Время алых снегов - Возовиков Владимир Степанович 20 стр.


Иные сержанты, даже из старослужащих, в открытую потакают «старичкам», отыгрываясь на первогодках, а те помалкивают, принимая это как должное. Станем, мол, и мы «старичками» — свое возьмем. Не нравилось это Виктору Белякову, однако приходилось мириться. Тем более и командир попался добродушный увалень с вечной стеснительной улыбочкой — такому и лычки-то не шли. У такого кто понахальнее, тот и блаженствует. И вдруг этот самый увалень на глазах в каменного дьявола превратился: пушкой не пробьешь. Даже оторопь брала по-началу.

«И поделом тебе, Виктор Беляков, не суди о человеке по первому впечатлению. А уж Рубахину тем более поделом! Ваял волю помыкать всеми и каждым в экипаже. «Мастер огня», «отличник», «золотой специалист», «гордость роты»! Как же не занестись, если тебе в каждом боевом листке, на каждом собрании дифирамбы поют! Словно он мастером родился, словно позабыли напрочь, что сами же его «золотым специалистом» сделали. Спохватились, когда голова у него кругом пошла, когда уж и черт ему не брат...

А ведь точно, этот чертушка Головкин в братья к нему не захотел набиваться. Врубил наряд вне очереди — все славословия Рубахину разом кончились. И взводный, похоже, молчком поддерживает его...

Теперь-то Рубахин все свои грешки отработал. Ильченко небось век ему благодарен будет. За два месяца службы стать готовым наводчиком танкового орудия — не фунт изюма слопать...

Почему же ты, Беляков, накануне диспута за Рубахина заступился?.. Да обидно стало. Не за Рубахина, нет. За самого Головкина и обидно. Умный парень и добрый в душе, а тоже на своем принципе споткнулся: в мелкую месть ударился, начал демонстративно ущемлять самолюбие человека. Да еще такого, как Рубахин. Сразу Уголков вспомнился — вот и не сдержался. Головкину тоже зарываться вредно. В одном танке сидим, может, и в огонь вместе идти придется. Тут счеты надо сводить по-честному...

В роте небось говорят меж собой: страдатель Беляков, тихоня Беляков, молчун Беляков. А этот самый тихоня в школе два года пионерской дружиной командовал, а потом комсомольской организацией. С пятого класса, можно сказать, к воспитательной работе причастен. И если в армии пока в активисты не попал, так тут все тот же Уголков постарался. Нука представь: с двенадцати лет ты сверстникам объяснял, что хорошо и что плохо, с двенадцати лет пример товарищества показывал, а едва вырос, поставили тебя в общий строй рядовым — и первый сержант в душу плюнул. Каково? И понимал: по одному Уголкову обо всех сержантах нельзя судить, тем более обо всех командирах. Но обида другое твердила: разве «на гражданке» ты позволил бы кому-нибудь твое личное письмо к девушке публично читать? Да еще такое письмо?.. Значит, в армии вся твоя жизнь зависит от того, какой командир попадется?..

Эх ты, Витенька, активист сопливый!.. Долго ли Уголков командовал после того случая? Ведь небось дошло и до командира, и до замполита...

Почти полгода обиду в себе носил под замочком. Друзья — с душевными разговорами, ты же — спиной к ним. А лейтенант! Мать вон прислала письмо, слезами закапанное; лейтенант ей, оказывается, написал о твоей примерной службе, чтоб ни о чем не тревожилась. Какие уж он слова нашел, но твою строгую старуху так растрогать не всякий сможет... С девчонкой тебя, увальня, познакомил — загляденье одно. Еще всю жизнь благодарить будешь...

Ну-ну, без мечтаний, рядовой Беляков! Однажды помечтал уже... И хватит бирюка разыгрывать — сержанту Уголкову ты все равно ничего не докажешь. Да и сержант ли он теперь?.. А вот лейтенанту Карелину и своему родному экипажу ты еще должен доказать, что Виктор Беляков стоит чего-нибудь на этой земле...

Ухаб... еще ухаб... До чего же она жесткая нынче, земля! Замечтался, дьявол!.. Терпи теперь, терпи... Как будто собственным коленом — в те ухабы. А есть ли оно у тебя, то самое колено? Почему временами ничего не чувствуешь — ни боли, ни ноги?.. Вот сейчас тоже... Опять ухаб нужен, чтобы почувствовать? Так вон их сколько впереди! Не зевай, работай педалью; ребят похуже мотает — они выше тебя сидят, а броня, она тесная...»

— Беляков, слышишь? Сейчас будет развилка — держи по правой дороге...

— Есть, товарищ младший сержант, по правой!..

Танк маневрировал среди черного поля, устремляясь от ориентира к ориентиру. Командир поминутно выходил на внешнюю связь, докладывая руководителю обстановку и расположение обнаруженных целей. Рубахин не отрывался от прицела, помогая командиру вести разведку и готовясь в любой момент открыть огонь. В ночной прицел он видел дальше всех и часто подсказывал водителю лучшее направление:

— Чуть левее возьми, Витя, — путь сэкономим. А то прямо на холм выпрем...

Командир помалкивал — значит, одобрял.

С Ильченко, наверное, тоже не один пот сошел; тот менял пулеметные ленты, кидал в казенник орудия снаряды. Учебные, разумеется, но вес-то у них не меньше чем у боевых. Заряжающему действовать в движении, на бездорожье, тоже непросто. Помимо мускулатуры сноровка нужна — вот и вырабатывал ее Ильченко. А мускулатура у него дай бог, хотя службу едва начинает!..

Как же это замечательно — слышать в наушниках дыхание друзей, слышать и понимать — по их дыханию понимать: тяжело им или не очень, радостно или досадно, сердиты они или настроены добродушно.

— ...Ч-черт!..

Это Головкин. Злится на что-то, видно шнур запутался или зацепился. Как не зацепиться, если командир крутится на своем сиденье, как на горячей сковородке!

А вот Рубахин. Сердито хмыкнул и теперь сопит... Поди, заметил подозрительное в свой прицел, командиру уже доложить собрался, а подозрительное-то обыкновенной кочкой оказалось. Опасную зону прошли — полугирокомпас уверяет, что на обратный маршрут повернули. Когда перед тобой только освещенный клочок поля, трудно понять — удаляешься от исходного рубежа или приближаешься к нему. Это один командир знает. Да еще механик-водитель догадывается по стрелке полугирокомпаса. Прибор не заблудится. У него переживаний и всяких мыслей, которыми голова человеческая набита, нет. У прибора одна «забота» — направление указывать...

Кто же это там пришептывает? Ильченко небось. Он обязательно пришептывает, когда себя в душе честит. Или наоборот — хвалит, если сработал лихо. Поди-ка хвалит сейчас. Тоже хвастунишка растет. Почище Рубахина будет, если вовремя не обломать.

И все же он славный парнишка...

«А кто не славный в нашем танковом? Только ты один, Беляков. Командир с наводчиком хоть конфликтует, да у них это в соревнование незаметно перешло: командир твердость свою показывает, наводчик — огневые и педагогические способности. Один ты, Беляков, служишь как придется. Ни рыба ни. мясо. В танк даже сесть не мог по-человечески, горе-танкист.

И ведь не сильно, вроде, ударился, почему же с ногой так плохо? То болела, теперь еще хуже: не нога, а тяжелый протез...

К черту! Никаких протезов!.. В панику от обыкновенного синяка ударяешься? А если бы мина под танком взорвалась?.. Все твои болячки — от больного воображения, как и в случае с письмом. Экипаж подвести хочешь? Один раз уже подводил. Не слишком ли много будет?.. Не об одном себе думай, тогда лишнего казаться не станет...»

И все же не думать о собственной ноге Виктор не мог. Потому что временами ее действительно словно не существовало. Краем глаза он замечал, как она движется — именно тогда движется, когда он хочет, и так, как он хочет, но это движение ее ощущалось, как движение тяг и сервопружин машины. Совершаясь по его воле, оно было отчуждено от его живого тела, и это пугало. Виктору надо было прибавить обороты, он хотел этого, и тотчас нарастал рев двигателя, усиливался ливневый грохот траков за броней, зелено-желтая «рисованная» дорога на экране бешено летела под гусеницы. Надо было притормозить, он хотел притормозить, и сразу приходило ощущение, будто танк врезался в вязкую, густую массу. Но лишь после того, как все это случалось, он догадывался, что нога сделала нужное...

Он не понимал, почему так назойливо липнет к телу одежда, откуда эти холодные капли пота на лице — ведь он вкладывал в работу не больше усилий, чем всегда. Ему некогда было догадаться, что холодный пот прошибает вовсе не от физической работы, а от боли, заглушенной яростным желанием не чувствовать ее...

И все же он вел танк, управлял им бесчувственной ногой. Он знал: нельзя потерять ни одной лишней секунды, и верил, что не потеряет, верил, пока инфракрасный луч не ушел в пустоту...

Пустота могла показаться бездонной, если бы где-то далеко-далеко, на дне черного океана тьмы, не засветился огонек. Но и огонек казался таким же далеким, как звезды, отраженные океаном...

Виктор не боялся зрительных иллюзий — а это была иллюзия — и в другое время лихо, весело ринулся бы в черную бездну... Лучи-призраки, лучи-невидимки, когда прибор ловит их в свой объектив, заставляя светиться доступным глазу светом, могут покапризничать, пошалить, попугать, нарисовав обыкновенный распадок глубочайшей пропастью. Но страхи эти для несведущих и слабонервных. Сейчас танк перевалит гребень, фара пошлет в долину направленный, плотный луч инфракрасных волн, и призраки рассеются.

Однако Виктору стало тоскливо. Он знал это место. Спуск достаточно крут и длинен, а на дне долины, в обрывистом овраге, застывший ручей. Дорога тянется краем оврага, значит, мало спуститься — надо спуститься еще и на такой скорости, которая позволит прямо со спуска вывернуть на дорогу. Инерция у танка страшная, и попробуй ты проскочи лишних десять метров — загремишь в овраг.

Нет, он не боялся «упустить» танк. Остановить его можно и рычагами — намертво, при любой скорости, на любой крутизне. Но в том-то и дело, что его нельзя останавливать, его надо спустить. Тут рычаги не годятся, тут надо горным тормозом изрядно поработать — той самой ногой поработать, с которой ему не повезло. Как нарочно, «главную» ногуто и покалечил!.. Опять она заныла, словно предчувствуя непосильную работу.

«Это хорошо, что заныла, просто отлично, что она так здорово ноет».

— Виктор, тормози комбинированным!..

— Ясно, товарищ младший сержант! Тормозить — дело нехитрое. Тормозить—это мы умеем...

«Первую — сейчас же, пока на гребне; на спуске ты с нею можешь повозиться... Теперь обороты долой, ногу— на горный. Болишь, нога? Боли-боли, я люблю, когда ты болишь... Черт, до чего тянет вниз! Упираться приходится — аж спинка сиденья трещит... И почёму это на крутом спуске кажется, что тащишь танк на собственном горбу? Другое дело на подъеме. Вверх машина сама прет... Вверх никогда не страшно...

А вниз разве страшно? Подумаешь, тяжесть — средний танк! С такой ногой — да не удержать тормоза танка!.. Молодец, нога! Ты замечательная нога... Ты поможешь мне свести вниз этого железного черта, и я расскажу всем, какая ты у меня великолепная. Буду на тебя навертывать только стерильные портянки. Сапог на тебе буду чистить до зеркального блеска. Ночью на подушку класть стану, а голова пусть на матрасе мается, раз она у меня такая дурная... Слышишь, нога, я готов простить тебе даже субботнюю твою' вину, когда ты наступила на Наташину туфельку...

Какая же у нас скорость?.. Три километра — вот перестраховщики! На карачках быстрее сползешь. Ну-ка, нога, набросим пару километров. Хорошо. Еще пару...

Просто замечательно! Секунды у нас теперь золотые. Многое нам могут простить, а одну секунду опоздания не простят...» ,

— Осторожно, Виктор, не спеши! Скат обледенелый. Поволокет юзом — будем в овраге вверх лапами.

«...Слышишь, нога, что командир сказал? Он зря не скажет. Давай уж потише — потом наверстаем... Вот она, дорожка. Теперь за тобой слово, рука-рученька... Хоть ты и побаливаешь, а вывернуть надо по идеальной кривой. Не дотянешь — в овраг поедем, перетянешь — юзом поползем... Чуешь, как гусеница забегает? То-то вовремя спохватилась. Все тебе подсказывать надо. Ты с ноги вон бери пример...

Вот и съехали...

А теперь — на всю железку... И главный сработал, и передача на месте, и дорога по-сумасшедшему несется навстречу, а ноги опять вроде нет...

Вот так ухаб!.. Как же я проглядел его?.. Или просто сбросить обороты боюсь? Вдруг у меня в самом деле нога потеряется! Обидно будет — до исходного километра три осталось. И что это такое свистит? Неужто ветер? Неужто в танке можно услышать, как свистит встречный ветер?»

Назад Дальше