Смерть Хорна. Аккомпаниатор - Кристоф Хайн 2 стр.


Бургомистру с сопровождающими пришлось отступить. Они с трудом продрались через орущую толпу разъяренных цыганок. Когда бургомистр поравнялся со мной, я заметил на лбу у него крупные капли пота. Старшеклассники потом говорили, что он потребовал у цыган разбить табор за городом, на Пойменном лугу. Я этого не слышал. Я вообще ничего не разобрал из того, что он втолковывал цыганам.

Через час перед табором остались только мы с Паулем. Ребята разошлись, так как смотреть было больше не на что. Мы подвинулись ближе, но не слишком — опасались двух остромордых собак, которые лежали на солнышке, не спуская с нас сторожких глаз. Мы ждали, что вожак выглянет еще раз.

Прошлым летом Пауль каждое утро приходил до уроков сюда, завязывал ему шнурки и получал за это ломоть хлеба со шматком сала. Во время переменки он давал на школьном дворе за деньги куснуть свой бутерброд. Всем хотелось попробовать цыганского сала. Пауль говорил, что это кошачье сало. Мол, цыгане специально откармливают кошек, а потом едят кошачье сало, чтобы стать гибкими и ловкими. Мне было противно, но однажды я все-таки купил хлеба с салом и, давясь, съел его в углу школьного двора. Меня потом два дня мутило от одной лишь мысли о нем.

Мы с Паулем молча глядели на цыганок. Позже к нам подошел господин Голь. Он кивнул мне и погладил по голове.

Мы были знакомы — господин Голь работал в музее при замке. После обеда я часто ходил туда. С разрешения господина Хорна я помогал готовить новые экспозиции. Господин Голь был художником. Целыми днями он молчал. Немым он не был, иногда я слышал от него два-три слова, но обычно он все-таки молчал. Господин Голь жил вдвоем с дочерью, за которой приходилось ухаживать. Она была слабоумной. Вообще-то мы называли ее чокнутой, но отец не разрешил так говорить. Он сказал, что она серьезно больна и что следует избегать уличных словечек. Иногда я помогал господину Голю, когда он перерисовывал свои картинки с небольших эскизов на стену музейного зала.

Господин Голь стоял рядом с нами и глядел на цыган. Шляпу он снял и держал ее, прижав к груди. Наконец его заметила одна из женщин. Она звонко вскрикнула. В дверях фургона показался вожак. Завидев Голя, он широко раскинул руки.

— Дррруг! — пророкотал он.

Я заметил, как просияло лицо господина Голя. Старый цыган коротким, властным жестом подозвал его к себе, а сам спустился по лесенке навстречу. Когда они сошлись, цыган взял господина Голя обеими ручищами за плечи, встряхнул его и с прежней сердечностью повторил:

— Друг!

Вожак привлек к себе господина Голя, обнял. Тот все еще держал шляпу перед собой. Когда толстый цыган отпустил его, он смущенно расправил шляпу. Одна из женщин принесла бутылку, пару стаканов, и вожак с господином Голем стоя отхлебнули по глотку желтой жидкости. Потом господин Голь пожал цыгану руку. Они распрощались.

Проходя мимо нас, господин Голь надел свою бурую помятую шляпу. Вид у него был мечтательный, рассеянный. Маленький впалый рот едва приметно улыбался, на лице играл отблеск несказанной радости. Глядя вслед уходящему, цыган стоял на лесенке фургона. Потом вошел внутрь. Мы поняли, что поговорить с ним сегодня уже не удастся. Дальше ждать бессмысленно. Пауль предложил тайком прокрасться за Голем до самого дома. Но мне не хотелось шпионить за старым художником, ведь я хорошо знал его. Однако заняться было нечем, и мы побежали следом.

С вожаком мы сумели поговорить только через два дня. Правда, вопрос пришлось повторить дважды, прежде чем он нас понял. Волосатой рукой старый цыган почесал свой толстый живот, глянул на нас с прищуром и сказал:

— К женщинам идите. Они дадут работу.

Потом совсем другим, грубым голосом он что-то крикнул цыганкам на своем языке, и те принялись хохотать, покачиваясь от смеха.

Мы подошли к ним. Щеки у меня горели, я бы убежал прочь, но боялся, что цыганки захохочут еще оглушительней. Я посмотрел на Пауля, чтобы спросить его взглядом, что делать, однако он, весь пунцовый, потупил глаза и стоял не шевелясь, будто вкопанный.

Одна старуха погладила меня по голове и больно ущипнула за щеку. Рука у нее была смуглая, костлявая, цепкая. Подняв голову, я увидел черные корешки ее зубов, темные волоски над верхней губой и на подбородке. Старуха показала, что мне полагалось делать. Надо было переводить коз с места на место, когда они выедали вокруг траву. Для этого я вытаскивал из земли длинный железный прут с веревкой, а потом опять забивал его кирпичом. А еще мне велели приглядывать, чтобы козы не трогали сохнущее белье и черные цыганские котелки, которые лежали на солнце. Пауль остался с женщинами. Он таскал ведрами воду и смотрел за лошадьми. Но чаще он просто сидел с цыганками и глядел на них.

Когда пробило шесть вечера, мы попрощались. Сказали, что придем завтра, сразу после уроков. Цыганки кивали и улыбались. Не знаю, поняли они нас или нет.

— Мы правда придем сюда опять? — спросил я Пауля.

Он кивнул головой.

— Они же ничего не заплатили.

— Погоди, — сказал Пауль. — Вот накрадут, тогда и рассчитаются.

Не могла же я привязывать сына, чтобы он сидел дома.

Я знала, что Пауль ходит к цыганам. Мне говорили, что он работает на них. Он и еще один мальчик, его тогдашний приятель, аптекарский сынок. Я не раз хотела поговорить с Паулем, но он, замечая это, всегда тотчас молча уходил. Не могла же я его и впрямь привязывать. На моих плечах лежали и магазинчик, и дом. Меня сильно донимали отекавшие ноги, с такими ногами за сыном не побегаешь. Отца ему не хватало, вот в чем беда.

Тем летом Пауль стал поздно возвращаться домой. Исчезнет после ужина, а обратно приходит лишь часам к одиннадцати. Лежишь в кровати и ждешь, когда отворится дверь и лестница заскрипит. Я все боялась, что однажды его приведет полиция. Было-то ему всего четырнадцать лет. Вернувшись, он сразу проходил в свою комнату, ко мне не заглядывал. Но мне делалось покойней, даже ноги саднило как-то тише, ровнее.

Что он делает вечерами, где слоняется — я не ведала. И друзей его не знала. Только сынка аптекаря, который наверняка уже сидел дома в этакую поздноту.

Пауль начал попивать. Однажды я нашла в его комнате пустую бутылку. С тех пор я бога молила, чтобы сын не пошел в отца. Хуже всего, что Пауль мне ничего не рассказывал. Я попросила господина Хорна поговорить с моим сыном, но он только поглядел на меня своими усталыми умными глазами, пожал плечами и виновато улыбнулся. А ведь я и комнату сдала ему в надежде, что он изредка поговорит с Паулем как мужчина. Сама-то я уже ничего не могла поделать. Сын меня совсем больше не слушал.

Прошло года четыре с тех пор, как господин Хорн приехал в наш городок. Помнится, я фасовала муку, когда он заглянул ко мне в магазинчик. Он терпеливо ждал у прилавка, пока я обернусь к нему. Ни витрину, ни полки он не разглядывал, и я сразу догадалась, что покупать он ничего не собирается. Я продолжала фасовать муку. Мне показалось, будто он хочет о чем-то спросить, но он ничего не спрашивал, а спокойно стоял у прилавка и посматривал на меня. Я выпрямилась, отряхнула халат, потом ладони. Нет, он не смахивал на курортника, который хочет спросить, как пройти к лодочному причалу, или интересуется, какой ресторанчик получше. Кожа у него была какая-то серая, под глазами черные круги. Мне подумалось, что он болеет желтухой или чахоткой. Причем давно.

— Вы фрау Фишлингер? — спросил он и прибавил, что зовут его Хорн, он хочет снять комнату, а прислала его ко мне секретарша бургомистра. Тут он замолчал и поглядел на меня спокойно и как-то безразлично.

Я удивилась. Никогда мне и в голову не приходило сдавать комнату. Даже после того, как уехал муж.

— Мы ведь с сыном живем, — сказала я. — Ему десять лет. Поздний ребенок.

— Я вам не помешаю, — проговорил он. — Мне нужна только койка и лампа поярче, а утром немного кипятка.

Раздумывая, я глядела на него.

— Глаза у меня болят, — как бы оправдываясь, добавил он.

Он и теперь не старался понравиться или как-нибудь расположить к себе.

— Вы меня не так поняли, — сказала я. — Нам-то вы не помешаете. Как бы наоборот не вышло. Сын у меня плохо воспитан. Некому было им заняться. У меня работы много.

— Ничего, я непритязателен, — сказал он.

Вроде я еще и согласия не дала, но почему-то мы оба посчитали дело уже решенным. В обеденный перерыв я отвела его на квартиру, показала комнату, вручила ключи. Вечером я поставила ему койку, а проигрыватель и швейную машинку забрала к себе. Горку я оставила у него. Кофейный сервиз и рюмки нужны мне от силы раз в году, а теперь, когда гостиная сдана, они еще реже понадобятся.

Господин Хорн рассказал, что горсовет обещал ему квартиру. Он будет работать в музее при замке и надеется прожить у меня не дольше года. Но прошел год, квартиры ему не дали; он так и остался жить у меня вплоть до своей внезапной смерти.

Он был тихим жильцом. Иногда я подолгу прислушивалась, чтобы расслышать хоть какие-нибудь звуки — шаги в коридоре, скрип старого кожаного кресла в комнате или бульканье воды в ванной. Хотелось почувствовать, что дома есть мужчина. Но он казался бесшумным. А в ванной после него не оставалось даже брызг. Я готовила ему завтрак, но он никогда не садился есть с нами на кухне. Он ничем не хотел обременять нас, всегда был очень сдержан, скромен. Если бы он не был таким застенчивым и деликатным, а был бы, наоборот, наглым и грубым, то все равно не сумел бы чуждаться меня больше, чем чуждался. Даже те полгода, когда мне могло бы почудиться, что я кое-что для него значу, он был от меня далеко-далеко.

Я сдала ему комнату в надежде, что при нем Пауль начнет относиться ко мне повежливее. Может, ему бы удалось найти к Паулю какой-то подход, которого я не находила. А кроме того, я слишком засиделась одна и хотелось, чтобы в доме наконец появился мужчина. Неважно, что видела я его редко и ел он отдельно, никогда не снисходил до того, чтобы выпить со мной чашку чая или поговорить. Мне ведь и нужно-то было всего ничего — чтобы утром поздоровался, а порой улыбнулся, встретившись в коридоре. Но уже через неделю я поняла, что этот человек суше деревяшки.

Так он и остался чужаком, случайно забредшим в мой магазинчик; он был ко мне безучастен, сторонился меня и лишь равнодушно принимал то, что ему как жильцу причиталось. Он прожил у меня больше четырех лет. Между нами не было сказано ни одного худого, ни одного громкого слова. Но я всегда проклинала тот день, когда отдала ему ключи от моей квартиры. Выставить на улицу я его не могла, он не давал никакого повода. Он всегда был вежлив, предупредителен; не могла же я жаловаться на то, что он не любезничал со мной. Он и к себе-то был не особо снисходителен. Я пустила его ради Пауля, но сын отчуждался от меня все больше, однако господин Хорн не желал ничем помочь. А требовать от него помощи я не имела права.

— Я непритязателен, — сказал он, когда, получив ключи, распаковал чемодан и без возражений принял все, что оставалось в его комнате, — стол, картины, тяжелое кожаное кресло. За последующие годы почти ничего не изменилось. Прошла всего неделя, а я уже поняла: этими словами он предупреждал меня, чтобы я ни на что не претендовала.

Бессмысленно и унизительно через столько лет возвращаться к Хорну. Это поистине кощунство. Я просто не могу подобрать иного слова, как бы архаично оно ни звучало.

Ничуть не сомневаюсь в возможности восстановить события того года. Восстановить все, вплоть до мельчайших деталей и никчемных подробностей, которые сохранились в никому не нужных, пожелтевших и запылившихся архивных делах, но ведь все это лишит нас сна, разбередит нашу память.

Назад Дальше