Письма к незнакомке - Проспер Мериме 2 стр.


Леди М.1 сообщила мне вчера, что Вы собираетесь замуж 2. Коль скоро это так, сожгите мои письма; я сожгу Ваши — и прощайте. Я ведь уже говорил Вам о . моих принципах. Они не позволяют мне сохранять отношения с дамой, которую я знавал в девичестве, и с вдовой, которую я знавал в замужестве. Я заметил, что стоит измениться гражданскому статусу женщины, как тотчас меняются и отношения ее с внешним миром, да притом всегда к худшему. Словом, плохо ли, хорошо ли, но я не могу пережить, когда приятельницы мои выходят замуж. Итак, если Вы выходите замуж, забудемте друг друга. И я заклинаю Вас не прибегать более к обычным Вашим уловкам и ответить мне вполне откровенно.

Нижайше довожу до Вашего сведения, что начиная с 28 сентября нахожусь во власти различных досадных и неприятных обстоятельств. 10 11

А теперь еще и брак Ваш гонением судьбы обрушился на меня. Прошедшей ночью я не мог уснуть и принялся перебирать в уме все беды, какие свалились на меня в последние две недели; единственное, что хоть сколько-нибудь меня утешило, это любезное Ваше письмо и не менее любезное обещание прислать мне schizzo. Как это хорошо в такую минуту, когда я жажду пронзить кинжалом солнце, по выражению андалузцев. Mariquita de mi vida1* (позвольте уж мне звать Вас так до Вашей свадьбы), я владел великолепным камнем, изумительной огранки, блеска, игры — словом, восхитительным во всех отношениях. Я полагал его бриллиантом, который не променял бы на все сокровища Великого Могола3. И что же! Он оказался подделкой4. Один мой друг, химик, определил это. Представьте себе только, каково было мое разочарование. Сколько времени я радовался мнимому этому бриллианту и благословлял случай, который помог мне его отыскать.

А теперь мне придется столько же времени (и даже больше) привыкать к мысли, что камень этот всего лишь подделка.

Разумеется, это не более, как притча. Третьего дня я ужинал с вышеупомянутым фальшивым бриллиантом и вел себя отвратительно. Должен заметить, что когда я зол, я неплохо владею такой риторическою формой, как «ирония»,—вот я и закатил речь, где в самых выспренных выражениях и с ледяным хладнокровием перечислил необыкновенные, достоинства бриллианта. Говоря по совести, сам не знаю, зачем я все это Вам рассказываю! Тем более ежели вскоре нам предстоит расстаться. А покуда я Вас по-прежнему люблю и вверяю себя Вашим молит вам,— nymph in thy orisons 12 13* 5 и пр.

В будущую пятницу Ваш рисунок отбудет с нарочным в Лондон и вг воскресенье, верно уж, будет там. Во вторник Вы можете послать за ним к г. В<алльями>, на Пэлл-Мэлл 6.

Простите мне это безумное письмо: в голове у меня — одни неприятности.

<Октябрь 1832).

Любезная моя подруга!

Мы с такой нежностью стали относиться друг к другу. Вы называете меня «Amigo de mi alma» 11, что звучит так красиво в устах женщины. Вы ничего не пишете о Вашем здоровье. В предпоследнем письме Вы говорили, что подруга моя нездорова, и Вы должны бы понимать, как я встревожился. В будущем постарайтесь быть точнее. Сколь это в Вашем характере — жаловаться на какие-то мои недомолвки, в то время как сами Вы и вовсе — тайна! Что Вам еще хочется знать об истории с бриллиантом — разве что его имя! Возможно,--некоторые подробности, но их было бы утомительно описывать; они, быть может, развлекут Вас

как-нибудь, когда мы будем сидеть друг против друга в креслах у камина и не найдем темы для беседы. Послушайте лучше, какой сон я видел две ночи тому назад — попробуйте истолковать его без всякой утайки. Methought14*, будто мы с Вами в Валенсии, в чудесном саду, где деревья сгибаются под тяжестью апельсинов, гранатов и пр. Вы сидите на скамье, стоящей подле изгороди. Перед Вами высится стена, футов шести высотою, отделяющая наш сад от соседнего, расположенного много ниже. Я стою против Вас, и мы беседуем, как мне кажется, на валенсийском диалекте.— Nota bene15*, диалект этот я разбираю с большим трудом. На каком только языке не говорят во сне, когда говорят на языке незнакомом! От безделья, да и по обыкновению своему, я, взобравшись на камень, заглядываю в соседний сад. Там тоже под стеною стоит скамья, на которой сидит кто-то вроде валенсийского садовника и играет на гитаре, а мой бриллиант слушает его. Картина эта тотчас портит мне настроение, но я сначала и виду не подаю. Бриллиант мой, .подняв голову, с удивлением замечает меня, однако не двигается с места и ничем не выдает своего замешательства. По истечении некоторого времени я слезаю с камня и говорю Вам самым естественным тоном, не упоминая ни словом о бриллианте, что мы можем чудеснейшим образом пошутить — бросить через стену камень побольше. Камень оказывается чертовски тяжелым. Вы весьма старательно принимаетесь помогать мне, не задав притом ни одного вопроса (что на самом деле невозможно); и вот, пихая камень, мы наконец взгромождаем его на верхушку стены и только собираемся его столкнуть, как вдруг стена колеблется, обрушивается, и мы оба надаем вместе с камнем и с обломками стены. Дальнейшее осталось для меня загадкою, ибо тут я проснулся. Посылаю Вам рисунок^ дабы Вы явственнее представили себе эту сцену. Лицо садовника — к величайшей досаде — я разглядеть не сумел.

Последнее время Вы очень со мною любезны — я то и дело повторяю это Вам. И Вы прелюбезно ответили на вопрос, который я задал в последнем моем письме. Нечего и говорить, сколь приятен мне был Вдш ответ. Вы даже сообщили — быть может, невольно — немало сведений, которые доставили мне удовольствие, а главное, что муж дамы, похожей на Вас, вызвал бы в душе Вашей истинную жалость. Я этому верю без труда и хочу добавить, что самым несчастным человеком на свете будет тот, кто Вас полюбит. В дурном настроении Вы, верно, холодны, ироничны и неодолимо горды, что мешает Вам сказать: «Я неправа». Добавьте к тому Вашу энергическую натуру, которая побуждает Вас презирать слезы и жалобы. Если с течением времени и силою обстоятельств мы сделаемся друзьями, тогда увидим, кто из нас двоих сумеет больше мучить другого. От одной лишь мысли о том у меня волосы встают дыбом. Верно ли я понял Ваше «но»? И поверьте, что, невзирая на решимость Вашу, нити, связующие нас, переплелись слишком уже крепко, и потому мы не можем не встретиться однажды в свете. Я умираю от желания побеседовать с Вами. И мне кажется, я был бы идеально счастлив, знай я, что нынче вечером увижу Вас.

Кстати говоря, Вы ошибаетесь, подозревая г. В<алльями> в любопытстве. Даже будь оно равным Вашему,— что никак невозможно,— г. В<алльями>, как истинный Катон *, никогда не позволил бы себе взламывать печати. Так что вложите schizzo 16* в конверт, скрепленный печатями, и не опасайтесь нескромности г. В<алльями>. Как хотелось бы мне* видеть Вас в тот миг, когда Вы писали: «Amigo de mi alma» 17*.

Заказывая для меня Ваш портрет, повторяйте про себя эти слова вместо: «озеро—озеро», как говорят обыкновенно дамы, стараясь придать своим губам изящную округлость. Сделайте же так, чтобы мы увиделись, не таясь, как добрые друзья. По-видимому, Вам будет неприятно узнать, что чувствую я себя прескверно и чудовищно скучаю. Приезжайте поскорее в Париж, милая моя Марикита, и влюбите меня в себя. Тогда я перестану скучать, зато Вы, в наказание, будете страдать от моих приступов хандры. С некоторых пор в Вашем почерке чувствуется утомление, и письма стали короче. Я, однако ж, ничуть не сомневаюсь, что* Вы никого не любите и не полюбите никогда. А вот в теории разбираетесь вполне.

Прощайте; от всего сердца желаю Вам пребывать в добром здравии, быть счастливой, не выходить замуж и приехать в Париж, чтобы мы сделались друзьями.

<Ноябрь>.

Mariquita de mi alma 18, я крайне опечален известием о Вашем нездоровье. Надеюсь, когда письмо это дойдет до Вас, Вы уже совсем поправитесь и сможете писать мне более подробные письма. Последнее была столь огорчительно кратко и столь сухо, что я, мирившийся ранее с Вашей сухостью, теперь переживаю ее острее, чем Вы можете себе представить. Пишите поподробнее и о предметах приятных. Что у Вас за недомогание? Какие-то неполадки со здоровьем или страдания душевные? В последнем письме Вашем промелькнуло несколько фраз, таинственных, по обыкновению, но все же проливающих некоторый свет на Ваше состояние. Однако, между нами говоря, я не верю, что Вы способны еще чувствовать радости, даруемые той частицею организма, какая зовется сердцем. Вы все радости и горести переживаете разумом, на 46-м градусе широты 1 то, что зовется сердцем, дает о себе знать лишь к двадцати пяти годам. Сейчас Вы нахмурите Ваши красивые черные брови и скажете: «Этот наглец сомневается, что у меня есть сердце!» — ибо иметь его нынче модно. С той поры, как появилось столько страстных -г- или претендующих быть таковыми — романов и поэм, все женщины полагают, будто у них есть сердце. Запаситесь терпением. Когда Вы взаправду почувствуете голос сердца, Вы поделитесь со мною своими впечатлениями. Как же горько станете Вы оплакивать то золотое время, когда Вы жили одной лишь головою, и как неотвратимо убедитесь в том, что нынешние Ваши беды ранят не более, чем булавочные уколы, в сравнении с ударами кинжала, какие дождем посыпятся на Вас, когда придет время страстей.

Я все жалуюсь на последнее Ваше письмо, а меж тем оно содержит нечто донельзя любезное — формальное обещание великодушно прислать мне Ваш портрет. Обещание сие крайне меня порадовало, и не только потому, что я лучше Вас узнаю, но главное потому, что тем Вы выказываете возросшее ко мне доверие. Я продвинулся в нашей дружбе и рукоплещу себе. Так этот портрет — когда же я его получу? Хотите передать его мне из рук в руки? Я приеду за ним. Или Вам предпочтительнее передать его г. В<алльями>, который, не проявив ни малейшей нескромности, перешлет его мне? Ни он, ни жена его не должны вызывать у Вас опасений. Я предпочитал бы получить портрет прямо из Вашей белоснежной ручки. В Лондон я отправлюсь в начале будущего месяца 2. Собираюсь поглядеть на выборы, полакомиться в Блэкуолле3 white-bait fish2*; схожу посмотреть картоны Хэмптон-Корта4 и после этого вернусь в Париж. Если бы я мог увидеть Вас, я был бы вполне счастлив,, но не смею на это надеяться. Как бы там ни было, если Вы в самом деле намереваетесь послать schizzo3* в пакете на имя г. В<алльями>, равно как и Ваши письма, я в самом скором времени получу все это, ибо буду в Лондоне, по всей видимости, 8 декабря. Хочу попенять Вам на Ваше любопытство и нескромность — зачем же Вы распечатали письмо г. В<алльями>, но, говоря по совести, в Вас есть недостатки, которые мне нравятся, в их числе — любопытство да и многое другое. Я очень опасаюсь, как бы при частых встречах я не стал раздражать Вас, а Вы меня все сильнее притягивать. Представляю себе, что выражение Вашего лица в этот момент стало весьма свирепым — a lioness though tame4*.

Прощайте; тысячу раз целую таинственные Ваши ножки.

(Ноябрь 1832>.

Всенепременно, всенепременно пошлите г. В<алльями> то, чего я так давно уже жду. И присовокупите письмо, подробное письмо, ибо если Вы напишете мне на парижский адрес, я могу с ним разминуться. Предупредите г. В<алльями>, чтобы он оставил у себя и письмо, и пакет, я же собственной персоною приеду к нему в конце будущей недели. А еще любезнее с Вашей стороны было бы,— но Вы о том не пишете ни слова,— сообщить, где и как мы могли бы увидеться. Впрочем, я на это уже не надеюсь и, слишком хорошо зная Вас, не жду такого прояв- 19 18 ления отваги. Полагаюсь я лишь на случай, который, быть может, сделает меня обладателем талисмана или даст мне в руки волшебную нить.

Пишу Вам, лежа на диване, совсем больной, цвета выжженного солнцем луга,— это я такого цвета, а не диван. Надобно Вам знать, что так на меня действует море и что the glad waters of the dark blue sea ** приятны мне, лишь когда я смотрю на них с берега. Первое путешествие мое в Англию 1 окончилось для меня столь плачевно, что я добрых две недели не мог обрести привычный цвет лица — цвет бледного коня из Апокалипсиса. Как-то раз ужинал я, сидя напротив госпожи В<алльями>, и она вдруг вскричала: «Until today I thought, you were an Indian» 20 21*. He пугайтесь и не принимайте меня за привидение.

Простите, что я снова говорю с Вами о бриллианте. Какие чувства -могут возникнуть у человека, который ничего не смыслит в камнях и которому ювелиры говорят: «Это камень фальшивый»,— когда, на его

взгляд, камень сверкает восхитительно; нет-нет да и задумается обладатель камня: «А что если ювелиры ничего не смыслят в бриллиантах! А что если они ошиблись или решили меня обмануть!» Вот так и я — гляжу время от времени (как можно реже) на свой бриллиант, и всякий раз мне кажется, что это — самый подлинный по всем статьям бриллиант. Жаль, что я не могу иметь заключение ученых химиков. Что Вы на это скажете? Если бы мы увиделись, я разъяснил бы Вам все неясные места этой истории, и Вы дали бы мне добрый совет или — что было бы, наверное, во сто крат лучше — помогли бы забыть мой камень, будь он подлинный или фальшивый, ибо нет на свете бриллианта, который выдержал бы сравнение с парою прекрасных черных глаз. Прощайте; у меня ужасно разболелся левый локоть, на который я опираюсь, царапая эти строки; и потом, Вы не заслуживаете того, чтобы писать Вам три страницы мелким почерком. Вы присылаете мне всего несколько строк, написанных размашистой рукою, притом две из трех этих строк приводят меня обыкновенно в ярость.

(Ноябрь 1832>.

Милая Марикита, Вы прелестны, слишком.даже прелестны. Я только что получил schizzo **. И теперь располагаю Вашим портретом, а стало быть, и доверием, что составляет для меня двойное счастье. Посылая портрет, Вы, верно, пребывали в добрейшем расположении духа, ибо написали мне длинное и милое письмо; есть в нем лишь один недостаток — решение Ваше так и осталось неизвестным. Увижу я Вас иль нет? That is the question21*1. Я-то хорошо знаю ответ, но Вы все медлите решиться. Всю жизнь Вас снедает — и так оно всегда будет — противоречие между натурой Вашею и монастырским воспитанием — в этом все зло.

Если Вы не позволите мне нанести Вам визит, клянусь, я приду справиться о Вас от имени госпожи Д... К слову сказать, госпожа Д... может представить неоспоримое свидетельство моей скромности. Я устоял даже против желания,—хотя руки так и чесались,—распечатать при ней пакет, доставивший^ мне schizzo. Так что восхищайтесь мною.

Почему Вы не хотите, чтобы мы встретились, скажем, на прогулке или, еще лучше, в British Museum2, или в галерее Ангерстейн3? Один из моих друзей, живущих неподалеку, чрезвычайно заинтригован тем пакетом странного размера, который я распечатал, отойдя подальше, но появление которого произвело заметную перемену в моем настроении. Я не сказал ему ничего такого, что могло бы приоткрыть истину, однако ж, сдается мне, он близок к разгадке. Прощайте. Я хотел лишь сообщить, что schizzo беспрепятственно прибыл к месту назначения и доставил мне живейшее удовольствие. Давайте если уж не видеться, так хотя бы писать друг другу почаще в Лондоне...

Лондон, 10 декабря <1832>.

Скажите, ради бога, «если Вы создание божие», querida Mariquita22, почему Вы не ответили на мое письмо? Предпоследнее Ваше письмо и в особенности приложенный к нему schizzo преисполнили меня такого flutter2*, что почти все, написанное мною прежде, Вы можете теперь забыть, Нынче же, когда я поуспокоился и когда несколько проведенных мною в Лондоне дней существенно прочистили мне голову, я попытаюсь Вам возразить. Почему Вы не хотите меня видеть? Никому из окружения Вашего я не знаком, и мой визит выглядел бы вполне естественно. Сколько я могу судить, всего более Вы боитесь совершить что-либо, как тут говорят, improper3*. Я не принимаю всерьез Ваших опасений разочароваться во мне, узнав меня поближе. Когда бы Вы и в самом деле боялись этого, Вы были бы первою женщиной, первым человеческим существом, которое из таких вот мотивов отказалось бы удовлетворить свое желание или любопытство. Однако ж вернемтесь к разговору о неподобающем. Разве в самом этом факте есть что-то improper? Нет, ведь дело-то крайне просто. Вы заранее знаете, что я Вас не съем. Значит improper это,— если такое вообще можно назвать improper,— только в глазах света. Заметьте, к слову, что понятие «свет» делает нас несчастными с того дня, как на нас надевают неудобные одежды, потому лишь, что так угодно свету,— и до дня нашей смерти.

Мне кажется, что портрет, присланный Вами, служит мне порукою в уважений Вашем ко мне и доверии. Почему же теперь Вы мне в этом отказываете? Чем большей скромности требуют от мужчины, тем большую скромность он проявляет,— и я в том не составляю исключения. А потому, что если Вы верите в мою скромность, то можете встретиться со мною, и свет будет осведомлен об этом не более, нежели теперь, а следовательно, не сможет и возмущаться чем-то неподобающим. От себя же добавлю, положа руку на сердце (то есть на левый бок), что решительно не вижу тут ничего зазорного. Скажу даже более. Если переписке* этой суждено продолжаться без того, чтобы мы когда-либо встретились, она сделается самою большой нелепицей на земле. Предоставляю Вам надо всем этим поразмыслить.

Будь я настоящим хлыщом, я бы обрадовался тому, что Вы пишете о моем бриллианте. Но мы никогда не полюбим друг друга плотской любовью. Я имею в виду Вас и себя. Само начало знакомства нашего уберегает нас от этого. Оно ведь куда как романтично. Что же до бриллианта, то мой попутчик, попыхивая сигарок), наговорил мне об этой особе, не догадываясь о моем интересе, вещей самых удручающих. Он, похоже, ничуть не сомневается в том, что это — подделка. Милая Mariquita, Вы пишете, что никогда не хотели бы стать «бриллиантом короны», и Вы совершеннейше правы. Вы стоите много дороже. Я предлагаю Вам добрую дружбу, которая, как я надеюсь, станет когда-нибудь нужна нам обоим.

Прощайте.

Аваллон, 14 августа <1834

Я полагал 10-го быть в Лионе *, а нахожусь от него пока более чем в шестидесяти лье. Мне еще придется остановиться в Отене прежде, чем я получу от Вас весточку. Если Вы проявите великодушие, то напишите мне еще и в Лион. Везле радует меня все более2. Виды здесь замечательные, а потом я иногда получаю удовольствие от одиночества. Обыкновенно я не слишком себе интересен, но когда на меня находит меланхолия без серьезных на то причин и когда эта меланхолия не есть следствие пережитого сильного гнева, я наслаждаюсь полнейшим одиночеством. В подобном расположении духа и провел я в Везле все последние дни. Я гулял или ложился на краю своеобразной естественной террасы — «на краю бездны», как сказал бы поэт,—и размышлял о своем «я»* о провидении — если предположить, что оно существует. Думал я и о Вас, притом много добрее, нежели о себе. Но мысль эта наполняла меня еще большей грустью, ибо стоило ей возникнуть, как я представлял себе, до чего я счастлив был бы видеть Вас подле себя в этом забытом уголке. А потом, потом все заключалось той горчайшей мыслью, что Вы так далеко, что видеться нам трудно, да и неизвестно, хотите ли Вы того. Пребывание мое в Везле чрезвычайно интриговало местное население. Когда я рисовал, а в особенности когда устраивался в одной из светлых комнат, вокруг меня собиралась внушительная толпа и начинались толки о роде моих занятий.. Подобная известность чрезвычайно утомляла меня и порождала настойчивое желание обзавестись янычаром, который отго-иял бы любопытных. Здесь я снова оказался среди людей. Приехал я, собственно, навестить престарелого дядюшку3, которого никогда ранее не видел. Надобно было провести с ним хотя бы дня два. В награду он повел меня осмотреть несколько безносых голов, добытых в раскопках, которые ведутся неподалеку. Я не люблю родственников. Приходится быть накоротке с людьми вовсе незнакомыми лишь потому, что у кого-то из них один отег^с вашей матушкой. Меж тем, мой дядюшка — человек достойнейший, не слишком провинциальный, и я бы, верно, нашел, что он очень мил, когда бы обнаружил с ним хоть два общих мнения. Женщины тут столь же уродливы, как и в Париже. К тому же щиколотки у них толстые, будто столбы. В Невере, однако, попадались довольно миленькие глазки. Национальных костюмов совсем не видно. Помимо нашей безупречной нравственности мы обладаем тем еще преимуществом, что по уродству и тупости превосходим все европейские народы. Посылаю Вам перо совы, которую я нашел в дыре, в церкви Магдалины Везлейской \ Прежняя владелица пера и я столкнулись на какое-то мгновение нос к носу, притом оба в равной почти мере испугались столь неожиданной встречи. Сова оказалась трусливее меня и тотчас улетела. У нее был внушительный клюв и страшенные глаза, а также два пера, похожих на маленькие рожки. Посылаю Вам это перо, дабы Вы могли насладиться его мягкостью, к тому же, я вычитал в одной книжке по магии, что когда женщине дарят совиное перо, и она кладет его под подушку, ей снится ее друг. Вы расскажете мне свой сон.

Прощайте,

Авиньон, <Р> сентября <1834).

Вот уж сколько дней я не получаю от Вас ни весточки и почти столько же сам Вам не писал. Однако ж меня можно извинить. Говоря по совести, род занятий, который я избрал себе,— один из самых изнурительных. Всякий день надобно либо пешком ходить, либо ехать куда-то на почтовых, а по вечерам, несмотря на усталость, наскоро строчить не,менее дюжины страниц дурацкой прозы. Я имею в виду лишь обыкновенную писанину, ибо время от времени мне приходится еще и отчитываться перед моими министрами. Хорошо хоть, что они ее не читают, и я могу безнаказанно писать любые глупости.

Места, по которым я езжу, прелестны, но люди здесь неимоверно глупы. Никто рта не раскроет — разве затем, чтобы себя похвалить; и так все — от господина во фраке до последнего носильщика. Тут и намека нет на тот свидетельствующий о душевном благородстве такт, какой я с вящим удовольствием подмечал у простолюдинов в Испании. Во всем, же остальном нет места, которое более напоминало бы мне Испанию *. И вид самого города, и окрестности — все похоже необыкновенно. Работники спят в тени и запахиваются в плащ с видом столь же роковым, что и андалузцы. Повсюду — запах чеснока и прованского масла мешается с ароматом апельсинов и жасмина. Над улицами днем протянуты

тенты, а у женщин — маленькие, прелестно обутые ножки. Даже языкг простонародья издали можно принять за испанский23 24. Но самое разительное сходство — в засилии комаров, блох и клопов, которые решительно не дают спать. И мне придется еще целых два месяца влачить подобное существование, прежде чем я снова встречусь с людьми! Я то и дело думаю о моем возвращении в Париж, и воображение рисует мне бесчисленное множество пленительных мгновений, какие я мог бы с Вами провести. Но, верно, самое большее, на что я могу надеяться,— это увидеть Вас на миг издали и быть облагодетельствованным легким кивком головы в знак того, что Вы меня узнали.............

Вы просите прислать рисунок романской капители. У меня не осталось ни единого. Все наброски я отослал в Париж. К тому же одна лишь капитель была бы Вам неинтересна. Украшают ее обыкновенно либо* дьяволы, либо драконы, либо святые. А в дьяволах первых веков христианства нет ничего привлекательного. Что же до драконов и святых, я уверен, Вам они ни к чему. Зато я начал рисовать для Вас маконский: костюм 3. Это единственный из всех виденных мною костюмов, в котором присутствует хотя бы некоторая доля изящества; однако и в нем пояс расположен так странно, что самая тонкая талия ничем не отличается от самой объемистой. Надобно иметь особенное сложение, чтобы носить такой костюм. Дешевизна хлопковых материй и легкость сообщения о Парижем изгнали вовсе национальные костюмы.

10 сентября — Вчера вечером я устроил себе нечто вроде вывиха. И теперь пишу, положив ногу на стул,— в ярости, передать которую трудно. Когда же спадет на ноге отек? That is the question1*. Если мне-придется провести здесь еще пять-шесть дней, я не знаю, что со мной станет. Кажется, уж лучше бы заболеть серьезно, нежели застрять вот так, из-за сущей безделицы. Болит, однако ж, довольно сильно.

В Авиньоне множество церквей и дворцов, обыкновенно с высокими зубчатыми башнями, прорезанными щелями бойниц. Папский дворец4 являет собою пример средневековой крепости. Свидетельство тому, сколь любезны и мирны были нравы, процветавшие тут в XIII—XIV веках. В папском дворце вы поднимаетесь на сотню ступенек по извилистой лестнице, и вдруг перед вами вырастает стена. Вы поворачиваете голову — и на высоте пятнадцати футов взору вашему вйовь открываются уходящие вверх ступени, до которых можно добраться лишь при помощи веревочной лестницы. Есть там и подземелья, служившие для нужд инквизиции. Вам показывают печи, где калили щипцы, чтобы мучить еретиков, и остатки сложнейшей машины для пыток. Авиньонцы столь же гордятся своею инквизицией, сколь англичане своею Magna Charta 24*. «У нас тоже,— заявляют они,— сжигали на кострах, а у испанцев это было уже потом!»

Несколько дней тому назад, во Вьене 5, я видел античную статую 6, которая перевернула все мои представления о римской скульптуре. Я привык видеть идеал красоты, подправляющий природу. Там же было нечто совсем иное. Статуя изображала толстую матрону с огромной, слег-ка отвислой грудью и складками жира на бедрах, как у рубенсовских нимф. Скопировано все с поразительной верностью. Интересно, что говорят на сей счет господа из Академии?

Назад Дальше