Леса эти были для них календарем. Летом они зеленели буйной листвой. Ранней осенью тешили глаз желтыми холодными пожарами. Потом мокрые ветры оборвали листву с деревьев, проливные дожди ополоснули кору, и леса притихли— черные, печальные, как залитые водой пожарища. В середине ноября, после долгих безостановочных дождей, выпал снег. Теперь леса днем были белыми, а ночью под призрачным сиянием месяца играли синими и зелеными отсветами.
И среди этих снегов шли люди.
Шли, прячась, обходя маленькие заснеженные городки с горбатыми уличками, поселки со сказочными узорами деревянных островерхих домиков. Шли по шоссе и читали на дрожащих под холодным ветром фанерных щитах: «Пст! Враг подслушивает!», «Победа или Сибирь», «Радуйтесь войне — мир будет ужасным! »
Шли через железнодорожные линии, оставляя позади себя взорванные мосты.
Каждый час — днем и ночью — чудился им запах пороха. Они забыли слово «отдых». Лица у них были худые и измученные, но веселые.
Германия заметно сдавала. «Генерал Унру»метался по стране, выскребал последние человеческие резервы — шестидесятипятилетних инвалидов и четырнадцатилетних мальчиков — и бросал их на восток, чтобы заткнуть гигантские прорывы в линии фронта, пробитые Советской Армией. Газеты пробовали утешать: «Войска наши отступили спокойно и в порядке, а враг поспешно занял новые позиции». Наполеон был первым военачальником, который поставил себе на службу прессу. Когда остатки его армии тонули в Березине, газеты извещали: «Здоровье его императорского величества— прекрасное». Гитлер каждую неделю выступал по радио и под серебряные звуки фанфар гавкал в микрофон, что чувствует себя прекрасно и здоровье его не пошатнули ни взрыв бомбы, подложенной полковником Штауффенбергом, ни наступление русских на востоке, ни бомбардировки немецких городов англо-американскими самолетами, ни «спокойное» отступление фашистских армий. Пусть идут на смерть тюрингские хлеборобы тем же медленным и тяжелым шагом, каким всю жизнь ходили за плугом. Пусть гибнут прирейнские города, лишь бы только фюрер был жив-здоров!
Над Рейном возникла зона запустения. Такие мертвые города, засыпанные горами битого камня, можно увидеть разве что в диких пустынях Востока, на местах стародавних цивилизаций. Магометанская вера запрещает разбирать дома, которые разрушены или остались без хозяина. В доме будто бы живет душа. Потому так много руин на Востоке, потому до сих пор ломают головы историки и археологи над загадками покинутых городов и тысячелетних каменных стен, засыпанных песками.
Теперь и на Западе будет много руин. Здесь дома умирают вместе с душами их владельцев. И если бы у домов действительно были души, то и они умирали бы от бомб и воздушных торпед. Руины... Ветер развевает бурую пыль над ними, дожди катят по камням свои слезы, и снега засыпают то, что когда-то называлось человеческим пристанищем.
А Гитлер призывал немцев начать новую войну. Двинуться в поход опять со своей территории, как в тридцать восьмом и сороковом годах, и снова захватить Европу, а потом и весь мир. В конце октября был отдан тайный приказ о подготовке большого наступления в Арденнах. В прирейнских городах сосредоточивались резервы и техника. Леса кишели солдатами. Колонны беженцев смешивались с колоннами эсэсовцев, которые маршировали на запад.
И среди этого смешения танков, людей, машин затерялся маленький отряд людей, одетых в форму врага, в ненавистную эсэсовскую форму, которая была здесь, в Западной Германии, лучшим пропуском.
Михаил, однако, не забывал об осторожности. Они выбирали глухие дороги, никогда не останавливались даже на короткий отдых без часовых, а неожиданные налеты совершали только после тщательной разведки.
Сейчас они двигались к имперской автостраде, которая соединяла Берлин с Рурской областью. По ней идут колонны машин на восток и на запад. Она перепрыгивает глубокие ущелья, и где-то гудят бетонные мосты под тяжестью темных машин, наполненных оружием. Там и место партизану!
Продукты, захваченные на ракетной базе, уже давно кончились, и теперь снабжение отряда целиком взяли на себя Гейнц и пан Дулькевич. Гейнц иногда отваживался забежать на крестьянский хутор и выпросить мешочек картошки «для фронтовиков, спешащих снова в бой». А пан Дулькевич вспомнил науку, которую преподал ему покойный подхорунжий Марчиньский,— он забирался по ночам в подвалы богатых домов и выуживал оттуда все, что попадалось: консервированные овощи, колбасы, сыр, паштеты. Хуже было с хлебом: его не хранили в подвалах. Иногда ранним вечером, проходя вблизи какой-нибудь немецкой деревушки, они чувствовали запах хлеба — его пекли в специальной печи, одной на всю деревню, так здесь водилось. И тогда думалось партизанам, что ничто на свете так не пахнет, как свежеиспеченный хлеб.
— Пекари всего мира должны быть поэтами,— говорил пан Дулькевич.— Человек, живущий все время среди запахов печеного хлеба, должен быть необыкновенно мечтательным.
Однажды пан Дулькевич залез в темный лаз под большим каменным домом и подал оттуда большую картонную коробку. Он нашел ее, не зажигая даже фонарика, пользуясь лишь своим знаменитым нюхом.
— Держи, пся кошчь!—прошептал он Раймонду Риго, который склонился около закрытого решеткой окошка.
— Что здесь? — спросил француз.— Может, старые носки, которые немка забыла заштопать?
— Вино! — с присвистом прошипел пан Дулькевич.— Вино, пся кошчь, держи же!
Француз открыл коробку. Она доверху была забита сухими стружками. Запахло старым деревом. Риго хорошо знал, что в таких стружках сберегают лучшие вина из домашних запасов. Где-то на дне под спиралями стружек спрятана длинношеяя бутылка из темного как ночь стекла. А в ней, как светлое море в стеклянных берегах, неподвижно застыло вино. Кончиками пальцев француз нащупал бутылку, почувствовав под пальцами фольгу головки. Но в черном окне подвала снова забелело лицо Дулькевича.
— Дай сюда! — раздался шепот.
— Зачем? — удивился француз.
— Пся кошчь, быстро!
— Вернуть бутылку, не откупорив ее, это все равно что расстаться с девушкой без поцелуя,— засмеялся Раймонд. Его пальцы все еще гладили округлые бока бутылки.
— Давай! — крикнул пан Дулькевич.— Я не имею времени на французские церегелии! Прендко!
Удивленный француз подал коробку. Через минуту пан Дулькевич, вздыхая, протащил свое худущее тело через окошко.
— Идем,— коротко бросил он.
— Какая муха укусила мосье? — не унимался француз.
Пан Дулькевич молчал. Михаил не расспрашивал его: знал, что тот и сам не вытерпит, расскажет, что случилось в подвале. Но молчание затянулось.
— Я негодный человек! — воскликнул наконец Дулькевич.— Стопроцентный идиот!..
— Боже, сколько шума из-за одной бутылки вина, к тому же невыпитой! — вздохнул француз.
— Там шесть таких бутылок! — крикнул поляк.— Пся кошчь, шесть! И все одинаковые, и все лежат на одной полочке, на хорошо прилаженной деревянной полочке.
— Они лежат и смеются над вами. И характер же у вас! — продолжал свое француз.
— А над той полочкой еще одна,— не слушая его, говорил пан Дулькевич.— До дьябла симпатичная, а на ней шесть солдатских пилоток. Пся кошчь, и под каждой — белая длинная бумажка с молитвой. Пан понимает, что это значит? Там записаны молитвы за упокой Вилли, Лео, Вальтера, Отто, Альберта и Курта. Немец имел шестерых сыновей, и все они полегли на фронтах. Единственное, что от них осталось отцу,— это их пилотки и воспоминание: солдатики говорили отцу, чтобы он встречал их после войны с бутылкой доброго рейнвейна. Пся кошчь, он таки припас каждому по бутылке! И они долго будут лежать там, эти бутылки, если их не разбомбят англичане. Что же касается меня, то Генрих Дулькевич никогда не был осквернителем чужих могил. Там, в подвале,— домашний пантеон, мосье!
— Такие пантеоны сейчас в каждой немецкой семье,— тихо проговорил Гейнц.
...К утру они вышли на перекресток лесных дорог. Неподалеку белела маленькая гостиница с тихим названием «Цур Таубе» («Под голубем»). Когда-то гостиницу, наверно, заполняли мирные странники, которые сходились вечером в тесном зале ресторанчика, до полуночи потягивали густое пиво из высоких глиняных кружок, изредка бросали друг другу традиционное «прозит» и рассказывали то, что рассказывают все, кто пускается в путешествие: о таинственных красавицах и разбойниках, о том, какие чудеса бывают на свете, о ценах на картошку и лучших рецептах кровяных колбас.
Теперь готические буквы, переплетенные на вывеске, как черные лесные корни, напрасно старались убедить прохожего, что беленький домик прячется под крылом мирной птицы. За стенами гостиницы угадывалось другое: топот сапог на гулкой деревянной лестнице, грубые солдатские шутки, ругань, следы ваксы на простынях и запах казармы во всем доме. По шоссе теперь слонялись тысячи людей в мундирах жабьего цвета. Этот цвет царил и внутри гостиницы, хоть и красовалась она снежной белизной своих стен.
Партизаны не отважились войти в гостиницу. Снова осняк, сноба брошенные на снег разлапистые ветки, снова часовой на опушке оберегает покой товарищей.
Первым на дежурство стал Вернер. Перед ним пустынное шоссе и одинокий домик. Там, в домике, идет какая-то своя жизнь, там тишина и тепло. Может быть, даже любовь нашла здесь случайный приют, любовь, которой Юджин так и не успел узнать.
Впереди еще много времени. Можно делать, что хочется. Насвистывать блюзы Луи Армстронга. Любоваться фотографиями своего петуха, затертое изображение которого напоминает головной убор индейского вождя из Нью-Мексико. Танцевать, чтоб не замерзли ноги, или пробовать доплюнуть до первого сучка сосны. Все равно до утра не покажется ни одно живое существо.
Однако американец все свое внимание сосредоточил на двери домика, на низенькой красной двери под вывеской «Отель Цур Таубе». Что-то подсказывало Юджину, что дверь вот-вот откроется, ему даже казалось, что он слышит голоса. Он не мог оторвать взгляда от этой двери: чувствовал, что готовится что-то неожиданное.
И он угадал. Низенькая красная дверь под готической вывеской тихо открылась. С минуту в верхнем проходе не было никого, а потом вдруг вышел оттуда... американец!
Юджин протер глаза. Призрак не исчезал. На пороге отеля «Цур Таубе» торчал самый настоящий «джи-ай» — солдат американской армии в стальном круглом шлеме, в куртке цвета хаки с черным меховым воротником, с полевыми погонами. Солдат был не один. Его провожала женщина в клетчатой широкой юбке и теплом шерстяном платке, наброшенном на плечи. Женщина опиралась на плечо солдата. Она разомлела после сна, жалась от холода и не хотела отпускать от себя здорового, сильного мужчину. Тот обнял ее за плечи, оглянулся, быстро поцеловал в губы и толкнул назад в дверь. Она махнула ему вслед рукой, но американец не оглянулся, быстро сбежал по ступенькам вниз и, насвистывая, пошел по шоссе, воровато озираясь.
Это был американец — Юджин дал бы отрубить себе руку в доказательство такой очевидной истины. Но что же тогда делается на белом свете? Может, Юджин не в Германии, а в Америке? Может, сегодня не декабрь, а весенний «день коротких кальсон», когда все американские парни подшучивают друг над другом? Но нет, теперь не весна, а холодный декабрь. Может, пока они блуждали по лесам, сюда дошла американская армия? Но фронт ведь очень далеко. Даже канонады не слышно по ночам. И немцы последнее время так суетились, словно не американцы хотят наступать, а они сами готовятся отбросить американцев назад к океану.
Американец весело шагал по шоссе, топал новыми ботинками, усмехался, словно после двадцатипятицентового солдатского завтрака, и насвистывал, как насвистывают все американские солдаты. Ему бы еще резинку в рот — и перед вами стопроцентный янки. Но кто же будет жевать резину после такого поцелуя!