схожу, что со мной, полно, шевалье, полно, ты обабился вконец, вошел в роль, русское безумие в тебя вселилось. Чтобы отвести наваждение, он чуть было не начал насвистывать «Sur le pont d’Avignon», да вовремя спохватился: девице свистеть, аки щеглу, не пристало.

Елисавет, когда болтали о том о сем, сказала ему, что в платье merde d’ois он, то есть она, Лия де Бомон, выглядит так, что не грех бы и запечатлеть, заказать портрет на память; на всякий случай он принял сие за указание, ему порекомендовали художника, он отправился, благо идти было недалеко, художник жил между его рекою и близлежащим каналом в одном из каменных домов Адмиралтейской стороны, в Большой Мещанской улице.

В мастерской живописных художеств мастера стоял легкий непривычный запах, д’Эон вдыхал воздух, слегка раздувая ноздри, точно животное; пахли краски, скипидар, клей, отдающий древесной смолою, клей рыбный, пропитки для золочения рам, экзотические дуновения бальзамировщиков египетских царств.

Висели чертежи, подробные графические картины с тенями (двухэтажные дома с мезонинами, десюдепорты, изображения двустворчатых ворот, подробные черно-белые штриховые картины — вроде гравюр — неведомых фейерверков наподобие версальских; однако в ночных пейзажах фейерверков д’Эону померещилась нескончаемая полярная ночь), эскизы цветных фигур в театральных платьях.

В соседней комнате кто-то из гезелей или молодых живописцев-учеников диктовал товарищу список материалов и красок, монотонно, медленно, с повторами; «…клею рыбьего, золота листового, земли черной олонецкой, лазури берлинской, яри веницейской, кошенили, кармину, тараканьего мора, ржевского бакана, неаполитанской желти, светлой киновари, разных светлых и темных охр, мелу, лакового и конопляного масла, немецких и русских белил, жженой кости, тереверды хорошей, сурику, скипидару, щетинных и хорьковых кистей, холстов фламандских, гвоздей, пемзы, муравленых чашек, липовых и ольховых досок, шифервейсу, новых досок для терения красок взамен непригодных…»

Поговорив о размерах портрета (девица де Бомон предпочла бы портрет, близкий к миниатюрному, по вышине чуть больше ладони), художник советовал остановиться на живописном полотне, не думайте, что это стоит много дороже, у нас большая копия стоит не больше пятнадцати рублей с копейками, — они наконец определились с заказом. Художник вызвал из соседней залы двух молодых помощников своих (один, обращаясь к мастеру, называл его «батюшка»), усадив заказчицу в кресло, они с полчаса рисовали ее, каждый со своей точки и по-своему; сеанс позирования был завершен, день ознакомления с первым подмалевком оговорен, шевалье собрался уходить, — и тут увидел он на торце стены с дверью, в которую он вошел и к которой сидел спиною, портрет девочки.

Молча остановился он перед парсуною и простоял так, видать, минут десять или пятнадцать. К нему обращались, но слов он не слышал.

Женское обаяние воспринимал он прежде как некое насилие, его хотели забрать в плен, захватить, взять нахрапом. Впервые увидел он существо противоположного пола другими глазами.

Очнувшись, подумав: «Мало того, что я сам в юбке, как извращенец. Я еще и очарован маленькой девочкой, как полусумасшедший старый развратник…», он спросил:

— Кто это?

— Это Сара Фермор, отец ее генерал-аншеф, двоюродный дед — чародей Брюс.

— Чародей? — переспросил он.

— Он был алхимик, звездочет, лафертовский чернокнижник, — сказал один из гезелей.

— Однажды, — сказал сын художника, — он летом в грозу вызвал снег, насыпав с Сухаревой башни московской волшебный порошок, вся Москва в снегу стояла.

— Брюс создал из цветов девушку прекрасную, она прислуживала ему, а когда один дворянин влюбился в нее, просил ее руки, Брюс вынул из ее волос заколку, и девица опять рассыпалась в цветы.

— Он был военачальник, сподвижник царя Петра Алексеевича, что только про него не говорят, — сказал художник, — в его усадьбе, по слухам, лабиринт подземных ходов прокопан, а пруд летом льдом покрывается.

О чем печалилась она так затаенно, прилюдно? о том, что пропадают дома детства для всех и для нее пропадет? о минуте текучей, когда выходит она неуклонно из образа, запечатленного кистью, чтобы подрасти? Едва портрет остановил ее на холсте, она уже не она, уже не та, точно вода Гераклита. Предчувствует ли она будущее свое, печали сердца, судьбину? Не тяжело ли ей во взрослом платье с кринолином, как соседке Сплюшке? Уж не собирается ли она рассыпаться на цветы? И он вгляделся — нет ли в волосах у отроковицы волшебной заколки?

Но как… тут с изумлением оглянулся он на художника, непонятным образом умудрившегося изобразить в прорезях глаз маленькой карнавальной фигурки ее бессмертную душу. Художник стоял, безмятежно улыбаясь, видимо, довольный впечатлением, произведенным его работою на молодую француженку.

— Этот портрет принадлежит вам? — спросил д’Эон, готовый сейчас же, немедленно, не торгуясь, за любые деньги…

— Нет, хозяйский; перевешивать собрались, уронили, у рамы уголок отломился, уж новый вырезали, сейчас левкас высохнет, вклеим, позолотим, вернем, как обещали, в пятницу.

На столике лежал новый уголок барочной рамы, рядом — несколько кусочков сломавшегося. Уходя, д’Эон украл один из золотых завитков с маленьким цветочным бутоном.

Образ ее остался с ним. Она не вызывала у него страха и скованности, как встреченные им прекрасные дамы, он не чувствовал перед ее детским личиком Адамова проклятия.

Что за сад маячил за ее плечом? Сад, подобный сну о Богородичных вертоградах королевских часословов.

Он уже знал русское слово «любовь», знал, что в русском языке есть такое имя — Любовь, связанное с именами София, Вера, Надежда. Он помнил, что была такая святая — Надежда Римская, Отроковица.

Когда вышел он из дома художника на Большую Мещанскую, падал снег: тихий, настоятельный, реющий большими хлопьями, просеивающий реальность сквозь неотступное сито свое, дальний родственник июньского снега в окружавшей Сухареву башню чародея Москве.

— Не понимаю, — сказал Шарабан, — не понимаю. Вот спросил у приятеля, где в восемнадцатом веке был зверовой двор, а он говорит — между Пантелеймоновской церковью и храмом Симеона и Анны. Я, как пошел с нашей Пропускной на Большедомку, призадумался безо всякого результата. Церкви-то не на одной улице, даже не на параллельных, что за «между»?

— Нет ничего проще, — отвечал Лузин, — проведи между двумя храмами воображаемую линию, представь себе ее середину, уж не Театральный ли выйдет институт?

Комнату пересекла Сплюшка с маленьким тихим пылесосом, заметив:

— Мой двоюродный дядюшка Сюй с отцовской стороны говаривал: «Между Бейпином и Пекином», — а ведь это один и тот же город. Дядюшка Сюй был очень умный, мало кто понимал, что он говорил.

— Ехал я один раз на своем шарабане, — сказал Шарабан, — только за руль сел, по Московскому шоссе. Со мной, рядом с водителем то есть, ехал приятель, опытный водитель, меня инструктировал. Дело зимнее, всё в снегу, снег, лед, как к Чудову заподъезжали, крутая горка, подъем неподъемный, приятель советует: «Газани, газани!» Ну, я и газанул. В горку взлетели, на вершине раскрутило шарабан мой да на встречную полосу лобовым стеклом к городу и вынесло. Чудом никого на шоссе не было да удалось мне затормозить. Мотор я выключил. Направо и налево два крутых большой высоты ската, обрывы почти, а мы между ними. Посидели мы, помолчали, потом я перекрестился, развернулся, дальше поехали. Хороша русская зима.

— Есть ли где-нибудь щетка или губка? — спросил Лузин. — Меня какой-то сукин сын в шикарной иномарке кашей из талого грязного снега окатил. Что за день такой? Что б ему завтра мимо меня лететь, ночью похолодание обещали, по льду бы мчался. И видел, падла, что я с тротуара в эту лыву сошел, так и пронесся, даже не притормозил.

— Ты считай, сегодня Крещенье, что это жизнь тебя на счастье крещенской водой обдала, — отвечал Шарабан. — Щетку возьми в шкафчике у Кипарского, там и платяные, и обувные, что угодно для души.

День достойно продолжился, бомжи наволокли картонок, коробочных выкроек, газет, неактуальных брошюр из дематериализовавшегося затрапезного красного уголка, Шарабан таких поступлений не любил, одна мутота, читать нечего, однако всё загрузили, всякому тючку место нашлось, грошовые расчеты произвели, стемнело, задышало холодом, кончилась ростепель, убежал Кипарский, велев не задерживаться на работе, пришло любимое время вечернего чтения.

— На чем мы остановились?

— Про маскарад читали, про какого-то доппельмейстера, если я правильно произношу; д’Эон заказал ему свою маску, мужскую, — императрицей был объявлен очередной «куртаг наоборот».

— Мой третий братец читал мне «Повесть о двух Лю», мужчине и женщине, — поведала Сплюшка. — А матушка рассказывала про Му Лань, женщину, переодевавшуюся мужчиной и даже служившую в армии.

— «Был он искуснейший доппельмейстер, — читал Шарабан, — никто не мог сравниться с ним в изготовлении двойников, он фабриковал их с истинным талантом и вкусом. Ему заказывали восковые персоны, он поставлял марионеток в кукольные театры, все куклы обладали портретным сходством с людьми реальными, иногда известными, зачастую безвестными, на домах красовались портретные окарикатуренные маскароны его руки. Случалось ему выполнять карнавальные маски наподобие баут или тех, что держат в руке, прикрывая лицо, точно лорнет на длинной ручке. Маскам придавал он черты тончайшего сходства (подчеркивая его или делая едва заметным, но явным, — узнать легко, маска, я тебя знаю); во многих запутанных маскарадных интригах придворных главной пружиной оказывалась маска нашего кукольника. Порою дама или кавалер прикрывали лицо собственною личиною, парадоксальным образом оставаясь поэтому неузнанными.

Наш доппельмейстер, человек заезжий, пробыл в Санкт-Петербурге от силы лет семь, потом задержался волею судеб в селении Зимогорье при тракте из Петербурга в Москву, а затем уже отбыл на родину; его родной город нам неизвестен, сам он фигурировал в разных мемуарах то в качестве итальянца, то немца. В некоторых легендах застрял он в пути не в Зимогорье, а на почтовой станции, именуемой Черной Грязью.

Что до Зимогорья, причина остановки была простая, еще Радищев описывал податливых тамошних крестьянок, да и Пушкин за ним. Косвенно это повальное якобы местное свойство, называемое в народе «слаба на передок», подтверждалось лицами потомков зимогорских (и валдайских) красоток с баранками, полтора ли, два ли столетия встречались редкой красоты девушки, барышни-крестьянки, немножко итальянки, чуть-чуть шведки, отчасти полевые графини, овинные маркизы; да и ухажеры им находились красавчики хоть куда из полубарских-полурабских с профилями чеканными.

Назад Дальше