Жажда познания. Век XVIII - Татищев Василий Никитич 12 стр.


Прощаясь, Теплов оставил на столе два золотых гульдена, кои вызвали немыслимый восторг Симеона и горькую признательность Ломоносова.

Молодой гольштинский герцог Пётр-Ульрих уже почти год, как покинул город Киль и жил обласканный тёткой, императрицей Елизаветой, в Петербурге. Поистине прихотлива судьба, сделавшая этого малозаметного принца незначительного, хотя и суверенного клочка земли в Европе наследником престола великой Российской империи. И хоть недолго обольщалась им Елизавета, быстро разуверилась в достоинствах провозглашённого ею преемника, но выбора у неё не было: престол без наследника оставаться не мог.

Ломоносов не удостоился чести лицезреть будущего императора Петра III, но был много о нём наслышан. Ломоносову нередко приходилось участвовать в сооружении ракетных иллюминаций для дворцовых празднеств. И как-то в прошлом году, после одного из таких фейер­верков в Царском Селе, учитель наследника, профессор Штелин, разоткровенничался:

— Я учу Его Высочество Петра токмо наглядными способами. Историю проходим по картинам и монетам с изображениями государей. А географию ландкартами лишь амюзую, — и Штелин разочарованно повёл руками. — Но в делах военных, — продолжал он, — рвение мы имеем огромное. Я даже сам маршировать выучился.

И, ставши в позу, комично выставляя ноги, показал, как он шагает вместе с наследником. Штелин был тогда по случаю праздника и иллюминации слегка навеселе. Академию не посещал давно и рад был поговорить с коллегою. И потому, прыснув в рукав, лукаво поглядывая на Ломоносова, продолжал рассказывать:

— И вы не поверите, до чего они все невежественны! Государыня — так убеждена, что в Англию можно проехать сухим путём. Когда же я сказал, что Англия — остров, она сердито возразила: дескать, что же, англичане — дикари какие, чтобы заместо Европы на островах жить? А Его Высочество при этом хохотал и в меня глобусом швырнул.

Весёлый Штелин смеялся, пребывая в совершенном легкомыслии, которое преобладало при дворе Елизаветы, где шут зачастую учил канцлера, а канцлер делался шутом. Но смеялись лишь до тех пор, пока не затрагивались основы престола. С великой осторожностью, только шёпотом и не всякому, передавали о раскрытии дворянскою заговора в пользу отставленного младенца-императора Иоанна VI, сосланного в Холмогоры. А о том, как пытали заговорщиков, как ломали на дыбе и на каторгу слали, даже шёпотом говорить боялись.

И ода в честь наследника Петра слагалась плохо. Ломоносов и старые вирши свои из забвения вытянул, латал, подновлял их и перелицовывал, но не радовалась душа, и красоты не было.

— А, пусть! — махал рукой Ломоносов. — Сойдёт! И уже нарочито закручивал тяжёлые, многоэтажные строки, которые едва ли не насильно ложились в стих.

Новогодние торжества, отмечавшие наступление 1744 года, были омрачены грозным знамением. На утреннем небосводе появилась зловещая, всё более растущая в размерах комета. Яркая, с вертикально торчащим хвостом, она не меркла и при дневном свете, становясь день ото дня ярче и внушительней. Били в колокола в церквах, носили крестным ходом в Александро-Невскую лавру чудотворную икону Казанской божьей матери. В народе ползли слухи один страшней другого.

Из проруби на Фонтанке еженощно после полуночи, не оставляя следов на снегу, вылезал синий утопленник. Позванивая волосами в сосульках, бегал по тёмным улицам, страшными глазами заглядывая в окна домов. Простой люд и так по ночам не больно по улицам расхаживал, теперь же ворот не открывали, даже если «караул» кричали под окнами. А солдаты из городской кардегории наотрез отказывались идти на ночь в свои полосатые будки, если им не давали для окропления упыря освящённой крестным знамением четвертной бутыли с водкой, ибо святая вода для этой надобности идти не могла по причине замерзания.

От сих ужасов многое число незамужних девок ощутили во чреве своём младенцев от непорочного зачатия. Поелику влияние хвостатой кометы было несомненным, в церквах с амвонов провозглашено было, чтобы по прошествии должных месяцев от оных девок рождённых мла­денцев принять и по ангельскому чину в монастыри с пелёнок постричь.

По поручению Святейшего Синода академию посетил архиерей Александр Обидоносцев, землисто-серый лицом, тонкогубый аскет, отвергавший все мирские утехи и дозволявший себе лишь единую — собственноручно ловить снастями рыбку и потреблять оную. Для сего за Охтой были ставлены специальные архиерейские пруды, в кои живая рыба в бочках завозилась не только с Онеги, но даже из Волги и Печоры. В академии Обидоносцев имел целью устранить недоумение в том, не ведёт ли ко греху подогревание воды перед её освящением. Согласно писания святых отцов, знатоком которого был архиерей Обидоносцев, упаси боже, если в зачерпнутую из природных источников — колодцев, рек, озёр — воду будет перед освящением что-то подмешано! Не умён был Обидоносцев, зато сам себя почитал учёным иерархом.

Преосвященный иерей и спрашивал, действительно ли, как он слышал, наука подтверждает, что при подогреве воды в неё примешивается из огня посторонняя материя, называемая флогистоном. И, получив от господ академиков разъяснение, что это именно так и есть, со всей строгостью запретил подогревать воду в купелях для крещения младенцев. Распоряжение пошло по епархии, а затем и далее, по провинциальным губерниям, и оттого зимние младенцы на Руси чаще помирать стали. Но на то уже была божья воля, а наказания, как известно, посылаются людям в меру их прегрешений. И господа профессора тут уж были совершенно ни при чём.

В то смутное время Ломоносов всё продолжал пребывать в заключении. Январскими ночами выходил во двор и, ёжась от крепких утренников, глядел на комету. Инструментов не было, в астрономическую палату не пускали, мастерская была заперта. И потому даже простую ночезрительную трубу он себе ни взять, ни сделать не мог.

Но всё равно, сердясь от бессилия увидеть больше, чем различает глаз, каждый день зарисовывал комету, следил за нарастанием хвоста и строил догадки, как сие явление природы объяснить можно. По вечерам слушал приносимые Симеоном страсти. Но не перечил, справедливо полагая, что образовать старого солдата ему не по силам.

Преподнесение оды императрице и наследнику состоялось в новогодние празднества, и ода встречена между развлечениями была благосклонно. Правда, больший фурор произвели стихи академического поэта Тредиаковского, которые он прочитал сам, удостоившись высочайших аплодисментов. Однако и фамилия Ломоносова звучала, была услышана и одобрена.

В средине января Алексей Разумовский по просьбе брата сумел подтолкнуть государыню к делам академии. Елизавета в тот день отдыхала от большого катания на тройках по Неве. Длинный поезд императрицы домчал едва ли не до самой Ладоги. Там всех ждали деревянные жарко натопленные балаганы, в которых на полах лежали ковры, уставленные яствами и питием, и медвежьи шкуры. По выдумке императрицы обходились без столов и стульев, располагались прямо на шкурах, подражая зырянам и самоедам. Шумели целую ночь, пили, плясали, выбегали на воздух — жгли шутихи, взрывали петарды. Под утро всех затейников, сомлевших, закутанных и шубы и меха, сонных, вповалку мчали в Петербург и развозили по домам.

И потому в тот день императрица пребывала в ленивоутомлённом состоянии, к развлечениям не тянулась и неожиданно позволила доложить о делах, что случалось крайне редко. Пленительная, смешливая толстушка в молодости, кумир гвардейских офицеров, кои и помогли ей сесть на престол, Елизавета ныне обленилась, стала раздаваться вширь, грузнеть. Сохранившиеся у неё повадки милой девочки-шалуньи всё более противоречили набухшим мешкам под глазами, отвисающим перепудренным щекам и увядающим прелестям, которые, вместо того чтобы их в меру закрыть, она всё более и более откровенно выставляла в глубоко вырезанном декольте.

Срочно призванный и явившийся вице-канцлер граф Воронцов, приятный, пышногубый и величавый, в кафтане с большим кружевным жабо на груди и такими же манжетами, приступил к докладу. Елизавета подписала давно подготовленный указ о ревизии налоговых душ, дабы сосчитать число плательщиков податей в империи. Подушную подать — семьдесят копеек в год — не изменили, но недоимку ревизией надеялись уменьшить и воровству установить предел. Было доложено и получило разрешение дело по установлению нового налога на соль, от коего ожидались огромные прибытки казне, а лично Елизавете — миллион рублей на дворцовое содержание.

Выслушала Елизавета и утвердила проект договора со Швецией о размене беглых крестьян и возвращении их на места прежнего прикрепления. После сего наконец подписала благодарственное письмо французскому королю Луи Кейзьему за поздравление о её восшествии на престол, кое было получено чуть ли не два года назад и стоило вице-канцлеру Воронцову немалых дипломатических стараний. Морщась, подписала ещё несколько бумаг и в нетерпении взглянула на Воронцова. В трудах и заботах скучно, не то что дебоширить на Неве. И когда в заключение ей было доложено, что поэт и адъюнкт, некий Ломоносов, оды которого она не раз слушала, наказанный за дерзость начальству, ожидает решения своей участи, она спросила:

— Ну, так мало, что ли, наказан?

Алексей Разумовский вовремя вмешался и сказал, что наказан уже вполне и достоин прощения.

— Тогда прощаю, — произнесла императрица. — Пусть повинится перед теми, кому надерзил, и может далее сочинять. — И нетерпеливо махнула ладошкой, показывая, что с делами уже довольно, что Воронцову следует откланяться и уйти.

И, словно дожидаясь этого жеста, из угла выскочил шут Телещин в кривобоком красном колпаке с бубенчиками, а за ним две его дрессированные шавки: Зоркая и Малявка. Шавки залаяли на Воронцова, шут Телещин кувыркнулся через голову, звеня бубенчиками, встал на четвереньки и, виляя тощим задом, глядя на Воронцова, тоже залаял, перемежая тявканье словами:

— Тяв, тяв! Прискорбно утомили матушку! Тяв! тяв! Иди, иди! Не нужен ты, не нужен! Иди! Тяв. тяв! — И дрыгал ногами, словно закапывая гадкое, а шавки истошно в унисон заливались лаем. Воронцов неторопливо собрал бумаги, поклонился императрице и величественно удалился, не поведя в сторону тявкающего шута даже бровью.

Тем Елизавета и закончила государственные труды свои едва ли не на весь год вперёд. А с её бездумных слов вышел указ о том, чтобы Ломоносова «для ево довольного обучения от наказания освободить и во объявленных учинённых им предерзостях у профессоров просить ему прощения».

В конце января указ дошёл до академии. Шумахер, никогда не перечивший начальству, тут же послал сообщить о том Ломоносову. И поскольку всё сие являло императорскую милость, коя требовала должного антуража, дабы не было упрёка в принижении её значимости, он приказал выдать деньги — жалованье за весь год. Но в половинном размере, так как должности своей Ломоносов почти год не исполнял, и не по чьей вине, как только по своей собственной. Однако и полученные сто восемьдесят рублей были для Ломоносова неожиданным богатством. Щедро одарив Симеона, он первые дни, воротясь домой, только гулял по улицам, через день ходил в баню и отъедался, стараясь поменьше думать о предстоящей ему экзекуции извинения.

И всё же, как ни противно это было ему, он вынужден был извинительную речь написать на бумаге заранее. Шумахер потребовал, чтобы текст её был с ним согласован: чужестранцы хотели торжества полного, опасались, что Ломоносов не всё скажет, извинится коротко, не слишком низко поклонится им. И Ломоносов, впервые в жизни ненавидя собственноручно изложенное, писал приготовление к своему аутодафе.

Конференция, на которой Ломоносову предстояло произвести извинение, назначена была на утро 28 января.

Привратник Симеон, как и в былые времена, встретил Ломоносова с поклоном у входа и по случаю свалившихся на него бешеных денег был в подпитии уже с утра. Принимая тулуп, укоризненно заметил:

— Уж теперь-то, Михайло Васильевич, извольте шубу купить! Поскольку вы государыней отмечены и награждены. Вам не след более в тулупе расхаживать.

— Да уж так отмечен, Симеон, — грустно ответил ему Ломоносов, — что не знаю даже, как сегодняшний день переживу.

Из всего происшедшего Симеон пока углядел одну лишь чистую полезность: Ломоносов из напрасного заключения указом царицы освобождён и деньгами одарён. Только Ломоносов совсем не чувствовал себя награждённым, он томился ожиданием и, хотя твёрдо постановил себе пройти через предстоящее унижение, всё же настроение имел прескверное. Но Симеон, штоф которого теперь наполнялся ежедневно, а то и по два раза в день, лишь осуждающе покачал головой. Затем, сказав, что господь бог не оставляет страждущих и вознаграждает за веру и доброту, удалился на миг в привратницкую за малой чаркой.

Ломоносов, как к лобному месту, направился к залу Конференции, потом замедлил шаг и, чувствуя, что не в силах сидеть там, смотреть, как все собираются, и ожидать начала, свернул и до самого времени открытия простоял в книжной палате у заиндевевшего окна.

Затем началось действо. Ломоносов был выставлен к кафедре, но не для научного объявления, а ради позорища и унижения. Зал собрался полный, никто не манкировал такой случай. Но выражения на лицах были не у всех одинаковые.

Довольно кивал головой Шумахер, по-кабаньи приподняв верхнюю губу и обнажив зубы, улыбался толстый Силинс. Издевательски-насмешливо уставился на Ломоносова Винсгейм, а на всегда злющей физиономии Бакштейна очки сегодня блистали особо торжествующе. Радовались Вейбрехт, Миллер, Буксбаум, Гросс, Делиль, Байер, Гольбах...

Грустно и сочувственно смотрел на Ломоносова Адодуров, насупился Попов; в заднем ряду виднелись огорчённые лица Крашенинникова, Протасова, Котельникова. Алексей Широв, нашедший Ломоносова в книжной палате и проводивший до зала, всячески утешал и говорил, что не надо так огорчаться, что всё сие пройдёт, а наука останется. И даже величавый асессор Теплов, ныне уже редко замечавший своих однокашников, сохранял на лице приличествующее случаю серьёзное выражение и, вдруг рассердившись, зло цыкнул, осадив не в меру развеселившихся шойбесов — Геллера и Трускота.

Ломоносов по-латыни начал извинение. Сдерживая голос, старался, чтобы он звучал ровно, чтобы волнения не очень видно было, чтобы не отдать лишнего на потеху недругам; ничего сверх того, что написано.

— Я, нижайший, прошу господ профессоров простить и извинить меня... — говорил он и далее перечислил господ профессоров поимённо. Перебирал свои вины и просил прощения, перечислял господ профессоров и кланялся. А в голове билась обида, билась и рвалась наружу, туманом застилая глаза, мешая говорить. Одной лишь волей держал чувства в узде: «Нельзя срываться! Нельзя! Ведь они только того и ждут!»

И он торжественно объявил, что «не желал сколько-нибудь посягать на доброе имя известнейших господ профессоров», и опять с поклонами имена оных профессоров перечислял. Насмешливые и торжествующие, презрительные и высокомерные, не свои, не русские лица мельтешили перед ним, качались, сливаясь в единое рыло, мерзкое, отвратное, чужое. Спазм давил горло. Губы излагали округлые латинские периоды, а в голове мутилось, наплывала ярость, охватывало желание вздыбиться. Но затем вновь побеждала решимость и проступало твёрдое: «Через всё пройду ради науки! Через всё! Она того стоит!»

И он шёл медленно, как сквозь строй, корчась и рыдая душою. И лишь великая убеждённость в своей изначальной правоте и вера в будущее помогали ему не упасть.

Ломоносов чувствовал свою силу, чувствовал великое рвение к наукам. Он ощущал свой ум и понимал, что способен на многое. Впереди была долгая, с большими победами, жизнь. Впереди было открытие и утверждение Закона Ломоносова! Для этого стоило пройти всё.

И потому он отступал. Отступал ради победы!

Назад Дальше