Мужчины - Ерофеев Виктор Владимирович 8 стр.


Кстати, о сексе и любви. «В книгах моих я плохо описывал любовь, не так, как Мопассан, допустим, или наш Тургенев. Я сам плохо любил или не умел любить. Но я любил мою жену, с которой прожил 64 года. Это немало. Она была красивая, я — тоже ничего, так я ей ни разу не говорил, что я ее люблю, и она мне не говорила, потому что и так было понятно, зачем говорить? Я ее до женитьбы не целовал ни разу, и она меня не просила об этом».

Семен Петрович — ящер-душка. Смерть жены убедила его, что умирать не так страшно («Я думал, страшнее…»). Его последняя мечта: быть похороненным на Кубани, по которой он так скучает, — скорее всего несбыточна: «сейчас я туда даже выехать не могу». Он никогда не был антисемитом («евреи — талантливый народ»), с ностальгией вспомнил свою встречу с Пастернаком в 1934 году на литературном семинаре в Малеевке («Худощавый такой, очень интересный по уму человек… И что еще в нем меня поражало, что я, хуторянин, многого не понял, что он говорит».) Но, пока жив, Бабаевский готов защищать свой роман до последнего дыхания:

— Ничего я не врал, — с мукой говорит он, — я писал то, как приехал я на Кубань после демобилизации, там строили гидростанцию, она и сейчас работает, вот я взял и написал, как ее строили… какая же это неправда? Конечно, я как художник кое-что прибавил, что-то убавил. Я вот перечитываю свой роман, который не читал 20 лет, и смотрю, если б все так делалось, как было мной написано, вот это было б хорошо, вот это была б жизнь!

— Вы считаете себя социалистическим реалистом?

— Тут вот много путаницы, что такое социалистический реализм. Если, когда вы пишете, вы хотите добра людям, это и есть социалистический реализм. Вот, скажите, «Воскресение» Толстого — это социалистический реализм или нет?

— А как вы думаете?

— Социалистический. Были такие кающиеся князья в России, как Нехлюдов? Не думаю. Но Толстому хотелось, чтобы они были, такие князья, и Семен Бабаевский хотел, чтобы были хорошие советские люди, добрые, честные, благородные, не такие подлецы, как сейчас встречаются.

Тем не менее, «Кавалера Золотой Звезды» трудно назвать доброй книгой. Очевидно, ее автору был изначально не чужд некий умеренный советский гедонизм (с южно-русским акцентом; климат Кубани располагает), сочетавший мечту о коммунизме с борщом и галушками. Выстроив в книге плотину, Бабаевский возвестил о реализации этой мечты. С наглостью необычайной он объявил колхозников самыми счастливыми людьми на Земле, перековал в своем воображении рабов на энтузиастов и строго наказал заблуждающихся. Сам кавалер Золотой Звезды страдает злостным доносительством, искореняя политические «недостатки» районных властей, а затем берет власть в свои руки. Не менее решителен кавалер в оценках буржуазной заграницы. В нищей и несчастной, по словам героя, Польше молодая крестьянка не могла слезть с печи, чтобы приветствовать советских воинов-освободителей, поскольку была в буквальном смысле голой. Есть в книге полное предательство казачьих традиций, требование растворить казаков в советском народе.

«Кавалера Золотой Звезды» можно прочитать как совершенно антисоветское произведение. В самом деле, лишь благодаря своей Звезде герой получает место в городской гостинице или, наконец, добивается разрешения построить гидростанцию. Если в любой другой стране такое строительство было бы обычным финансово-строительным проектом, то в СССР оно переросло в мучительную борьбу, которая требует поддержки самой Москвы. Сталинский лозунг «кадры решают все», продемонстрированный на примере героя, показал крах экономики, непонятный лишь оболваненному человеку.

С «лакировщиками действительности», как Бабаевский, быстро и успешно расправилась либеральная критика уже в середине 50-х годов. Однако спилбергский ящер породил тот фанерный стиль, который, перевернувшись в сознании, предельно точно охарактеризовал халтурность и идиотизм советской жизни. Бабаевский волей-неволей воспарил в метафизику, безжалостно доказывая своим литературным и человеческим примером успешность самых диких социальных опытов над людьми и их беспомощность в сопротивлении этим опытам. На металитературном уровне Бабаевский оказался не менее зловещ, чем антиутопии Андрея Платонова. Гений и идиот сошлись и сплелись как две природные крайности, «и казалось людям — огни озаряют то прекрасное будущее, куда лежат их дороги» (Бабаевский).

Я рассказал анекдот известному в прошлом восточноевропейскому диссиденту. Он чуть не умер, подавившись банкетным бутербродом. Два киллера стоят в подъезде, ждут клиента. Клиент запаздывает. Час проходит, второй — его нет. Тогда один киллер говорит другому:

— Я начинаю волноваться. Не случилось ли с ним что-нибудь?

Знаменитый иностранец смеялся, узрев вечные черты русской субстанции hic et nunc. Я понимаю это иностранное удовольствие.

Я рассказал анекдот московскому правозащитнику, живущему в Англии, но он не понял «бандитского» юмора и очень расстроился за Россию. Мы с ним проспорили до утра, как какие-нибудь братья Карамазовы.

В анекдоте несомненна симпатия к бандитам. Происходит психическое «окучивание» экстремистских мачо. Сочувствуя клиенту, киллер попадает в водоворот парадоксальных идей-чувств, которыми и славится русский народ. Смех — радость узнавания.

Однако смысл анекдота не в киллерах, а в запоздавшем клиенте. По исторической логике вещей им, как установлено следствием, оказался Иван-дурак.

Раньше в России любили придурков. Придурки были украшением жизни. Они заворачивали в глубину, под покров государственности, в пучину негласного сопротивления. Иван-дурак — наполовину дурак, наполовину прикидывающийся дураком — придурочный, сладкий герой — раскрепощал мозги своим неординарным поведением. Он жил вопреки заведенному порядку. Порядок был, по всеобщему мнению, плохим порядком. Он противоречил чему-то существенному.

Но придурок, в конце концов, не справился со своей миссией. Он оказался слишком созерцательным, восточным героем. Действительность подмяла его под себя. На место Ивана-дурака в России пришли бандиты. С диким мясом загулявшей энергии. С динамитом. В народе растет восхищение их профессионализмом.

— Они психологически все так тонко рассчитали! — с мазохистским подъемом говорит мне чудом уцелевшая свидетельница памятного взрыва на московском кладбище.

Мода на бандитов — не просто мода, а составная часть мечты вырвать с корнем из себя Ивана-дурака, самому стать боссом боссов хотя бы в виртуальной реальности. Жить сильной жизнью. Шампанское, риск, погоня — всегда в цене. И чтобы тебя боялись. И чтобы за твоим негромким словом стояла человеческая жизнь.

Романтизация, героизация бандитов — постоянно творимая легенда культовых фильмов. Бандит — активист, который не ждет милости от природы. Его «одушевление» как подсознательная рекомпенсация страха закономерна в разных культурах. Но если в Америке Бонни и Клайд — прорыв пуританской морали, то в России бандиты — маяки новой жизни.

Это опознаваемые символы ее конкретной неопознанности. В сегодняшнем бандитизме Россия ударилась об историческое дно. Страна обнажилась, сбросив старое маскарадное тряпье. Голая Россия — без инородцев, идеологий, штанов — незабываемое зрелище. Она прикрывает свой срам пуленепробиваемым жилетом. С бандитских разборок начинается российское рыцарство. Национальное по форме, сильно задержавшееся по срокам. Но виновник отставания уже замочен. Теперь бандит, составляя свой кодекс чести, творит отечественную нравственность с азов.

Его поведение превращается в сумму разновекторных поступков, как в случае с обеспокоившимся киллером. Совершается суворовский переход с дикого Востока на дикий Запад огородами, минуя первоисточники цивилизации. У нас всегда был не столбовой, потомственный, а личный, мучительный симулякр евпропеизации. Через умение повязать галстук и справить правильный костюм проходили партийные карьеристы, отесываясь в медленном ритме. Жизнь коротка — они не успели. Не успеют и нынешние бандиты при всех их высоких оборотах. Однако бандитские деньги врастают в дело, превращая бандита в собственника.

Бандит, по природе своей, показной экстраверт. Он даст детям блестящее образование, отправит любоваться площадью Святого Марка в Венеции. На рукотворном римско-византийском стыке, пред ясным взором Спасителя они угадают пугливые души своих соплеменников. Бандитские дети со вправленными мозгами вернутся из дальних краев под сильным впечатлением.

Два рыцаря стоят в подъезде, ждут клиента…

Русско-польский диалог — «бесполезная страсть», как сама жизнь, если вспомнить Сартра, и в ней невольно примешь участие, хотя бы по принципу принадлежности к живому.

Есть несколько уровней этого диалога. Всякий раз они смешиваются, как в постмодернистском романе, и в конце ясно виден тупик. Поскольку тупик — источник раздражения и знак безнадежности, лучше всего было бы помолчать. По крайней мере, лет пятьдесят или сто. Но раз уж я начал…

Начну с того, чего нет. Нет общего дискурса. Система понятийности разнится кардинально. Возьмем идеальную пару. Поляк ведет диалог на картезианском уровне логических категорий, чувствительно относясь к проблеме противоречия, с отчетливым представлением о своих интересах. Русский рассуждает на основе общей витальности, интегрирующей противоречие как элемент «живой жизни», снимающей вообще вопрос об интересах во имя надмирного смысла. Польская точка зрения русскому кажется узкой и неприятно прагматичной. Соответственно, русская точка зрения оказывается для польского сознания неряшливо расплывчатой и подозрительно «тотальной».

Речь идет о двух разных типах культуры и цивилизации, которые тем более взаимоотчуждены, что находятся по соседству. Дело усложняется еще и тем, что Россия не имеет гомогенного типа культуры, отчего о русском сознании говорить можно только с большой натяжкой.

Отсутствие единого русского сознания не отменяет наличие русской государственности, которая извне вполне логично может ассоциироваться с «русским духом», за что каждый русский должен держать ответ. Полякам как национальному образованию в сущности неважно, какие внутренние проблемы терзают русских. Им ясно, что в России нет счастливой государственности, нет процветания. Страна, которая веками изводила граждан и возвеличивала монстров, не заслуживает уважения объективно. Россия тем более отвратительна, что она давила и подавляла Польшу как страну, как культуру, как миф.

Поляки создали устойчивый образ кацапа, наполнив его содержанием жизненной несостоятельности. Герметичность и законченность этого образа не допускают поправок. Любое положительное свидетельство о русских (при исключительных условиях его возникновения) становится не добавлением, а самостоятельным приложением, которое находится в таком противоречии с основной моделью, что психологически разрешается спонтанным комплиментом типа: «Я не могу поверить, что вы русский». Это большая награда в устах поляка, и ее надо как следует заслужить.

О каком польском русофильстве может идти речь? Это какая-то перверсия.

Будь я поляком, я бы все русское ненавидел и презирал до бесконечности. Хаос, грязь, помойка мира — а при этом весь мир хотят переделать по собственному образцу. Я бы и русских диссидентов презирал за принадлежность к России, за их вечное нытье и приглашение к сочувствию, просьбы о помощи. Я бы им посоветовал уехать из России и забыть ее поскорее, если они разумные люди, а не обычные русские.

Что есть у русских, кроме икры? Будь я поляком, я бы спросил русских: «Почему вы не можете делать такие телевизоры, как японцы, если вы считаете себя великой нацией?» И я бы послушал, что бы они мне ответили.

Будь я поляком, я бы не верил в то, что у русских есть литература. Литература? Какая литература? Пушкин писал гадости о поляках, Гоголь писал о поляках страшные гадости, Достоевский — это вообще рупор русского самодержавия, тоже ругал поляков… Только Герцен был в этом смысле ничего, да еще маркиз де Кюстин.

Будь я поляком, я бы перевел антирусские письма Кюстина на польский язык и раздал бы каждому школьнику в день конфирмации в качестве подарка.

Будь я поляком, я бы считал аборт русским изобретением.

Будь я поляком, я бы не верил ни в какие перестройки, потому что бы знал с самого начала, что не они себя освободили от коммунизма, а просто-напросто у них все развалилось под давлением американцев.

Будь я поляком, я бы читал статьи о русских киллерах и радовался российскому беспределу. А если бы у меня угнали машину, я бы решил, что это сделала русская мафия, и не ошибся бы.

Будь я поляком, я бы радовался войне в Чечне, потому что она показала, что русская армия — слабая армия. Впрочем, она только делает вид, что слабая, и они специально там убивают самих себя, чтобы усыпить мою польскую бдительность.

Если бы я был не просто поляком, а президентом Польши, а в Польше президентом может быть любой простой человек, я бы не только стал членом НАТО, но попросил бы американцев разместить у нас свои ядерные боеголовки, чтобы русские боялись нас, как в XVII веке.

Будь я поляком, я бы сначала стал распространять католицизм в России, но потом бы понял, что это безнадежно, и отозвал бы своих людей.

Будь я поляком, я бы сказал этим русским, которые написали обиженные статьи (по поводу избиения русских пассажиров польской полицией на Варшавском вокзале — случай архетипический), и их руководству: «А вы бы стали разбираться, кто прав, кто виноват, если бы у вас в Москве на Казанском вокзале одни китайцы обворовывали других китайцев? Ваша милиция, наверное бы, всех отправила сразу в ГУЛАГ на десять лет?» И русским нечего было бы мне ответить, потому что они относятся к китайцам так же, как мы к русским, хотя это несправедливо, потому что китайцы умеют работать, а русские — нет.

Будь я поляком, я бы очень просто доказал русским, что у них нет ни совести, ни исторической памяти. Я бы провел в России социологический опрос, из которого бы выяснилось, что не больше пяти процентов русских знают о существовании Катыни, а о том, что там произошло, знают еще меньше. Они до сих пор уверены, что виноваты немцы. Только я бы никогда не поехал в Россию, потому что мне там делать нечего.

Назад Дальше