Письма к незнакомке - Проспер Мериме 34 стр.


Я только что виделся с нашей подругою. Свидание прошло так, как и можно было ожидать от столь рассудительного человека, как я. Рассудительность же нашей подруги превзошла все мои ожидания. А уж о любезности ее и говорить не приходится; поначалу она была страшно капу-гана, но по истечении часа беседыг мы чувствовали себя как старые друзья. Что и говорить,— я вправе упрекнуть ее в чудовищной лжи. Ведь она уверяла меня, будто никому не показывала моих писем. Однако ж бранить ее за это бесполезно. Тем более, что я не говори я ей о нашем вчерашнем разговоре. Таким образом, учитывая все обстоятельства, я полагаю разумным Ваше решение скрыть от нее, что Вы все мне рассказали.

Она показалась мне прехорошенькой и очень схожей со своим портретом. Я же ей Костюшко1 не напомнил вовсе — видимо портрет мел, что у нее, слишком мне льстит. Если бы мы виделись с нею часто, возможно это стало бы несчастьем для нас обоих. Пусть лучшё между нами лежит тридцать с лишком почтовых перегонов. Вероятно правильнее было бы совсем не писать ей, но согласитесь, сударыня, что после того, как я столь долго и терпеливо пребывал жертвою мистификации, у меня есть право на возмещение убытков. Как видите, сударыня, я безгранично пользуюсь Вашим согласием стать моим доверенным лицом. В конце концов это — возмездие, которое, к тому же, весьма мне приятно.

Примите, сударыня, выражение моих почтительнейших чувств.

Пр. Мериме.

ГОСПОЖЕ ЛЕМЕР

Париж, 3 января (1833}.

Сударыня,

Спешу ответить на письмо, которое Вы мне прислали, оказав тем величайшую честь. Я рад узнать, что здоровье мадемуазель Женни улучшилось, и в известной мере горд, что Вы считаете меня тому причиною. Ведь именно следуя Вашему совету, я согласился принять предложение о встрече и счастлив, если она пошла во благо.

Но, сударыня, что за спектакль мы разыгрываем? Слыхано ли когда-нибудь со времен Анны Радклиф *, чтобы мать подслушивала, о чем беседует ее дочь наедине с молодым человеком. Это свидетельство самого низкого вкуса, и я не понимаю,.*как могла мадемуазель Женни согласиться на подобный шпионаж. По правде говоря, я раскаиваюсь в том, что вел себя все это время столь открыто. Со мною хитрят немилосердно — слова правды не услышишь, а Вы, сударыня, соблаговолив приоткрыть для меня завесу над этим наворотом тайн, не разрешаете мне ни жаловаться, ни упрекать виновную. Я весьма раздосадован поведение^ мадемуазель Ж<ении>. Она не сдержала слова, допустив третьего участника к нашей встрече. Кроме того с детской наивностью она предлагает мне возвратить мои письма «через некоторое время», словно бы доказывая, что читала их она одна. Вот уж в самом деле престранная логика. Когда бы Вы были столь добры и разъяснили бы все нашей подруге, Вы совершили бы доброе дело и чувствительно обязали бы меня. Матушке тоже не повредит кое-что разъяснить.

Ц Проспер Мериме

Вы любезно осведомляетесь, сударыня, о состоянии моего здоровья. Путешествие наше сопровождалось лютейшим холодом. Я заработал ужасную боль в горле, а хлопоты, связанные с Рождеством, повергли меня в настроение и вовсе отвратительное. Что же до мадемуазель Ж<ен~ ни), она, сдается мне, следует совершенно неправильному режиму и живет только сухими фруктами и тому подобной дрянью! А это решительно лишено здравого смысла. Пусть ее читает романы — ладно, но нельзя же воспринимать буквально все сумасбродства, изобретаемые романистами.

Примите, сударыня, выражение моих почтительнейших чувств.

Пр. Мериме.

ГОСПОЖЕ ЛЕМЕР

15 января 1833.

Сударыня,

Я исполнил Ваше поручение, касающееся бюджета Кале, тотчас по получении Вашего письма. Но к несчастью влияние мое в Министерстве торговли после прошедших межминистерских перемен 1 странным образом поубавилось. Однако ж, сударыня, я сделал все от меня зависящее и счастлив был бы безмерно, когда бы просьба моя чему-нибудь помогла.

Минут десять назад я получил письмо от мадемуазель Ж<енни>, доставившее мне живейшее удовольствие. Впервые она говорит со мной открыто. И признается, что показывала мои письма Вам, показывала их своей матушке и даже миссис Джейн, приходящейся, насколько я понимаю, женою тому старику, которого мы прозвали Бартоло 2. Она призналась даже, что ее мать подслушивала наш с нею разговор. Короче говоря, она исповедалась, ничего не скрывая, с присущими ей изяществом и обаянием. В самой полноте этой исповеди сквозила, однако, какая-то сатанинская гордость, и искренность ее была связана в некоторой степени с тем удовольствием, которое мы самолюбиво испытываем при мысли: «Я не скрываю моих недостатков». Но нынче мне наконец хочется быть милым, и оттого я нашел ее письмо прелестным. И я ответил бы тотчас же, когда бы не боялся излишне скор'ым прощением, в котором не могу отказать, уронить менторское свое достоинство. Мадемуазель Ж<енни> просит меня ничего Вам не говорить. Главное, она советует не ругать Вас, ибо виновата во всем она одна. Видите, сударыня, какую я заработал репутацию. Я — нечто вроде домового, и все ужасно меня боятся. Выслушав ее совет, я поздравил себя с тем, что ни словом не обмолвился о наших с Вами переговорах.

Весьма затянувшийся визит одного депутата заставил меня пропустить час отправления почты. А потому письмо сие уйдет завтра вместе с другим, адресованным мадемуазель Ж<ешш>. Она сообщила, что должна нанести Вам визит и пожурит Вас сама. Не будете ли Вы столь добры, чтобы передать мне все, что она расскажет о нашей встрече в минувшем году? По обыкновению моему я был тогда весьма великодушен, велико-

душнее даже, чем мог бы быть, не повстречайся я ранее с Вами. Бывают у меня, однако ж, краткие мгновения, когда великодушие мое истощается, и я начинаю изменять себе самым непостижимым образом. Вся прелесть и смехотворность сцены для подслушивавшего была, однако, утрачена, и более того, чтобы вернее судить о происходящем, ему бы надобно было забраться в камин.

По совести говоря, все это яйца выеденного не стоило и для всякого другого было бы совершеннейшим пустяком. Оно бы и было совершеннейшим пустяком, даже если бы в комнате находилось еще человека три или четыре, но при столь серьезном и даже полуфилософическом начале нашего свидания выглядело забавно. Вполне возможно, что Ж<енни> Вам об этом не скажет. Если же заговорит, Вы без труда догадаетесь, отчего я не стал о том рассказывать сам. А коль скоро она ничего не скажет, я расскажу Вам, в чем дело. Но никаких прямых вопросов — не то наши с Вами отношения станут слишком очевидны, тогда как мадемуазель Ж<ен-ни> не должна о них догадываться. Глупо, право же, но мне было бы любопытно, услышите ли Вы обо всем от кого-либо, кроме меня.

Знай я, что матушка подслушивает, я бы примернейшим образом ее наказал. Я в отчаяние прихожу при мысли, что должен был бы догадаться и не упустить столь превосходной возможности преподнести ей урок нравственности. Но в конечном счете все делается к лучшему в этом лучшем из миров. Да и я от души радуюсь, что немножко привел в чувство прелестную нашу барышню. Мне хотелось бы, кроме того, излечить ее и от мании воображать себя героинею некоего экзотического романа. Коль скоро ее поразили именно первые строки моего письма, она на них и ответила, оставив без внимания остальные. Должно быть, душа у нее и в самом деле добрейшая, раз она, не рассердившись, снесла все мои суровые слова. Однако ж помимо того, что я не люблю делать комплименты друзьям, единственный, сдается мне, способ ее исправить и сделать счастливою — это сказать ей всю правду. Прощайте, сударыня, и простите мне весь вздор, что я Вам посылаю. Я так печален нынче и так далек от тех счастливых времен, когда мы с Вами виделись, что поговорить о них и то — величайшая для меня радость, которую я, быть может, позволил себе слишком затянуть.

Примите выражение глубочайшего моего почтения.

Пр> Мериме.

9

АНРИ БЕЙЛЮ

19 января 1833.

<...> Надобно рассказать Вам одну презабавную историйку, но только Вам одному. Года полтора назад мне пришло письмо, написанное незнакомой рукою, где меня спрашивали, не разрешу ли я одному художнику написать картину, изображающую сцену из 1572 года 4. В случае согласия я должен был сообщить об этом леди С<еймур> до востребования, в Кале.

Сам не знаю зачем, но я ответил. Во втором письме меня просили дать кое-какие сведения по костюмам. Я дал. В третьем — изъявления благодарности и признание, что речь идет вовсе не о картине, — просто очень хотят со мною познакомиться и для этого пошли на такую хитрость, автором же письма оказывается английская дама, двадцати лет от роду. И наконец меня весьма настойчиво просят ответить. Я отвечаю: «А может быть,— вы кавалерийский офицер, скучающий от гарнизонной жизни, или старуха — что же за радость мне переписываться с Вами?» И сам не знаю почему, продолжал писать.' Письма . стали приходить столь часто, что между незнакомкой и мною установилось нечто вроде дружбы. Содержание же писем напоминало беседу с весьма живою и остроумною женщиной. Я неустанно просил ее подарить свой портрет или согласиться на встречу. Наконец ко времени моего отъезда в Англию она написала, что некая дама передаст мне в Кале ее портрет и что, быть может, в Лондоне она согласится увидеться со мною. Проезжая че-рез Кале, я зашел за означенным портретом. Его вручила мне дама с тронутыми сединою волосами, оглядевшая меня с головы до ног с не-скрываемым любопытством. Я же, со своей стороны, не задал ни одного вопроса, держался отчужденно и, получив пакет, галопом понесся к себе в гостиницу. Подобно Фьоре 2, делающего перевязку, я зажег две свечи и обнаружил премилую акварель, изображавшую весьма хорошенькую женщину с большими черными глазами и меланхолическим выражением лица. К портрету прилагалось длиннейшее письмо, где то тут, то там попадались выражения, вполне очевидно выказывавшие love lsj!. В Лондо не я совершил все возможное, чтобы отыскать леди С., но сие мне так и не удалось. Наконец за несколько дней до отъезда я получаю от нее письмо. Такого-то числа она должна быть в Булони, и там я ее увижу. Письмо с указаниями, как, где и пр. мне передадут в Кале. По прибытии в Кале первейшей заботой моей было добраться до дамы, передавшей мне первое письмо, и попросить у цее второе. Дама эта, госпожа Л<емер>, предложив мне сесть, некоторое время на меня смотрит, потом принимается утирать глаза, и вид у нее становится совсем жалкий. Меня же обуял страх, ибо я подумал, уж не она ли моя незнакомка. Наконец после вступления, в котором воспевались мои добродетели, достойнейший нрав мой и пр., она испросила у меня позволения сказать всю правду. Я затрепетал. «Сударь, Вы, верно, полагали, что Вам пишет некая англичанка. Ничего похожего. Это девушка из Булони, и в голове у нее одни мечты да ветер. Ей двадцать лет, и она прехорошенькая, как Вы могли понять по портрету, который она Вам прислала. Первое письмо она написала, желая получить автограф такой знаменитости, потом ее очаровали Ваши письма, потом ее охватило какое-то безумие, и вот теперь она дошла до состояния, в котором Вы сможете убедиться сами». Тут она дает мне три или четыре письма от барышни, исполненных непостижимого безумия и страсти. Каждое слово в них проникнуто пламенной любовью к Вашему покорному слуге. Я, читая письма, выглядел, должно любовь {англ.).

быть, весьма странно. А госпожа Л<емер> не унимается: «Но это еще не все. Мы с матушкой ее и сами в какой-то степени причастны к ее безумию, однако ж всех последствий этого мы решительно и вообразить не могли. Теперь же матушка весьма обеспокоена пошатнувшийся здоровьем дочери, хотя, как Вы можете понять по этим письмам, готова исполнить малейшее ее желание»,— и она дает мне прочесть три или четыре письма матери. Из них следует, что она — женщина добрая, которая позволяет дочери вертеть ею как угодно и, по-моему, не помешала бы милой барышне даже спать со мною, лишь бы доставить ей удовольствие. Но все же она советовалась с госпожою ЛКемер), как относиться к этой страсти, объектом которой являюсь я. Покончив с чтением, я осведомился у госпожи Л<емер>: «И какого же черта, по-вашех^у, я должен делать? Ведь речь идет о совершенно сумасшедшей девице, которую давно уже надо было лечить, а мать ее сумасшедшая вдвойне. Что же я могу сделать, чтобы они пришли в себя? Жениться я не собираюсь, не влюблен я ни на грош, но могу чего доброго и влюбиться. Меня решили ми стифицировать, и я вполне вправе отомстить». Тут госпожа Л<емер, принимается превозносить до небес бесчисленные достоинства мадемуазель Ж<енни>. «Я знаю, что Вы не женитесь на ней, но будьте ей хотя бы другом, во всем мире только Вы и имеете над нею власть. Подайте же ей добрые советы. Она воспримет их только от Вас. Умоляю, повидайтесь с ней, когда будете в Булони, поговорите и заставьте распроститься с одолевающими ее химерами». В ответ я проявил восхитительную способность к лицемерию: «Как, Вы хотите, чтобы я с нею увиделся? Да неужто, мадам, Вы мните меня святым? А если я вдруг влюб люсь в нее? Мы ведь не можем пожениться. И тогда на вас ляжет ответственность за последствия нашей встречи». Тут я заметил, что представил себя слишком уж добродетельным ш тем напугал госпожу «ГКе-мер). Тогда, смягчившись и пообещав ни словом не обмолвиться Ж<ен-ни) о нашем свидании, я соглашаюсь на встречу с ней. По приезде в Булонь я тотчас к ней пишу, чтобы сговориться о времени и условиях встречи. Иными словами, чтобы мы были одни. Принято. Вы можете представить себе, как я точен. Коль скоро нужно предусматривать все, я одолжил трость со спрятанною в ней шпагой у Лагландьера3 на случай, если меня вдруг подстерегает западня. В небольшой, не без кокетства убранной комнате, я обнаружил молодую женщину, освещенную-свечою, поставленной в углу, так, чтобы я никоим образом не мог различить ее черт. Только я вошел, она вскочила с кресел, будто вытолкнутая пружиною, и тотчас рухнула снова, испуганная, словно поднятая на току куропатка. Я сел напротив, и мы принялись беседовать. Голос у нее оказался весьма приятный, но дрожал, дыхание прерывалось, однако ж говорила она при этом хорошо. Одета она была очень просто, но со вкусом. Я заметил, что у нее крохотные и весьма изящные ножки. Вообще костюм ее обнаруживал известное кокетство и небрежность, что мне всегда по душе. Мы разговаривали о rebus omnibus et quibusdam aliis110*. Пробеседовав так около четверти часа, я решился попросить соизволения поставить свечу между нами. Она ответила, что ей еще слишком страшно. Пришлось отложить возможность увидеть лицо ее еще на четверть часа. И наконец я увидал очень красивую брюнетку, «бледную, словно прекрасный осенний вечер»4, с громадными черными глазами, красивой грудью — по крайней мере, под платьем,— прелестным ртом и выражением испуга, смешанного с нежностью, что составляло весьма приятную комбинацию. Я сказал, что вина ее в истории с мистификацией очень велика, что я страшно зол на нее и единственный способ меня успокоить —. беспрекословное послушание. Кроме того я намереваюсь управлять всеми действиями ее и поступками, и мои советы отнюдь не пойдут ей во вред. Она все с зещала. Читая ей мораль, я в то же время разглядывал ножку, что виднелась из-под платья и оказалась крошечною, как я уже имел честь вам сообщить. «Боже мой,— сказал я,— в Лондоне я нагляделся на такое множество уродливейших ног, что теперь смотрю на Вашу с вящим удовольствием». Я увидел, как в глазах, ее вспыхнула неподдельная детская радость, и она протянула мне ножку, предоставляя возможность полюбоваться ею поближе. Движение сие неизбежно приоткрыло для меня пальцев на шесть и другую ножку, притом много выше, и сложена она,— сказал бы я, если бы не знал отвращения Вашего к этому выражению,— безукоризненно. Увидев это, я пришел в состояние столь же критическое, сколь и неожиданное. Взяв в руки отданную мне ножку, я поднес ее к губам, что приоткрыло другую ножку еще на шесть пальцев вверх. После поцелуя она убрала ножку, уронила голову на грудь и смертельно побледнела. Можно было подумать, что ее прожгло огнем в самое сердце. Я продолжал беседовать о высоких материях, но бедняжке понадобилось не меньше четверти часа, чтобы прийти в себя. Когда же настало время прощаться, мы обменялись крепчайшим рукопожатием, обещаниями писать друг другу, и пр. Я бессилен дать Вам равноценное представление о глазах этой девушки.

Наилучшим результатом всего этого явилось то, что, как пишет госпожа Л<емер> из Кале, мадемуазель Ж<енни>, давая ей подробнейший отчет о нашей встрече, говорила, что очарована мною, поколебавшееся было здоровье ее совершенно поправилось, так что теперь она весела и пр.,.. Но самое курьезное — это сообщение о том,, что матушка пряталась в соседней комнате, откуда она все слышала и даже кое-что видела. Я пришел в бешенство, радуясь, впрочем, что не стал продвигаться далее в исследовании ножек, как вдруг получил письмо от Ж<енни>, которая признается во всем, кается в нескромном поведении и умоляет простить великодушно, наложив на нее любую епитимью. Сказано все это притом в самом нежном и искреннем тоне. Я простил, но при условии, что отныне письма мои не будет читать никто, кроме нее самой, и что при свиданиях наших не будет более никаких свидетелей. В то же самое время госпожа Л<емер> написала, что я разрешил проблему, казавшуюся неразрешимой,— заставил повиноваться Ж<енни>. У нее было два-три маленьких недостатка, которые я решительно исправил. Доводилось ли Вам когда-нибудь видеть более забавных женщин? Что Вы обо всем этом думав* те? Чего они хотят? Они ведь знают, что я не женюсь. Хотелось бы знать Ваше по сему поводу мнение, если таковое имеется. Через несколько месяцев Ж<енни> приедет в Париж одна.

Прощайте; посылаю Вам эту кипу бумаги, которую Вам, возможно, не достанет мужества прочесть <...>'

10

САТТОНУ ШАРПУ 1

Париж, 29 января 1833.

Любезнейший друг мой!

Надеюсь, Вы уже получили через Скьяссетти 2 вести обо мне. Подружитесь с нею. Она — приятнейшая особа. И если Вы влюбитесь в нее, жалеть Вам не придется. Ее матушка — дама весьма занимательная; она всегда готова рассказать презабавные истории о своих молодых годах, описать все действия и телодвижения своего супруга, который уж раз-то в месяц всенепременно ломал под ней кровать (sic). Бейль утверждает, что видел, как за одну ночь у нее перебывало семеро крепких мужчин, которые, выходя, едва волокли ноги. Правда, Бейлю я верю всегда лишь наполовину.

Из Лондона мы выехали с изрядно облегченными кошельками, до капли исчерпав свои сосуды плодородия и вконец испортив желудки вашими мэллигатонскими супами и вашим чертовым портвейном. Впрочем, путешествие наше протекало довольно удачно, ибо мы сменили карету только один раз. До берегов Франции мы добрались всего за два часа с четвертью; путешествие же по суше прошло без каких-либо происшествий, правда, холод был собачий, и дождь лил, как из ведра, что нагнало на нас черную меланхолию; Лагл<андьер> лишь время от времени приходил в себя и стенал: «Изабель!», а я: «Что за ножка! Нет, что за ножка!» Сейчас расскажу Вам, что же это за ножка, из-за которой я так вздыхал.

По прибытии в Кале, я направился к даме, через которую получил портрет леди Сеймур. Поначалу она вручила мне письмо, написанное, видимо, в сильнейшем волнении, где незнакомка моя объявляла, что не может со мною увидеться. Не успел я прочесть письмо, как г-жа Л<емер>,, вышеупомянутая дама из Кале, приняв вид в высшей мере серьезный, испросила соизволения говорить со мною вполне откровенно. Я содрогнулся, испугавшись, что она вот-вот признается, что все письма написаны ею. N. В.111, что эта дама — особа весьма почтенная, лет сорока девяти от роду. Однако ж я ответил ей самым естественным тоном: «Сделайте одолжение, сударыня». «Так знайте, сударь, что заинтриговавшие вас письма написаны не английскою дамой, а французскою девушкой. Эта молодая особа обладает на редкость пылким воображением, она ветрена, весьма экзальтирована, но при том чрезвычайно добродетельна и великодушна. Начиная писать Вам, она желала лишь одного — получить Ваш автограф. Но мало-помалу так увлеклась перепискою, а после и корреспондентом, что это сделалось для нее подлинною страстью. Словом, она от Вас без ума. Матушка ее, да и я, поначалу не противились ее сумасбродствам, считая это минутным капризом, но теперь мы отчаялись». На это я ответил: «Что же, по-Вашему, я должен делать?» (Согласитесь, любезный друг, положение мое было довольно комичным). И я счел, что наступила минута объясниться начистоту. Я сказал, что никогда не женюсь, ввязываться в эту историю не стану и умываю руки — ведь не я первый начал писать и пр. Надобно сказать, что трагический тон г-жи Л<емер> привел меня в наисквернейшее расположение духа.

Она ответила, что о женитьбе и речи нет,— никто о ней и не помышляет,— но раз уж я вскружил голову бедной девочке, мой христианский долг привести ее в чувство. Хорошенькое порученьице! Меж тем г-жа Л<емер> показала мне три или четыре письма вышеупомянутой девицы, которую я назову Ж.; письма эти растопили бы даже Ваше сердце при всей Вашей свирепости. Вообразите всю меру сумасбродства и экзальтированности романтической головки, обладательница которой живет в провинции и представляет себе меня героем, прекрасноликим, как само солнце, и обладающим всеми мыслимыми достоинствами. Однако набор подобных глупостей не помешал мне распознать за ними существо, чувствующее столь тонко и так красиво выражающее свои чувства, что я то усмехался, то таял, словно воск. Вслед за письмами дочки появились письма матушки г-же Л<емер>, и они оказались ничуть не менее любопытны. Сдается мне, что Ж. вертит своею матушкой, как хочет, а потому матрона увлечена моей персоною почти в той же мере, как и дочь. Матушка желала знать, приеду ли я в Булонь, где они живут, и соглашусь ли встретиться с ее дочерью, выяснив, что она подписывалась чужим именем. Она писала, что Ж. во всем поступает по-своему и в целом мире один только я мог бы заставить ее слушаться. Прочитавши все письма, я принял вид чрезвычайно серьезный и изрек, что если вышеназванная молодая особа столь мною увлечена, я, думается, не должен с нею встречаться, ибо это может лишь подогреть чувство, заранее обреченное. Однако я сумел так повести дело, что после долгих уговоров все же согласился с нею встретиться. И без труда сделал вид, будто меня против воли побуждают поступить так, к к на самом деле мне безумно хотелось.

В Булони я послал рассыльного с письмом по названному адресу, извещая о своем приезде и прося встретиться с глазу на глаз. Ответ разобрать было почти невозможно, но на все мои условия соглашались. Битый час потратил я, завязывая свой лучший галстук, после чего, сгорая от любопытства, отправился в путь. Да, я забыл упомянуть, что Лагл<андьер> внушил мне мысль о возможной западне, и я одолжил у него трость со спрятанной внутри шпагой. Итак, вхожу я в солидный с виду дом, и горничная проводит меня в небольшую комнату, где в противоположном от камина углу, возле единственной зажженной свечи сидит женщина, лица которой я не могу разобрать. Когда я вошел, она резко поднялась, будто ее вытолкнула пружина, и тотчас снова опустилась в кресла, прикрыв платком лицо, Я протянул руку, она подала мне свою, и я сел. Свеча, заметьте, поставлена была таким образом, что хорошо освещала меня, тогда как мне виден был лишь силуэт Ж., сидевшей к ней спиною.

Мы принялись беседовать; голос у нее оказался весьма приятный. Говорили мы о тысяче разных разностей. Она показалась мне несколько, быть может, робкою, но не лишенной остроумия. По истечении четверти часа я попросил ее поставить свечу между нами. Она отказалась под тем предлогом, что не посмеет тогда говорить со мною, но еще через четверть часа наконец согласилась.

И тут я увидел очень красивую молодую особу лет двадцати, смуглую, с прекрасными черными, совсем как у Тренч3, глазами, восхитительными бровями, темными волосами и т. д. Добавьте к тому пвелест-ной формы ножку, величиною с мизинец, обутую в черную шелковую туфельку. Я тотчас сделался вдвое любезнее. Оба мы склонились к свече, и она выставила вперед ножку так, что из-под платья показалось пленительное ее продолжение, «Я так давно не видел красивых ножек, что теперь без устали любуюсь вашею»,— сказал я. «Вы в самом деле находите, что она хороша?» — спросила Ж., вытянув ко мне ножку с таким наивным кокетством, что я почувствовал, как брюки вдруг сделались мне тесны. Я взял ножку и, продолжая беседовать о высоких материях, толкаемый не знаю каким бесом, приблизил ее к губам и нежнейшим манером поцеловал. Само собою разумеется, ножка при том была поднята на значительное расстояние от пола, вследствие чего явственно стала видна и другая ножка. Она оказалась обтянутой прозрачным черным шелковым чулком — не стоит и пытаться описать Вам это зрелище. Ни один голландец, раненный в живот осколком пэксановой бомбы4, не претерпевал таких страданий, как несчастная Ж. Она выдернула ножку из моих рук и, опустив голову на грудь, вспыхнула до корней волос. Только тигр не оставил бы ее в покое. А я, как известно, отнюдь не тигр. Мы принялись говорить о других вещах, и после двухчасовой, весьма целомудренной, хотя и не лишенной известной нежности беседы, я откланялся. Через несколько месяцев она должна приехать в Париж, и вот тогда добродетель моя подвергнется величайшим испытаниям. Теперь письма от Ж. приходят столь часто, что и я начинаю влюбляться. Однако ж, как Вы догадываетесь, даю ей множество благих советов <...>

ГОСПОЖЕ ЛЕМЕР

Назад Дальше