Средний возраст - Фэн Цзицай 14 стр.


Свежо, пахнет сеном и навозом, тянет дымком… Что-то в этом есть! Небо посветлело, и ущербная луна, в своем далеке еще недавно такая умиротворяющая, стала таять. Под кроткими ее лучами все кажется зыбким, смутным, сближенным друг с другом; но сейчас голубое небо и алое солнце высветили, выделили, выпятили все пороки и достоинства этого мира. Из конюшни видна стена, сложенная из сырца, она кое-где уже покосилась, обвалилась, меж кирпичей змеятся трещины, из которых лезет какая-то поросль, столь колючая, что и засуха ей не страшна; увы, увы, угораздит пустить корни не там, где надо, и ничего из тебя не получится, как бы ты ни рвался к жизни! Повсюду навоз, кал, фураж, рассыпанный нерадивыми скотниками, ломаные деревянные колеса, веревочные концы, сбруя, примитивные старые кормушки, выброшенные за ненадобностью… Словно «пять первозданных стихий» в беспорядке смешались, соединились на этой земле, и сама земля — величайшая из них. Над ней, изнывающей от жажды, вьются клубы пыли. Земля, особенно там, где кормят скотину, взрыхлена подковами да копытами так, что кажется, будто она щедро присыпана мукой, и ноги твои по щиколотку зарываются в пыль, а позади вьется пыльный шлейф. Плесни ведро воды — она мгновенно впитается, оставив землю изборожденной ямками по пять цуней глубиной, будто лицо в оспинах покажется на миг, а потом пронесется порыв ветра, и ямки исчезнут, и все та же мягкая белая мука будет устилать землю.

Вот такие места. Красивы ли они? Трудно назвать их красивыми. И все же сейчас ясное утро, прекраснейшее время дня. Ясное утро, сквозь дырявую крышу конюшни просвечивает дрожащая листва на дереве, и живучую зелень не в силах скрыть толстенный слой пыли.

Конечно, хорошо было бы выехать пораньше, но, поднявшись с кровати, Цао Цяньли первым делом подумал о шир-чае и хлебал его чуть не с полчаса. Всего три года назад он прибыл в эту коммуну и ко всему жадно присматривался — местному образу жизни, местной речи, местной кухне. Он подсознательно чувствовал, что должен врасти в здешнее бытие: и «перестройка», которой от него требуют, пройдет легче, и лучше удастся приспособиться, просуществовать, обрести хоть какую-то устойчивость, а там, кто знает, возможно, он научится и наслаждаться жизнью. Выпив пиалу чая с молоком, он разломил на куски лепешку, поджаренную на масле до золотистой корочки, и принялся неторопливо смаковать ее. После лепешки во рту стало сухо, вновь потянуло к чаю, а потом придется сходить по нужде — и опять за лепешку. Ну что ж, он плеснул себе еще чаю и отломил еще пару кусков. Второй пиалой он уже не утолял жажду, а наслаждался, он, так сказать, пил чай ради самого процесса пития и ел лепешку ради самого процесса еды. Вроде искусства для искусства или чего-нибудь в этом же роде — скажем, жизни ради жизни?

Обильно пропотев после трех пиал, Цао Цяньли отправился в конюшню готовить лошадь. Не имеет значения, куда, зачем он собирается, не исключено, что какой-нибудь баланс подвести, а может, влечет его сам процесс движения — сесть на лошадь и махнуть на летние пастбища. Не напоминает ли вам это околесицы Бернштейна? Ну, пусть его. А наш Цао Цяньли с удовольствием вошел в конюшню, где намотавшийся уже скотник Хасанбай поприветствовал его невнятным бормотаньем. Цао Цяньли, разумеется, понимал, что лошадь получше ему не положена по рангу, да и не такой он ездок, чтобы заикнуться, скажем, о том гнедке. Твердо направился к своему старому знакомцу — чалому, потрепал его и вдруг почувствовал радость. Живем-можем, скрипим, не исчез еще во мраке? Вкалываем — детишкам на молочишко, так ведь? На какую кобылу ни взгромоздись, все шажком, шажком. Чуть пониже верхних, чуть повыше нижних — тоже судьба, а ведь худая жизнь все же лучше красивой смерти, завалящая кляча и хорошего человека обгонит… Все чаще в последние годы слышал он от местных такие слова, и все прочнее откладывались они в памяти. Слова-то, конечно, отсталые, но есть в них рациональное зерно — уж хотя бы то, что не звучит в них корысть, жажда индивидуальных подвигов и вознесения по служебной лестнице. Вместе с местным чаем, лепешками и языком Цао Цяньли, как ему казалось, воспринял и здешнюю философию жизни — не идти на конфликты, смиряться, быть скромным и сдержанным. И он сам в душе был уже согласен с необходимостью обуздывать себя, утихомиривать, уравновешивать. Тем не менее, когда он протянул руку за ветхим седлом и увидел кровавые шрамы на хребтине старого коня, сердце защемило, кровь заклокотала и вырвалось привычное здешнее бранное словцо. Найдется ли в мире второе такое седло? Чем этот коняга заслужил такое к себе отношение? К крысе так нельзя относиться, если, конечно, ты когда-нибудь собираешься оседлать крысу. Ну и седло: мука для лошади, позор для всадника! А горцы, надо вам сказать, о седоке судят именно по седлу, а не по одежде! Коли так затаскали седло, не чинят, не меняют, что ж коня тогда под нож не шлют? Лязгнет нож, вынимаемый из ножен, взметнется возглас «бисмилла» (именем аллаха), а потом войдет нож белым, выйдет красным, обагренным горячей кровью, и слетятся кровожадные вороны… Что ж, нормальный исход для лошади. Да еще освежуют и, обмыв событие винцом и закусив пирожками с рисом, плеснут щелочи, добавят селитры, отдубят как следует, чтобы сдать в экспортный приемный пункт по два юаня семнадцать с половиной фэней за шкуру!

Но все это ушло в прошлое, кругом такая неразбериха, никому ни до чего нет дела, все сплошь власть да линия, линия да власть, драчка за, драчка против тех, кто за, драчка против тех, кто против тех, кто за, и так далее, ну, и еще самый-самый-самый-самый… Кого сейчас хватает на иные заботы? Кому есть дело до какой-то клячи с ее седлом? Износилось седло? Ну и что, разве отразится это на власти и линии? Ну, погибнет коняга, стоит ли шуметь по этому поводу? К тому же чалый вовсе и не сдох, живет-здравствует!

Ну, будет, будет, куда это меня заносит! Чем брюзжать, занялся бы лучше седлом, подремонтировал, а то и новое соорудил. Да ведь не умею. А не умеешь — не болтай! Экий ты, однако, трепач, в колосках не петришь, ишачить не можешь, одним словом, паразит, и это еще мягко сказано. Работа у тебя, что ли, такая — брюзжать да башку ломать, яриться да выпендриваться — или талант такой особый? Хасанбая коришь? А этот старый скотник до самого лета вышагивает в зимнем ватнике, вот и отдай ему свой синий габардиновый мундир ганьбу. Ах, ты, муравей ничтожный!

Так упражнялся Цао Цяньли в уничижении, молча, а то и вслух обзывая себя ничтожным, презренным, и лицо невольно осветилось улыбкой, хотя что ее вызвало — довольство собой или издевка над собой, — так и осталось неясным. Но жить стало веселей, ведь язвить в собственный адрес, если это, конечно, делается остроумно, право же, приятней и безопасней, чем поддевать других.

Он прищурил один глаз и, покачиваясь, зыркнул по сторонам — точь-в-точь как это делает здешняя юная шантрапа.

Эва, кусок войлока, откуда тут, однако, этот ветхий войлок? Да разве поймешь… А, вот! Он прыгнул к стене — в углу валялась брошенная соломорезка. Ее, должно быть, не запускали с лета 1966 года. В шестьдесят пятом, как раз во время «четырех чисток», перешли было на травяную муку. Но разверзлось великое движение шестьдесят шестого, и все смешалось, а хитрец Хасанбай вернулся к старому способу — для ленивцев: прихватит охапку люцерны и швырнет скотине, даже спины не разогнув, — эй, салам, ну-ка, навались! Лезвия источила ржа, и в безмолвном бездействии, опрокинутая на бок, в пыль и солому, соломорезка бесполезно растрачивала свою железную сущность. Никому она не нужна, и, видя это, сумеете ли вы вообразить, какой она когда-то была могучей и острой? Как в ней все с хрустом резалось, кромсалось и этак ровнехонько выплевывалось? Эх-ма, да и волшебный посох Сунь Укуна с золотыми обручами превратится в железный лом, если забросить его в угол!

Однако не к соломорезке он явился с визитом. Будь небо живым, и оно содрогнулось бы: в мире людском житейские бури в порядке вещей, и кто знает, не есть ли это самый что ни на есть «порядок вещей» для соломорезки — быть сначала купленной, а потом заброшенной? Что бы там ни было, а войлок подложили под соломорезку еще в те времена, когда тут резали траву. Вот он-то и привлек к себе внимание Цао Цяньли. Осторожно, так что даже земля не осыпалась, он вытащил войлок, не колеблясь оторвал кусок, затем вернулся к старому коняге и прикрыл этим потником раны на хребтине, а уж поверх него положил безобразно ветхое седло.

Выведя чалого во двор конюшни, он не без смущения закрепил седло, уселся, и неспешным шагом чалый двинулся к окраине деревни. Метров через сто Цао Цяньли ощутил: все идет, как надо, они поняли друг друга, тогда он похлопал чалого по крупу, и конь тотчас же послушно остановил свой неторопливый шаг, позволив Цао Цяньли подтянуть подпругу и шлею. Он проверил стремена, ремешками подвязал попонку за седлом, но когда очередь дошла до грызла, задумался. Неужто этого одра придется осаживать мундштуком? Конечно, отпускать узду опасно, по шоссе снуют машины да трактора, а узкие горные тропы — не для такого ездока, как он. К тому же, как тут обычно говорят, чем конь смирнее, тем заковыристей, тихая кляча, бывает, взбрыкнет пошибче игривого гнедка, ибо у коня-тихони тот же недостаток, что у тихони-человека, — упрям, как черт… И все-таки Цао Цяньли решил — грызла не ставить! Хоть такую, в нарушение всех правил, заботу проявить об этой кляче, почти уже вычеркнутой из реестров, ни у бабушки, ни у дядюшки душа о ней не болит, а он будет снисходительным, хоть чуток облегчит ее страдания — у самого душа возрадуется!

«Эх, друг мой! Мой товарищ! Трусливый, как крыса, слабый, как муравей, ко всему равнодушный, как глиняная кукла, старый коняга!» — усмешливо бормотал Цао Цяньли над ухом лошади, хлопоча вокруг нее, а затем все-таки взгромоздился: лошади положено везти всадника, что тут попишешь? Как ни в чем не бывало конь двинулся неторопливым шагом. Сердце наездника исполнилось сочувствия к коняге, жалости, любви, и всякий раз, когда цокали копыта, прядали уши, покачивался хребет, дергался круп, подбиралось брюхо и расширялись огромные ноздри старого коня, — такие же движения совершали собственные конечности, уши, позвоночник, ягодицы, живот и даже ноздри Цао Цяньли. Каждый орган, каждая мышца испытывали те же усилия, то же напряжение, ту же натугу, ту же усталость и те же муки… Может быть, не он на коне, а конь на нем едет? Может быть, это его, Цао Цяньли, копыта тяжело ступают по сухой пыли и раскаленным твердым камням?

Но довольно, пусть себе Цао Цяньли с чалым плетутся своей дорогой. Пусть умный читатель и несравнимо более умный критик анализируют, кто выразительней — образ коня или образ человека, и кто типичнее — образ человека или образ коня, в какой степени совершенны изображения крупа лошади и лица человека, воплощено ли в них «главное течение» и «сущность», заложен ли символический подтекст, глубок ли смысл, взаимосвязаны ли эпизоды, есть ли в пейзаже намек на чувства, все ли пейзажные описания столь изысканно чувственны, как, скажем, фразы «монах отверз полночные врата», «абрикос зарозовел и взыграл весной», «опять цзяннаньские брега зазеленил весенний ветер», пусть велят автору убрать поток сознания, если он там имеется, а если его нет, тогда ружью, висящему в первом акте на стене, положено в четвертом выстрелить, или пусть заявят, что всякие там психологические нюансы — не в китайских традициях и массам не нравится, что автор идет на поклон ко всяким разложенцам, а другие пусть заявят, что чем туманнее, тем лучше, чем мельче, хаотичнее, тем лучше, но вообще-то к добру это не приведет, а потом неизбежная волна новых высокоискусных комментариев окончательно выведет автора на чистую воду. После чего, успокоившись, мы отыщем возможность познакомиться с кратенькой биографией, политическим лицом и ключевыми моментами жизни Цао Цяньли.

Фамилия: Цао; имя: Цяньли; имел ли другие имена: нет. Пол: мужской. Родился 27 декабря 1931 г. в 3 часа 42 минуты утра в деревне D уезда C округа B провинции A. Социальное происхождение: отец — врач китайской медицины, мать училась грамоте, небольшой участок земли сдавали в аренду. (Прим.: Подлежит ли занесению в категорию помещиков?) Общественное положение: студент. Культурный уровень на данный момент: университетский (чем образованнее, тем глупее). Национальность: ханец. Административная категория: 23-я.

Поясная фотография без головного убора, цунь на цунь. Рост метр семьдесят два. Вес: 56 кг — толстым не выглядит. Цвет волос: черный, от 14 до 16 корней — уже седые. Прическа: ежик, обычно вовремя не стриженный, так что жене приходилось самой подравнивать его.

Особые приметы: типичная физиономия неудачника — лицо треугольное, выражение жалкое, затылок вытянут, как баклажан. Левый глаз чуть больше правого, нос прямой, четко очерченный (единственное достоинство, однако, заметьте, это не основание для того, чтобы задирать нос). Рот нормальных размеров, но когда он сильно смеется или сдерживает рыданья, кривит губы.

Классификация эмоций. 1) Обыденные: скромность, улыбчивость, покладистость; равнодушие, под которым все еще таится самоуверенность. Скромность, за которой прячется самомнение, как звезды за редкими облачками. 2) Задумчивые: и вовсе не обязательно в ночной тиши или когда курит после бани у открытого окна. Порой это случается во время веселой беседы, или когда, опрокинув рюмочку, прикидывает, сколько же пальцев выкинуть, или когда исторгает из себя плотный обед… Зрачки вдруг застынут, не реагируя на окружающее, словно у психа, или старого маразматика, или убитого горем человека, — в одно мгновенье лицо избороздят морщины, не затронув лишь подбородок; а потом наш герой отойдет, и опять блеснет, наполнится жизнью остановившийся было взгляд. Чужим неведомо такое выражение его лица, оно исчезает мгновенно, а если кто и увидит, решит, что грыжей мается. 3) Радостные или игривые: раскованность, шутливость, философичность, довольство собой проявляются, преимущественно, после доброй выпивки и сытной еды, и тогда он балагурит, резвится, как рыбки и креветки кисти почтенного Ци Байши.

С декабря 1931 года по февраль 1933 года наш Цао, разумеется, вкушал молочко из материнской груди, ползал по кану, учился лепетать «па», «ма», сучить ручками и ножками, тянуть шейку, держать прямо спинку, приподниматься и делать первые шаги. А когда он по какой-то причине принимался плакать, его уговаривали, ему угрожали, а то и просто по попке шлепали.

С февраля 1933 года по сентябрь 1936 года он вел беззаботное существование в отчем доме.

Сентябрь 1936 года — сентябрь 1941 года. В неполные пять он поступил в начальную школу — мокнуть в красильной ванне буржуазного просвещения, пропитываться благовониями индивидуализма, мелких личных подвигов, жажды славы, выгоды, карьеры, чтобы в дальнейшем встать на путь «белых спецов».

Сентябрь 1941 года — сентябрь 1944 года. С отцом и матерью наш Цао перебрался в Тяньцзинь и сдал экзамены в неполную среднюю школу, сразу перескочив через ступень начальной школы; поначалу увлекся математикой, а потом вдруг загорелся музыкой, попробовал сочинять и с приятелями распевал свои песенки, правда, слова были с гнильцой, фразочки вроде «весна уходит безвозвратно» шли вразрез с указаниями относительно вечно юной весны революции. В сентябре 1944 года он перешел в полную среднюю школу при музыкальном училище. Собственно, принимали туда после начальной, но наш Цао так жаждал всех обойти в музыке, что решил начать с азов, заново повторив пройденное. Первый встречный сумеет разглядеть в нем карьеристскую душонку Сыма Чжао.

Сентябрь 1944 года — сентябрь 1946 года. С капитуляцией Японии изменилась международная и внутренняя обстановка, и он начал присматриваться к политике, а затем включился в антиамериканское, античанкайшистское студенческое движение и стал функционером студкома самоуправления, постепенно втираясь в революционные ряды.

Сентябрь 1946 года — ноябрь 1948 года. На новогоднем вечере в школе при музыкальном училище он пел «Братья и сестры, поднимем целину» и «Двенадцать серпов», за что был арестован гоминьдановскими спецслужбами, на допросе не повинился и предателем на этот раз не стал, однако не исключено, что под более сильным нажимом может и стать.

Ноябрь 1948 года. После освобождения вступил в члены Новодемократического союза молодежи Китая, был включен в отряд по работе на юге и направлен на хозяйственную работу в провинцию Хубэй. Это ему не пришлось по душе, в конце 1951 года он рассорился с руководством и сбежал в Тяньцзинь, выйдя по собственной воле из Союза, покинув революционные ряды.

В 1952 году поступил в Центральную консерваторию, что подтвердило наличие у него буржуазного дарования в области музыки. Все его сочинения исполнялись на консерваторских концертах, и он уже почти ступил на зубной (вероятно, описка, следует читать «дурной») путь непрограммной музыки. Увлекся писаниями таких типов, как Лу Лин, и поэтому в 1955 году подвергся контрольной проверке: имеет ли право продолжить учебу.

В 1957 году в ходе кампании борьбы с правыми был квалифицирован как «промежуточный элемент, склоняющийся вправо», написал самокритику на 79 страницах и вел себя подобающим образом. По окончании консерватории был распределен в пригородную среднюю школу преподавателем музыки. В пятьдесят восьмом, выметая «пять нездоровых проявлений», его окрестили «белым знаменем», которое пора сорвать, что и сделали. Написанные им во время большого скачка «Песня борьбы с засухой», «Клянемся сделать садом дикий склон», «Царь-дракон — это я» снискали расположение черной линии в литературе и искусстве. В шестидесятом году означенный Цао, преследуя личные цели, самовольно подал прошение о переводе в погранрайоны, якобы для того, чтобы помочь их развитию, и был направлен во дворец культуры под городом W в одной из приграничных областей. В шестьдесят первом был подвергнут критике за непочтительное отношение к руководству данного дворца культуры. Когда в шестьдесят втором началось сокращение штатов, означенный Цао опять-таки самовольно попросился в начальную школу — преподавателем музыки, рисования, физкультуры и калькуляции на счетах. Во время «четырех чисток» шестьдесят четвертого года вновь подпал под проверку, из-за социального происхождения, и в шестьдесят пятом был переброшен в город Z автономного округа Y на должность учителя начальной школы. Вытащенный на свет в шестьдесят шестом бравыми молодцами — маленькими генералами революции, твердой поступью появившимися из-за горизонта на востоке, он стал нечистью, исчадием ада старой формации. Раскритиковав буржуазную реакционную линию, его реабилитировали, и наш Цао даже вступил в отряд цзаофаней, вывесил дацзыбао «Я тоже революционер!» и «Я сам должен освободить себя», но вскоре его зачислили в категорию «блаженных», выключившихся из революционной борьбы. В 1970 году «чистили классовые ряды» и «ударили по трем врагам» и, заново перепроверив его, сделали вывод:

«Сознание реакционно, но контрреволюционных действий пока не совершил. Принадлежит к недоперестроившейся буржуазной интеллигенции, мировоззрение остается главной проблемой. Во время политической кампании вел себя недостаточно хорошо, не только не проявил инициативы с признанием собственных недостатков и самокритикой, но и отказывался разоблачать других, тем не менее это не вызвало большого возмущения масс. Вывод: для работы в области надстройки — орудия диктатуры пролетариата — не подходит, необходимо перевести на другую работу».

И в 1971 году его перебросили в уезд D. А через четыре месяца направили трудиться в одну из бригад коммуны Q.

В 1973 году он был переведен на должность делопроизводителя и учетчика коммуны, в каковой и пребывает в настоящее время.

В настоящее время…

В настоящее время, 4 июля 1974 года, Цао Цяньли стукнуло 43 года 6 месяцев 08 дней 5 часов 42 минуты.

Так как же нам быть с тобой, Цао Цяньли? Когда-то горячим и целеустремленным, умным и уверенным в себе, чуть своенравным и рассеянным, этаким мальчуганом-бодрячком. Не задумывавшимся о последствиях, говорившим, что думал, делавшим, что хотел, даже в «дезертирстве», «самовольном выходе из Союза», нашедшим свой резон и считавшим, что по-прежнему способен внести вклад в революцию… «Ах, я ошибался!» — признал он впоследствии, пять лет спустя, а вскоре необдуманно совершил еще одну ошибку и тоже целое пятилетие не признавал ее… Мог ли он предвидеть, что такой дорогой ценой заплатит за свой характер?

Вплоть до сего дня на расспросы о прошлом утверждал: «Сам изъявил желание поехать в погранрайоны», «по собственному желанию спустился в низы» — и удивлялся, почему это люди как-то непонятно смотрят на него, странно воспринимают его повествования о пережитом. Что трагичного, смешного, постыдного в его прошлом? Разве не твердят все кругом, что жить в погранрайонах — почетно, что спускаться в низы — почетно, жить одной жизнью с трудовым народом — бесконечно радостно, будто ты шагаешь по широкой, залитой золотистым сиянием дороге.

И, словно нарочно, попалась ему этакая кляча! Да нет, лошадушка, ничего я против тебя не имею, разве ты этого не чувствуешь? Тебе что же, не известно, как положено вести себя лошади? Коли ты на марше, или используешься как тягловая скотина, или тащишь плуг, влачишь телегу, везешь на хребтине человека, можешь останавливаться, только если требуется помочиться, уж так заведено издревле, и не только для лошадей, но и для коров, ослов, мулов, видимо, для того, чтобы сборщик навоза мог спокойно подобрать сразу всю кучку? А ты… Дряхлеешь, что ли? Слабеешь? Тоскуешь? Ленишься? Что это ты так: то бежишь — то стоишь, то стоишь — то бежишь, многовато остановок, гораздо больше, чем движения!

Но прибегать к кнуту у Цао Цяньли не было никакого желания. Правда, всадник без кнута слаб, но коли ты слаб — терпи унижения и от слабой клячи… Так тебе и надо, верно ведь?

Наконец подъехали они к реке Тархэ. По полгода ее русло бывает сухим, без единой капли, но сейчас стояли ее золотые деньки. Талые снега, студеные, чистые, ринулись с гор, взметнули пески, закрутили листья и травы, ревут, скачут, ворочают камни, вспениваются в столь могучем и стремительном бурном потоке, что зашевелились, встрепенулись безбрежные барханы Гоби, и какая грозная сила таится, приходит в движение там, среди молчаливых, холодных каменных громад, не ведомо никому! Цао Цяньли несколько приободрился, а его одер уже омочил копыта и брел по мелководью. Ничего, вот доберешься до стремнины, на себе ощутишь эту крутоверть, эту грозную силу немолчного потока. Вода грохотала, рычала, шумно вздыхала, и звуки полнили бездну между небом и землей музыкой буйства природы, перед которым немеет душа. Конягу качнуло, но это не насторожило Цао Цяньли, не впервые он видит эту реку, не впервые пересекает ее верхом, и все же в который раз он задумался над вопросом, сколько же лет этой реке, и в который раз не сумел ответить. Сколько волн бесцельно пронесли тут свои гребни, сколько величия, сколько мощи впустую кануло здесь, среди этих сухих камней? Ни орошения, ни судоходства — никакой пользы от этой извечной, неизменной, пустыней спеленутой реки! Когда же ты себя проявишь, споешь что-нибудь новенькое? Ох, уж эта река, переменчивая по временам года, своенравная, не дряхлеющая, не прерывающая бег! Долго ли будешь ты упрямиться?

Высоко-высоко стояло над головой палящее солнце, зной не смягчался ни облачком, ни маревом. Окрест лишь камни да песок, песок да земля, земля да камни, редко попадались густо-зеленая верблюжья колючка и ковыль. Округлое небо и округлая земля, непостоянная река, конь и человек… Какой же век на дворе? Где мы, в каком уголке Земли? Куда все подевалось — цивилизация и упадок, расцвет и разруха, революция и хаос, справедливость и коварство, лозунги и призывы, симфонии и сонаты? И как вообще можно вспоминать обо всех делах и усладах той жизни, того общества здесь, в этой глухомани, застывшей в неизменности с незапамятных времен?

Что, однако, с лошадью? Хочет пить? Да пожалуйста, пусть пьет. Цао Цяньли отпустил поводья. Коняга, вытягивая шею, все рвался вперед, хотя губами уже мог коснуться воды. И без того длинная, его шея сразу стала еще длинней, словно это не лошадь, а какое-то безобразное чудище. Вот тут-то и насторожился Цао Цяньли, почувствовал, что центр тяжести сместился вперед и не на что опереться, ни за шерсть не уцепишься, ни за шею лошадь не обхватишь. Он напряг ноги, понукая ее поскорее напиться. А лошадь-то, оказывается, и не пьет — вытягивая шею, она делает шаг за шагом. Неужто в этом сплошном потоке можно еще что-то выбирать? Что она там вынюхивает, эта полудохлая коняга? Или у каждого белого барашка в волнах — собственный вкус? Хлюп, хлюп, шагает лошадь, и Цао Цяньли едва не вскрикивает, опасно накренившись, — она что, хочет сбросить тебя в воду? Что это она там замышляет? Стоит упасть — и конец, не так уж глубоко, но на стремнине только упади — и понесет, и тени не сыщешь. С возрастающей скоростью проносилась вода под ногами, и прыгающие, переливающиеся лучики солнца ослепляли, кружилась голова. Пора натянуть поводья, решил Цао Цяньли, пришпорить лошадь и поскорее покинуть это место, где глазу и задержаться не на чем, лишь далеко в стороне белеют вершины. Озаренные солнцем, снежные горы излучали голубое сияние, будто насмехаясь над ним, слабым созданием. И Цао Цяньли взял себя в руки, осознав, как он смешон. Пей, лошадушка, ну же, пей, тебе еще предстоит далекий, очень далекий путь с никчемным человечком на спине, и если ты решила воспользоваться жаждой как предлогом, чтобы чуть расслабиться, передохнуть украдкой, успокоить ноющие раны, на мгновенье забыть о своей отнюдь не радостной жизни, — как тебе не посочувствовать? Тяжко без этого. Пей, пей, такое терпение еще поискать надо.

И стоило Цао Цяньли подумать об этом, все его страхи исчезли. Небо не обрушится. Ну, а если даже свалишься в воду, Земля не остановит свое вращение, ему это ясно, это же, можно сказать, элементарная и конечная истина! И время для него перестало тянуться так невыносимо медленно, и фырканье пьющей лошади больше не раздражало. Наконец, утолив жажду, лошадь весело фыркнула, встряхнулась, даже попыталась издать что-то вроде ржания (отчего-то весьма короткого), и Цао Цяньли совсем возликовал! Смотрите, как оживилась!

Казалось, и шаг у лошади стал легче и быстрее. Не так уж много времени прошло, а они уже въехали в последнюю на их пути деревеньку. Именовалась она Клепальной, но сейчас, в общем-то, в этих краях уже не осталось котлов, которые требовали бы клепки, и умельцев, которые могли бы ловко сделать это. Кому нынче ведомо, как это они ухитрились сто, а то и больше лет назад завоевать себе тут клепкой котлов такую славу? Кстати, котлы тогда тоже имели четыре ушка? А чем сегодняшние котлы отличаются от тогдашних, сильно ли изменилась техника клепки?

У околицы Цао увидел канал, обрамленный по берегам разнотравьем. Канал рассекал дорогу, и перебраться через него было под силу лишь большим арбам с огромными колесами, сработанным из цельных стволов. Впереди уже виднелись низенькие глинобитные жилища, дымки над ними; где повыше, где пониже подпорки для виноградной лозы, сараи для бахчевых, высоченные зеленые тополя. Две ласточки летели низко-низко, не обращая внимания на людей. Сгрудились ребятишки, что-то разглядывая. Оказалось — бой петухов. Один был из серых камышовых, статный, изгибая крепкую шею, он смотрел одним распахнутым глазом на соперника в золотисто-красном оперении, и было в этом петушке что-то благородное и детски-наивное. Выбирая подходящую для пикирования высоту, бойцы начали подпрыгивать, и ребята заорали. Победитель пока не определился, а тут еще две уточки, проплывая по каналу мимо, похоже, заинтересовались сражением. Донеслось квохтанье курицы, снесшей яйцо, возбужденное гавканье собак откуда-то издали, и вдруг все звуки перекрыл, напугав народ, резкий рев осла. Вразвалочку подошел сопливый, весь в пыли голышок с куском лепешки в руках. Рвущие друг друга петушки с напрягшимися гребешками не привлекли его внимания — он уставился на Цао Цяньли и его лошадь…

Пусть не слишком богатый, но близкий и родной, мирный и веселый, этот сельский вид принес Цао Цяньли немалое облегчение. Какие бы заботы ни обуревали тебя, в деревне от них и следа не остается.

Цао Цяньли улыбался, подъезжая к кооперативному магазину. Окружавшая его стена и высокие ворота были усыпаны цитатами, начертанными красным по желтому. Так что пришлось весьма и весьма подкоротить узду — чего доброго, эта индифферентная кобыла ненароком подпортит какой-нибудь почтенных размеров иероглиф, испускающий золотое сияние. Крепко привязав лошадь, он бодро поднялся на высокое крыльцо. В первое мгновенье ничего не смог разглядеть в тусклом освещении внутри магазина. Занятно: мрак торгового помещения был таким гулким, что казалось, будто ты попал в подземелье, и весьма прохладное. Как обычно в деревенской кооперации, к запаху керосина примешивались запахи табака, разливного белого вина, перестоявшего рисового уксуса, хозяйственного и душистого мыла, красителей для ткани. Это был аромат иного мира — изобильных, как он себе представлял, деревенских торговых и обменных центров, куда приходят неспешно потолковать о том, о сем. Цао Цяньли не торопился, приглядываясь: помещение большое, даже очень, просторное, прилавок такой высокий, что покупатель должен почувствовать себя карликом. Однако товаров на поднявшихся до потолка стеллажах было не густо, полки зияли пустотой, правда, не слишком заметной в тусклом освещении. Последние годы приносили все больше новых словечек, новых лозунгов, новых «радостных вестей», распространяемых под барабанный бой, а товаров на прилавках становилось все меньше. Хотя, пошарив глазами, он все же нашел кое-что, весьма нужное чабанам: электрические батарейки, плиточный чай, табак «мохэ», рулоны фланели, свечи, конские фонари, обувь, поясные ножи… В общем-то, немало, пожалуй, побольше, чем в магазинах коммун и уездного города. Покупательная способность народа реально выросла, население увеличилось — кто с этим станет спорить!

Продавщице-уйгурке было наверное за тридцать. У мальчугана, стоявшего перед прилавком, она взяла яйцо и взамен отсчитала пяток дешевеньких незавернутых леденцов. Яйца, похоже, выполняли тут роль расхожей монеты: нужно что-то купить — тащи из дома яички. Мальчик ушел, и Цао Цяньли придвинулся к продавщице, рассматривая ее зеленый с белыми цветочками нейлоновый платок, гораздо более яркий, чем выставленные в магазине товары, — явно нездешняя продукция, должно быть, привезли ей откуда-нибудь из Шанхая или Гуанчжоу. А под платком — глаз не отвести — изгибались такие черные с прозеленью, подсурьмленные брови, что у Цао Цяньли екнуло сердце — экий неземной «персиковый источник» блаженства! Как же это громоподобные волны политических кампаний не смыли этих бровей? И глаза со смешинкой. И филигранный носик в чуть заметных, смешных морщинках… Да уж не пригрезилась ли ему эта роза ушедших времен…

Назад Дальше