Текучая современность - Зигмунт Бауман 9 стр.


Легкая современность выпускает из клетки одного из партнеров. «Твердая» современность была эрой взаимных обязательств. «Жидкая» современность — это эпоха разъединения, неуловимости, легкого бегства и безнадежного преследования. В «жидкой» современности правят те, кто наиболее неуловим и свободен передвигаться без предупреждения.

Карл Полани (в книге «Великое преобразование: политическое и экономическое происхождение нашего времени», изданной в 1944 г.) объявил трактовку труда как «товара» фикцией и раскрыл последствия социального устройства, основанного на этой фикции. Как указывал Полани, труд не может быть товаром (по крайней мере таким же товаром, как другие предметы потребления), так как труд нельзя продать или купить отдельно от его носителей. Труд, о котором писал Полани, был действительно воплощенным трудом: его нельзя было переместить без перемещения живых рабочих. Можно было нанять и использовать человеческий труд только вместе с телом рабочего, и инерция нанятых тел устанавливала пределы свободе нанимателей. Для того чтобы контролировать труд и направлять его в определенное русло согласно плану, требовалось управлять рабочими и контролировать их; для того чтобы управлять процессом работы, нужно было управлять рабочими. Это необходимое условие ставило капитал и труд лицом к лицу и удерживало их, что бы ни случилось, в компании друг друга. Это порождало напряженный конфликт, но также значительный взаимный компромисс: резкие обоюдные обвинения, ожесточенную борьбу, но также и потрясающую изобретательность в разработке достаточно удовлетворительных или просто приемлемых правил сожительства. И революции, и государство всеобщего благоденствия были неочевидным, но неизбежным результатом условий, которые препятствовали тому, чтобы свобода стала реальным и жизнеспособным вариантом выбора.

Мы теперь переживаем другое «большое преобразование», и одним из его наиболее заметных аспектов является феномен, прямо противоположный условию, которое Полани считал само собой разумеющимся: «дематериализация» того типа человеческого труда, что служит основным «пастбищем» для современного капитала. Подобные Паноптикуму, большие, неповоротливые и неуклюжие сооружения, служащие для надзора и муштры, становятся ненужными. Труд выпустили из Паноптикума, но, что важнее, капитал избавился от неприятного бремени и непомерных затрат на управление; капитал отрешился от задачи, привязывавшей его к земле и втягивавшей его в прямой контакт с людьми, эксплуатируемыми ради его самовоспроизведения и увеличения.

Освобожденный от материальной оболочки труд эры программного обеспечения больше не связывает капитал: это позволяет капиталу быть экстерриториальным, изменчивым и непостоянным. Избавление труда от материальной оболочки предвещает невесомость капитала. Их взаимная зависимость была устранена в одностороннем порядке; в то время как способность к труду, как прежде, осталась несамодостаточной и несамостоятельной, а также зависимой в части ее реализации от присутствия капитала, в обратном порядке это правило больше не действует. Капитал путешествует с надеждой на краткие выгодные приключения и уверен, что недостатка не будет ни в них, ни в тех, кто захочет разделить с ним эти приключения. Капитал может путешествовать быстро и налегке, и его невесомость и подвижность превратились в главный источник неуверенности для всех остальных. Это стало современным базисом доминирования и основным фактором разделения общества.

Громоздкость и размер превращаются из ценных качеств в помехи. Для капиталистов, решивших обменять массивные здания офисов на корзины воздушных шаров, плавучесть — самое полезное и самое желанное качество; а увеличить ее проще всего, выбросив за борт весь несущественный груз и взяв с собой только незаменимых членов команды. Один из самых громоздких предметов балласта — это труднейшая задача управления многочисленным персоналом и контроля над ним, — задача, которая имеет раздражающую тенденцию постоянно расширяться и разрастаться в результате добавления все новых и новых обязательств и обязанностей. Если «наука администрирования» тяжелого капитализма сосредоточивалась на удержании «рабочей силы» и на том, чтобы путем принуждения или подкупа заставить людей оставаться на месте и работать по расписанию, то искусство управления в эру легкого капитализма направлено на то, чтобы освободить «людские ресурсы» и, еще лучше, привести их в движение. Краткие встречи заменяют длительные отношения. Не нужно сажать рощу цитрусовых, чтобы выжать лимон.

Административный эквивалент липосакции стал главной хитростью администраторского искусства; сокращение, уменьшение размеров, снятие с производства, закрытие или распродажа одних единиц, потому что они недостаточно эффективны, а других — потому что разрешить им самостоятельно бороться за выживание обойдется дешевле, чем обеспечение обременительного, занимающего много времени административного контроля, — вот основные приложения этого нового искусства.

Некоторые наблюдатели поспешили сделать вывод, что «большее» теперь не считается «более эффективным». Однако в таком общем виде это заключение не верно. Навязчивая идея уменьшения размеров, между прочим, является неотъемлемым дополнением мании слияния компаний. Лучшие игроки в этой области, как известно, договариваются о слиянии компаний или вынуждают к нему, чтобы получить больше возможностей для уменьшения размеров, в то время как радикальное, «до последней нитки», «изъятие имущества» широко принято как необходимое предварительное условие для успешной реализации планов слияния компаний. Слияние компаний и уменьшение размеров не противоречат друг другу: напротив, они обусловливают, поддерживают и подкрепляют друг друга. Это лишь кажется парадоксом; мнимое противоречие исчезает, как только мы принимаем во внимание «новую и улучшенную» интерпретацию принципа Мишеля Крозье. Именно смесь стратегий слияния компаний и уменьшения размеров дает капиталу и финансам пространство для быстрого движения, причем масштаб их перемещения становится все более глобальным, в то время как труд лишается возможности выгодно продавать себя и создавать неудобства, сделавшись неподвижным и еще более крепко связанным по рукам.

Слияние компаний предполагает более длинный поводок для «худощавого», плавучего в стиле Гудини капитала, который сделал основным средством своего доминирования уклонение и бегство, замену длительных отношений краткосрочными делами и мимолетными встречами и постоянное наличие возможности «исчезновения». Капитал получает простор для маневра — больше убежищ, где можно скрыться, большее поле для перестановок, более широкий ассортимент доступных воплощений и поэтому больше сил, чтобы удержать используемый труд под контролем наряду с экономящей издержки способностью снять с себя ответственность за разрушительные последствия очередных сокращений; это современное лицо доминирования над теми, кто уже потерпел поражение, и теми, кто опасается, что находится под угрозой будущих ударов. Как выяснила Американская ассоциация управления из организованного ею же исследования, «моральный дух и мотивация рабочих резко снизились при различных вариантах повышения интенсивности труда путем сокращения персонала. Пережившие сокращение рабочие ожидали следующего удара топора вместо того, чтобы праздновать победу в конкурентной борьбе с теми, кто был уволен» [23].

Конечно, борьба за выживание — это удел не только рабочих или, в более общем смысле, тех, кто страдает от изменения взаимоотношений между временем и пространством. Она сверху донизу пронизывает одержимо «сидящие на диете и худеющие» компании легкой современности. Менеджеры должны сокращать используемое рабочими оборудование, чтобы выжить; топ–менеджеры должны сокращать административные должности, чтобы завоевать признание фондовой биржи, получить голоса акционеров и обеспечить право на большое выходное пособие, когда закончится текущий раунд нападок. Однажды начавшись, тенденция «похудения» развивается по инерции. Эта тенденция сама становится источником своего движения и ускорения, и (подобно стремящимся к моральному совершенству бизнесменам Макса Вебера, которые больше не нуждались в призывах Кальвина к раскаянию, чтобы продолжать движение вперед) исходный мотив — повышение эффективности — становится все более и более не относящимся к делу; страха проиграть в конкурентной игре и остаться позади соперников или вообще выйти из дела вполне достаточно, чтобы продолжать слияние компаний и их сокращение. Эта игра все больше становится самоцелью и не нуждается в вознаграждении; или скорее для этой игры уже не нужна цель, если право остаться в игре — ее единственная награда.

Ричард Сеннетт в течение ряда лет был постоянным обозревателем ежегодно проводящихся в Давосе международных встреч высокопоставленных и могущественных людей. Деньги и время, потраченные на давосские поездки, окупались сполна; Сеннетт привез из своих авантюр довольно много замечательных и потрясающих догадок о мотивах и чертах личности, которые поддерживают в движении современных главных игроков глобальной игры. Судя по публикациям, на Сеннетта произвели особенно сильное впечатление личность, поведение и открыто сформулированное жизненное кредо Билла Гейтса. Как пишет Сеннетт, Гейтс «кажется свободным от навязчивой идеи держаться за вещи. Его продукция неистово врывается на рынок и так же быстро исчезает, тогда как Рокфеллер хотел иметь нефтяные вышки, здания, машины или железные дороги на долгий срок». Гейтс неоднократно объявлял, что он предпочитает «находиться в системе возможностей вместо того, чтобы парализовать себя на одной конкретной работе». По–видимому, больше всего поразило Сеннетта бесстыдная, откровенная, даже хвастливая готовность Гейтса «уничтожить то, что он сделал, с учетом требований данного момента». Гейтс казался игроком, который «процветает среди беспорядка». Он был достаточно предусмотрительным, чтобы не развить у себя привязанности (и особенно сентиментальной привязанности) и не принять на себя длительных обязательств по отношению к чему–либо, включая результаты своей собственной деятельности. Он не боялся сделать неправильный шаг, поскольку никакой шаг не заставил бы его долгое время идти в одном направлении и поскольку поворот назад или отход в сторону оставались постоянно и непосредственно доступными альтернативами. Можно сказать, что в течение жизненного пути у Гейтса не накапливалось ничего, кроме расширяющегося диапазона доступных возможностей; рельсы разбирались, как только локомотив проезжал на несколько ярдов дальше, следы стирались, вещи выбрасывались так же быстро, как они были собраны, — и вскоре после этого забывались.

Энтони Флю цитирует одного из персонажей, которого сыграл Вуди Аллен: «Я не хочу достичь бессмертия с помощью своих дел, я хочу достичь бессмертия, не умирая» [25]. Но значение бессмертия производно от смысла, приписываемого по общему признанию конечной жизни; предпочтение «неумирания» — не столько выбор другой формы бессмертия (альтернатива «бессмертию через свои дела»), сколько декларация безразличия к вечной продолжительности в пользу стремления к сиюминутному. Безразличие к продолжительности жизни преобразовывает бессмертие из идеи в опыт и делает из него объект непосредственного потребления: именно способ, которым вы проживаете данный момент, превращает этот момент в «бессмертный опыт». Если «бесконечность» сохраняется после этого превращения, то только как мера глубины или интенсивности «переживания». Безграничность возможных ощущений постепенно занимает место, освобожденное бесконечной продолжительностью жизни. Мгновенность (сведение на нет сопротивления пространства и сжижение материальности объектов) делает каждый момент кажущимся бесконечно вместительным; а бесконечная вместимость означает, что нет никаких пределов тому, что можно выжать из любого момента, каким бы кратким и «мимолетным» он ни был.

«Продолжительный срок», хотя о нем все еще говорят по привычке, — это пустая оболочка, не содержащая никакого значения; если бесконечность, подобно времени, является мгновенной и предназначена для того, чтобы использовать ее на месте и затем немедленно избавиться от нее, то «большее количество времени» едва ли сможет что–то добавить к тому, что уже предложил момент. «Долгосрочное» рассмотрение мало что может дать. Если «твердая» современность постулировала вечную продолжительность как главный мотив и принцип действия, то в эпоху «текучей» современности вечная продолжительность не выполняет никакой функции. «Короткий срок» заменил «продолжительный срок» и сделал мгновенность своим высшим идеалом. Возводя время в разряд бесконечно вместительной емкости, текучая современность растворяет — порочит и обесценивает — его продолжительность.

Двадцать лет назад Майкл Томпсон опубликовал новаторское исследование извилистой исторической судьбы различия между длительным и мимолетным [26]. Объекты «длительного пользования» предназначены, чтобы храниться долгое время; они насколько возможно близко подходят к тому, чтобы воплотить и символизировать абстрактное и неосязаемое понятие вечности; фактически именно из постулированной или воображаемой древности «предметов длительного пользования» экстраполирован образ вечности. Долговечным объектам приписывается особая ценность, о них заботятся и их желают благодаря их связи с бессмертием — этой высшей ценности, «естественно» желаемой и не требующей никаких доказательств или обоснований. Противоположностью предметов «длительного пользования» являются «недолговечные» объекты, предназначенные для того, чтобы быть использованными — потребленными — и исчезнуть в процессе их потребления. Томпсон указывает: «Люди, находящиеся наверху… могут гарантировать, что их собственные объекты всегда долговечны, а вещи других людей всегда недолговечны… Они не могут ничего потерять». Томпсон считает само собой разумеющимся, что желание «сделать свои вещи долговечными» — это неизменное желание «людей наверху»; возможно, именно эта способность делать вещи долговременными, копить их, удерживать, страховать от воровства и расхищения, а лучше всего — монополизировать их приближает людей «к вершине».

Такие мысли кажутся правдоподобными (или по крайней мере заслуживающими доверия) среди реалий твердой современности. Тем не менее я предполагаю, что начало текучей современности радикально подорвало доверие к ним. Именно присущая стилю Билла Гейтса способность сокращать временной промежуток долговечности, забывать о «продолжительных сроках», сосредоточиваться на манипуляциях с быстротечностью, а не долговечностью, легко избавляться от вещей, чтобы очистить место для других вещей, столь же временных и предназначенных для немедленного использования, в настоящее время является привилегией людей, находящихся на вершине, и именно эта способность делает их таковыми людьми. Быть прикрепленным к вещам в течение долгого времени, выходящего за пределы их даты использования и момента, когда их «новые и улучшенные» замены и «модернизированные» варианты появятся в продаже, — это, напротив, признак потери. Как только бесконечность возможностей лишает бесконечность времени ее притягательной силы, длительность теряет свою привлекательность и превращается из ценного качества в помеху. Возможно, более уместно отметить, что сама граница, отделяющая «длительное» от «мимолетного» и некогда являвшаяся фокусом напряженных споров и инженерной суеты, к настоящему времени едва ли не покинута пограничниками и строительными батальонами.

Обесценивание бессмертия не может не предвещать культурного переворота, и есть основания думать, что это решающий поворотный момент в культурной истории человечества. Переход от тяжелого капитализма к легкому, от твердой к текучей современности может оказаться более радикальным и конструктивным, чем само появление капитализма и современности, ранее рассматривавшихся как, безусловно, самые важные вехи человеческой истории, по крайней мере начиная с неолитической революции. Действительно, на всем протяжении человеческой истории делом культуры было отсеивание и осаждение твердых частиц вечности из кратковременных человеческих жизней и мимолетных человеческих действий, создание долговременности из быстротечности, непрерывности из дискретности и, таким образом, преодоление ограничений, накладываемых человеческой смертностью, путем использования смертных мужчин и женщин в интересах бессмертного человеческого рода. Потребность в этом виде работы в настоящее время уменьшается. Последствия уменьшения этой потребности еще неизвестны, и их трудно представить заранее, поскольку мы не можем вспомнить прецедентов, чтобы опереться на них.

Новая мгновенность времени полностью изменяет модальность человеческого общежития — и наиболее заметно то, как люди проявляют внимание (или не проявляют внимание — в зависимости от обстоятельств) к своим совместным делам или, скорее, к способу, которым они превращают (или не превращают, в зависимости от обстоятельств) некоторые дела в совместные.

«Теория общественного выбора», в настоящее время добившаяся действительно выдающихся успехов в политической науке, точно ухватила эту новую отправную точку (хотя, как часто случается, когда новые методы деятельности людей дают больше простора для воображения, она поспешила обобщить относительно недавние события до уровня вечной истины условий человеческого существования, предположительно не замеченной, проигнорированной или искаженной «всей гуманитарной наукой прошлого»). По мнению Гордона Таллока, одного из самых выдающихся покровителей новой теоретической моды, «новый подход начинается с предположения о том, что избиратели во многом подобны покупателям и что политические деятели очень похожи на бизнесменов». Скептически относящийся к ценности подхода «общественного выбора» Лиф Льюи язвительно возразил, что сторонники идеи «общественного выбора» «изображают государственного деятеля как… близорукого пещерного человека». Льюи полагает, что это совершенно неправильно. Это могло быть верным в эру троглодитов, «когда человек еще не “обнаружил завтра” и не научился производить долгосрочные вычисления», но не сейчас, в наше время, когда каждый или большинство из нас, в том числе избиратели и политические деятели, знают: это «завтра мы встретимся снова» и поэтому доверие — «самый ценный капитал политического деятеля» [27] (в то время как распределение доверия — наиболее энергично используемое оружие избирателя). Чтобы обосновать свою критику теории «общественного выбора», Льюи ссылается на многочисленные эмпирические исследования, показывая, что немногие избиратели безропотно откровенно признаются, что голосуют исходя из своих частных интересов, тогда как большинство из них заявляют, что руководствуются при голосовании состоянием страны в целом. Этого, как утверждает Льюи, можно было ожидать; однако я бы предложил, что именно этого, по мнению интервьюируемых избирателей, от них ожидали услышать и именно это им надлежало сказать. Если делать необходимую скидку на печально известное несоответствие между тем, что мы делаем, и тем, как мы описываем наши действия, то не стоит с порога отвергать заявления теоретиков «общественного выбора» (в отличие от универсальной и вневременной достоверности данных заявлений). В этом случае их теория действительно могла выиграть в способности проникать в суть, освободившись от того, что некритически принималось за «эмпирические данные».

Верно, что когда–то пещерные люди «обнаружили завтра». Но история — это процесс забывания в той же мере, что и процесс научения, а память известна своей избирательностью. Возможно, мы «снова встретимся завтра». Но, вместе с тем, мы можем не встретиться, или, скорее говоря, те «мы», которые встретятся, завтра не будут теми «мы», которые виделись мгновение назад. Если это так, являются ли доверие и его распределение ценными качествами или помехами?

Льюи вспоминает притчу Жан-Жака Руссо об охотниках на оленей. До того как люди «обнаружили завтра» — повествуется в истории, — могло случиться, что охотник, вместо того чтобы терпеливо ждать, когда олень выйдет из леса, мог отвлечься на Пробегающего мимо кролика, несмотря на тот факт, что его доля мяса в совместно преследуемом олене будет больше. И это действительно так. Но сегодня случается, что немногие группы охотников остаются вместе настолько долго, чтобы олень успел появиться, поэтому, кто бы ни понадеялся на выгоды от этого совместного предприятия, он может быть горько разочарован. И в отличие от охоты на оленей, где, чтобы заманить их в ловушку и поймать, требуются охотники, которые смыкают ряды, стоят плечом к плечу и действуют сплоченно, кролики пригодны для индивидуального потребления, многочисленны и разнообразны, и требуется мало времени для того, чтобы подстрелить их, освежевать и приготовить. Это тоже открытие — новое открытие, возможно, так же чреватое последствиями, как однажды было с «обнаружением завтра».

Делать «рациональный выбор» в эру мгновенности означает стремиться к вознаграждению, избегая последствий, и особенно обязательств, которые могут подразумевать такие последствия. Долговременные последствия сегодняшнего вознаграждения ограничивают шансы на завтрашнее вознаграждение. Долговечность превращается из ценного качества в помеху; то же самое может быть сказано обо всем большом, твердом и тяжелом — обо всем, что затрудняет и ограничивает движение. Прошло время гигантских промышленных зданий и тучных тел: когда–то они свидетельствовали о силе и могуществе их владельцев; теперь они предвещают поражение на следующем витке ускорения и поэтому указывают на бессилие. Худощавое тело и готовность к движению, легкая одежда и теннисные туфли, сотовые телефоны (изобретенные для использования кочевником, который должен быть «постоянно в контакте»), портативные или одноразовые вещи — все это основные культурные символы эры мгновенности. Вес и размер, и прежде всего жир (в буквальном или метафорическом смысле), приводящий к увеличению и того и другого, разделяют судьбу долговечности. Это опасности, которых нужно остерегаться и против которых нужно бороться, а лучше всего — избегать их.

Трудно представить культуру, безразличную к бессмертности и избегающую долговечности. Так же трудно представить мораль, безразличную к последствиям человеческих действий и избегающую ответственности за влияние, которое эти действия могут оказать на других людей. Наступление мгновенности вводит человеческую культуру и этику на еще не нанесенную на карту и неизведанную территорию, где большинство приобретенных навыков решения жизненных проблем утратило свои полезность и смысл. Как замечательно выразился Гай Деборд, «люди похожи на свою эпоху больше, чем на своих отцов». И современные мужчины и женщины отличаются от своих отцов и матерей тем, что живут в настоящем, «которое хочет забыть прошлое и, очевидно, больше не верит в будущее» [28]. Но память о прошлом и вера в будущее до настоящего времени были теми двумя опорами, на коих покоились культурные и нравственные мосты между быстротечностью и долговечностью, человеческой смертностью и бессмертием человеческих дел, так же как между принятием на себя ответственности и жизнью сегодняшним днем.

Здание муниципалитета Лидса — города, в котором я провел последние тридцать лет, — является величественным памятником хвастливым амбициям и самоуверенности капитанов промышленной революции. Оно было возведено в середине XIX в., величественное и роскошное, тяжелое, каменное, построенное, чтобы стоять вечно, как Парфенон и египетские храмы, архитектуру которых оно копирует. В его центре находится огромный зал собраний, где должны были регулярно встречаться горожане, чтобы обсуждать и планировать дальнейшие шаги на пути к еще большей славе города и Британской империи. Под потолком зала собраний золотыми и пурпурными буквами разъяснены правила, предназначенные для того, чтобы направлять любого, встающего на этот путь. Среди сонма священных принципов самоуверенной и надменной буржуазной этики, таких как «честность — лучшая политика», Auspicium melioris aevi или «закон и порядок», один поражает своей дерзкой и бескомпромиссной краткостью: «Вперед!» В отличие от современных посетителей здания муниципалитета старейшины города, которые составили эту систему правил, должно быть, не имели никаких сомнений относительно его значения. Конечно, они не видели никакой необходимости задаваться вопросом о том, что имелось в виду под идеей «движения вперед», называемого прогрессом. Им было известна разница между «вперед» и «назад». И они могли это утверждать, потому что практиковали действия, определявшие данное различие: рядом с призывом «Вперед!» золотом и пурпуром была написана другая заповедь — Labor omnia vincit. «Вперед» было целью, труд был средством, которое должно было доставить их туда, и старейшины города, заказавшие проект здания муниципалитета, чувствовали себя достаточно сильными, чтобы следовать избранным курсом до тех пор, пока не достигнут цели.

В интервью, опубликованном 25 мая 1916 г. в Chicago Tribune, Генри Форд сказал:

История — это до некоторой степени чушь. Мы не хотим поддерживать традицию. Мы хотим жить в настоящем, и никакая история не стоит ломаного гроша, кроме той, которую мы делаем сегодня.

Форд был известен привычкой громко и ясно говорить о том, о чем другие могли долго думать, прежде чем допустить это. Что такое прогресс? Не думайте о нем как о «работе истории». Это именно наша работа, работа нас, живущих в настоящем. Имеет значение лишь та история, что «еще не сделана, но уже делается» в данный момент и которая «должна быть сделана»: именно о будущем десятью годами ранее писал еще один практичный американец Амброс Бирс в своем «Словаре сатаны», определяя его, как «тот период времени, когда наши дела процветают, наши друзья верны нам и наше счастье гарантировано».

Современная самоуверенность привела к абсолютно новой интерпретации вечного человеческого интереса к будущему. Современные утопии никогда не были простыми пророчествами, а тем более праздными мечтами: открыто или в завуалированной форме они становились и декларациями о намерениях, и выражениями веры в то, что все желаемое может быть и будет достигнуто. Будущее рассматривалось в одном ряду с остальными продуктами в этом обществе производителей, оно было тем, что должно быть обдумано, спроектировано, и осуществлено через процесс производства. Будущее являлось результатом работы, а работа — первопричиной всего мироздания. Еще в 1967 г. Дэниел Белл писал,

что каждое общество сегодня сознательно привержено идее экономического развития, подъема уровня жизни своих граждан и поэтому (курсив мой. — 3. Б.) планирования, руководства и контроля социальных изменений. Поэтому современные исследования так отличает от прошлых исследований то, что они ориентируются на конкретные цели социальной политики; и наряду с этим новым измерением они сознательно созданы в соответствии с новой методологией, которая обещает обеспечить более надежную основу для реалистических альтернатив и вариантов выбора… [1].

Форд мог бы торжествующе провозгласить то, что недавно уныло отметил Пьер Бурдье: чтобы управлять будущим, нужно держаться за настоящее [2]. Те, кто крепко держатся за настоящее, могут быть уверены в своей способности успешно вести дела в будущем и по этой причине имеют право игнорировать прошлое: они, и только они могут рассматривать прошлую историю как «чушь», а если выразиться более изящно, то как «абсурд», «пустое хвастовство» или «вздор». Или по крайней мере уделять прошлому не больше внимания, чем заслуживают вещи подобного рода. Прогресс не возвышает и не облагораживает историю. «Прогресс» — это декларация убеждения, что история не имеет значения, и решимости не принимать ее во внимание.

Суть в следующем: «прогресс» означает не качество истории, а самоуверенность настоящего времени. Наиболее глубокое, возможно единственное, значение прогресса составляют два тесно связанных между собой убеждения: что «время на нашей стороне» и что именно мы «определяем ход событий». Эти две точки зрения живут и умирают вместе — и продолжают существовать до тех пор, пока способность определять ход событий находит свое ежедневное подтверждение в делах людей, обладающих этой властью. Как выразился Ален Пейрефитт, «единственный ресурс, способный превратить пустыню в землю обетованную, — это уверенность членов общества друг в друге и общая вера в будущее, в котором все они собираются жить» [3]. Все остальное, что нам нравится говорить или слышать о «сущности» идеи прогресса, — это понятная, но вводящая в заблуждение и тщетная попытка «онтологизировать», это чувство доверия и уверенности в себе.

В самом деле, действительно ли история — движение к лучшей жизни и большему счастью? Если бы данное утверждение было верно, как бы мы узнали об этом? Мы, сказавшие это, не жили в прошлом; те, кто жил раньше, не живут сегодня. Так кто же должен проводить сравнение? Убегаем ли (как «Ангел истории» Бенджамина/Кли) мы в будущее, отпугиваемые и подталкиваемые ужасами прошлого или (как хочет заставить нас верить скорее оптимистическая, чем драматичная либеральная версия истории) спешим в будущее, влекомые и притягиваемые надеждой на «процветание наших дел», единственное «доказательство», которым мы можем руководствоваться, — это игра памяти и воображения, и именно наша самоуверенность или ее отсутствие определяет их направление. Для людей, уверенных в своей способности изменять положение вещей, прогресс — это аксиома. Людям, которые чувствуют, что вещи валятся у них из рук, идея прогресса не приходит на ум или кажется смехотворной. Между этими двумя полярными условиями нет места для обсуждения sine ira et studio уже не говоря о согласии. Возможно, Генри Форд заявил бы по поводу прогресса приблизительно то же, что сказал о физических упражнениях: «Физические упражнения это чушь. Если вы здоровы, они вам не нужны; если вы больны, вы не будете заниматься ими».

Но если уверенность в себе (обнадеживающее ощущение «связи с настоящим») — это единственное основание веры в прогресс, не удивительно, что в наше время вера становится неустойчивой и шаткой. И причины этого найти не так сложно.

Во–первых, явное отсутствие силы, которая может «двигать мир вперед». Наиболее острый, но и наиболее сложный для ответа вопрос нашего времени текучей современности — не «что нужно сделать?» (чтобы мир стал лучше или счастливее), а «Кто будет это делать?» Кеннет Джоуитт [4] объявил крах «дискурса Иисуса», до недавнего времени формировавшего наши мысли о мире и его перспективах и в рамках которого мир считался «организованным вокруг определенного центра, строго разграниченным и истерично озабоченным непроницаемыми границами». В таком мире едва ли могли возникнуть сомнения относительно деятельности: в конце концов, мир «дискурса Иисуса» был ни чем иным, как соединением мощной силы и результатов ее действия. Эта идея имела твердую эпистемологическую основу, включающую такие же жесткие, непоколебимые и неудержимые сущности, как фабрика Форда или устанавливающие и поддерживающие определенные порядки суверенные государства (суверенные, если не в действительности, то по крайней мере в их амбиции и стремлении).

Эта основа веры в прогресс в настоящее время известна главным образом своими изъянами, трещинами и хроническим распадом на составляющие. Наиболее твердые и наименее сомнительные из его элементов быстро теряют свою плотность вместе со своими суверенитетом, правдоподобием и надежностью. Истощение современного государства, возможно, ощущается наиболее остро, так как означает, что способность принуждать людей работать — способность совершать действия — устранена из политики, которая имела обыкновение решать, что должно быть сделано и кто должен это сделать. Пока все силы политической жизни остаются там, где их застала «текучая современность», привязанными, как прежде, к своим местам, власть остается для них недосягаемой. Наши переживания сродни ощущениям авиапассажиров, обнаруживших высоко в небе, что каюта пилота пуста. Гай Деборд пишет: «Центр управления теперь скрыт: его никогда не занимают известные лидеры или ясная идеология» [5].

Во–вторых, становится все менее и менее очевидно, что должна сделать сила — любая сила, — стремящаяся улучшить образ мира в том маловероятном случае, когда она достаточно могущественна, чтобы сделать это. Все картины счастливого общества, написанные различными красками и кистями в ходе прошлых двух столетий, оказались или несбыточными мечтами, или (в тех случаях, когда было объявлено, что мечты сбылись) непригодными для жизни. Выяснилось, что каждая форма общественного устройства порождает столько же страдания, если не больше, сколько и счастья. Это в равной мере применимо и к основным антагонистам — теперь уже несостоятельному марксизму и ныне находящемуся на подъеме экономическому либерализму. (Как Питер Друкер, по общему признанию самый откровенный защитник либерального государства, указывал в 1989 г., «невмешательство также обещало “спасение со стороны общества”: если удалось бы удалить все препятствия для получения индивидуальной выгоды, то это в конечном счете породило бы совершенное — или по крайней мере лучшее — общество» — и по этой причине его браваду нельзя больше принимать всерьез.) Что касается других некогда серьезных конкурентов, вопрос, заданный Франсуа Лиотардом: «Какого рода мысль может отрицать Аушвиц и Бухенвальд в общем... продвижении к всеобщему освобождению», как прежде, остается без ответа и останется таким. Расцвет дискурса Иисуса позади: все написанные картины мира, сотворенного по его мерке, отвратительны, а еще не написанные — априори сомнительны. Теперь мы путешествуем без цели, которая вела бы нас не в поисках хорошего общества, и не вполне осознаем, что же именно в нашем обществе тяготит нас и принуждает бежать. В заключении Питера Друкера безупречно схвачено настроение времени: «Больше нет спасения со стороны общества… Всякий, кто теперь превозносит “Великое общество”, как это делал Линдон Бейнз Джонсон всего лишь двадцать лет назад, был бы осмеян» [6].

Тем не менее современное увлечение прогрессом — жизнью, которая может быть «заработана», чтобы быть более удовлетворительной, и затем улучшена, — не прошло и вряд ли скоро закончится. Современность не знает никакого другого определения жизни, кроме формулировки «сделанная»: жизнь современных людей — это «найти», а не «дано», и эта задача пока еще не решена и беспрестанно требует большего внимания и новых усилий. Во всяком случае, условия человеческой жизни в стадии «текучей» современности или «легкого» капитализма сделали эту модальность жизни еще более заметной: прогресс — это больше не временная мера, не промежуточное дело, ведущее в конечном счете (и в скором времени) к совершенному государству (то есть к государству, где сделано все, что должно быть сделано, и никто не призывает ни к какому его изменению), а постоянный и возможно непрекращающийся вызов и необходимость, сама суть «поддержания жизни и процветания».

Однако если идея прогресса в ее современном воплощении выглядит настолько необычной, что люди сомневаются в его наличии, то это объясняется тем, что прогресс, как и многие другие параметры современной жизни, теперь стал «индивидуализированным»; точнее, нерегулируемым и приватизированным. Он не подлежит регулированию, так как спектр предложений «усовершенствовать» существующие реалии широк и разнообразен и вопрос о том, действительно ли конкретное нововведение означает улучшение, остается спорным даже после того, как выбор уже сделан. И он приватизирован, поскольку задача усовершенствования — это уже не коллективное, а индивидуальное дело: именно отдельные люди, как ожидается, будут использовать индивидуально свой собственный ум, ресурсы и усилия, чтобы поднять жизненный уровень и уклониться от тех аспектов их нынешней жизни, которые им не нравятся. Как выразился Ульрих Бек в своем поучительном исследовании современного «общества риска»,

отмечается тенденция к появлению индивидуализированных форм и условий существования, которые заставляют людей — ради их собственного физического выживания — становиться центром своего собственного планирования и образа жизни… Фактически человек должен выбирать и изменять свою социальную идентичность, а также на свой риск действовать в соответствии с ней… Сам человек становится единицей воспроизводства социальных отношений [7].

Проблема осуществимости прогресса, рассматриваемого как судьба человечества или задача отдельного человека, однако, остается такой, какой была до прекращения регулирования и начала приватизация, и ее точно сформулировал Пьер Бурдье: чтобы планировать будущее, нужно держаться за настоящее. Единственная новизна здесь состоит в том, что теперь отдельный человек должен держаться за свое собственное настоящее. И для многих, возможно для большинства, современных людей их привязка к настоящему в лучшем случае ненадежна, а часто вообще отсутствует. Мы живем в мире универсальной гибкости, в условиях острой и бесперспективной ненадежности (Unsicherheit), пронизывающей все аспекты жизни индивидуума, в том числе источники средств к существованию, отношения, основанные на любви или общих интересах, характеристики профессиональной и культурной идентичности, способы представления себя на публике, паттерны здоровья и физической подготовленности, ценности, к которым стоит стремиться, и способы их достижения. Безопасные прибежища очень редки, и в большинстве случаев доверие плавает, снявшись с якоря, в безуспешном поиске защищенных от шторма гаваней. Нам хорошо известно, что даже наиболее тщательно разработанные планы имеют отвратительную тенденцию не сбываться и приносить результаты, далекие от ожидаемых, что наши искренние усилия «привести вещи в порядок» часто заканчиваются еще большим хаосом, аморфностью и беспорядком и что наши попытки устранить непредвиденные обстоятельства и случайности — это не более чем азартная игра.

Верная своим привычкам, наука быстро поняла из нового исторического опыта и отразила это зарождающееся настроение, что выразилось в быстром увеличении числа научных теорий хаоса и катастроф. Некогда движимая убеждением, что «Бог не играет в кости», что сама Вселенная в высшей степени детерминирована, а задача человека состоит в создании полного перечня ее законов, чтобы люди больше не шли на ощупь в темноте, а их действия стали бы безошибочными и всегда достигали цели, современная наука признала по своей сути недетерминированный характер мира, огромную роль случайностей и исключительный, а не нормальный характер порядка и равновесия. Затем верные своим привычкам ученые вернули научно переработанные данные в ту область, где они сначала были постигнуты интуитивно, а именно в мир человеческих дел и действий. Таким образом, мы читаем, например в популярном и влиятельном изложении Дэвидом Руеллом современной, вдохновленной наукой философии, что «детерминистический порядок создает беспорядок случайностей»:

Экономические трактаты… создают впечатление, что роль законодателей и ответственных государственных чиновников состоит в поиске и осуществлении равновесия, наиболее благоприятного для общества. Однако примеры хаоса в физике учат нас, что вместо того, чтобы вести к равновесию, некоторые динамические ситуации вызывают на время хаотические и непредсказуемые события. Следовательно, решения законодателей и ответственных должностных лиц, предназначенные для достижения желаемого баланса, вместо этого могут вызвать сильные и непредвиденные колебания с возможными бедственными последствиями [8].

За какие бы из своих многочисленных достоинств не была возведена в разряд главной ценности современности работа, ее поразительная, более того, магическая способность придавать форму бесформенному и продолжительность мимолетному выступает среди них на первый план. Благодаря этой способности работе могла быть справедливо приписана главная, даже решающая роль в современном стремлении подчинить, использовать и колонизировать будущее, чтобы заменить хаос порядком, а случайности — предсказуемой (и поэтому управляемой) последовательностью событий. Работе приписывались многие достоинства и полезные результаты, такие как увеличение богатства и устранение нищеты; но в основе каждого такого достоинства лежал предполагаемый вклад в упорядочение жизни, в исторический акт наделения человеческого рода ответственностью за собственную судьбу.

«Работа» в этом смысле была деятельностью, которой, как предполагалось, человечество при создании своей истории занималось согласно своей судьбе и природе, а не по свободному выбору. И таким образом, определенная «работа» становилась коллективным делом, и в нем должен был принимать участие каждый представитель человечества. Все остальное было лишь следствием: рассмотрение работы как «естественного состояния» людей, а отсутствия ее — как ненормальности; объяснение сохранившихся бедности и нищеты, лишений и развращенности отходом от этого естественного состояния; ранжирование мужчин и женщин согласно предполагаемой ценности вклада, который они внесли своей работой в общее дело всех людей; приписывание работе важнейшего места среди видов деятельности человека, приводящих к нравственному самоусовершенствованию и повышению общих этических стандартов общества.

Когда ненадежность становится перманентной и считается таковой, «жизнь в мире» все меньше воспринимается как связанная определенными законами и соблюдающая законы, логическая, последовательная и кумулятивная череда действий и становится больше похожа на игру, в которой мир внешний — один из игроков и он ведет себя так же, как и все игроки, не раскрывая своих карт. Как и в любой другой игре, планы на будущее имеют тенденцию становиться временными и изменчивыми, простираясь не далее следующих нескольких шагов.

Когда на горизонте человеческих усилий не вырисовывается никакого государства наивысшего совершенства, когда нет веры в гарантированную эффективность любого усилия, идея «тотального» порядка, который должен быть воздвигнут этаж за этажом в результате длительных, последовательных, подчиняющихся цели действий, имеет мало смысла. Чем меньше человек держится за будущее, тем меньше «будущего» может быть учтено при планировании. Отрезки времени, называемые «будущим», становятся короче, и время жизни человека в целом поделено на эпизоды, которые можно рассматривать «по одному». Непрерывность больше не является признаком развития. Некогда кумулятивный и долгосрочный характер прогресса уступает место требованиям, обращенным к каждому последовательному эпизоду отдельно: любой из них необходимо понять и полностью использовать прежде, чем он завершится и начнется следующий. В жизни, управляемой по принципу гибкости, жизненные стратегии и планы могут быть лишь краткосрочными.

Назад Дальше