— Берта, Додя, караул!
Додя находился в своей комнате. Он просидел часа три над листом бумаги, исчертил его вензелями, домиками и женскими личиками. Рифма оставила его, словарь не помогал, и Додя неуклонно возвращался к той же мысли: он не напишет ни одной строчки до тех пор, пока не разойдется с одногрудой Берточкой. Додя лег животом на подоконник, высунулся из окна и слушал, как поет серебряный апрельский день. Он грелся на солнышке, закрывал глаза и видел голых женщин. Он целовал их, хмелел от нежных грудей и, царапая ногтями подоконник, предавался сладким движениям. Додя слышал крик матери, но пошел к ней, когда кончил свою работу.
— Кажется, ты меня звала?
— Ему кажется! У меня искромсали всю мебель, саму чуть не убили, а он хладнокровно встал и стоит!
Берточка накапала в рюмку валериановых капель и поставила перед Цецилией. Она выпила, поморщилась и заела дынным вареньем.
— Сейчас же поезжай к отцу, — велела она Доде, — скажи ему, чтоб он бросил все свои дела и бежал домой, если он хочет видеть в живых свою жену и мебель!
Доде не хотелось ехать; но он понял, что мать не уступит, упадет в обморок, и согласился. Он быстро надел кепку, схватил стэк и выбежал из дому. По двору он пошел медленней, а когда вышел на улицу, всякий бы сказал, что вот молодой человек идет гулять по Кузнецкому мосту… Додя шел, посматривал по сторонам, разглядывал женщин и, если какая нибудь нравилась, оборачивался и смотрел ей вслед, определяя ее фигуру и ноги. Завидев на другой стороне женщину в ярком костюме или в цветной шляпе, Додя устремлялся к ней, обгонял ее и заглядывал под шляпку. Он не видел, как почти через каждые десять шагов Последгол ВЦИК’а обещал 102.808 выигрышей на три миллиона рублей, как улыбалась Анна Болейн, идущая первым экраном в «Кино-Арсе», и на плакате божилась по-маяковски красивая папиросница:
«Нигде кроме, как в Моссельпроме!»
Он не видел, что на улице широкими рядами проходили манифестанты, и в их руках красным прибоем бились плакаты. Додя не читал раскаленных до бела слов, вопиющих о смерти Воровского, не слышал суровой песни, эхо которой раскатывалось по земному шару…
Через три часа он добрел до Юшкова переулка. Здесь он мог встретиться с отцом и ускорил шаги. Перед тем, как войти в магазин отца, он поправил кепку, которую загибал назад, и тщательно стер с лица пудру. Он открыл дверь и направился в контору, но выкатил глаза и, как жена библейского Лота, превратился в столб: за кассой сидела Сузи и рисовала карандашиком на бюваре. Почти касаясь губами ее уха, Фишбейн что-то нашептывал ей…
Через две недели Фишбейн отдал ключ от столовой в жилтоварищество, и ему сказали, что в этой комнате поселится Рабинович.
Для всех Рабинович — анекдотный еврей: Рабинович под кроватью, Рабинович в плену, Рабинович на аэроплане! Я расскажу о моем Рабиновиче то, что он сам говорил о себе…
Его отец жил в деревянном домике на Немецком рынке. Напротив домика помещалась кузница, где отец работал с утра до ночи. Маленький Рабинович видел отца накануне праздников: отец ходил в баню, покупал сыну на пятак леденцов и надевал старенькую пиджачную пару. Мать работала поденщицей, стирала, мыла полы и ни одного дня не проходило, чтобы она не мучилась от грудной боли. По праздникам она тоже надевала бархатное платье допотопного фасона, сережки из поддельного жемчуга, и на один день превращалась в красавицу, — такой, по крайней мере, ее считал сын.
Когда Рабиновичу исполнилось десять лет, отец стал учить его своему ремеслу. Каждое утро, в шесть часов, отец будил его:
— Вставай, помощник, пора дуть! — говорил он и гладил сына шершавой рукой по голове.
Мальчик раздувал мехами огонь, дышал жаром, копотью, дышал общей обидой и ненавистью к хозяйчику, который заставлял работать по шестнадцати часов в сутки. Кузнецы не выдержали: сперва забастовали каретники, потом дрожники. Хозяйчик натравил полицию, нанял приезжих мастеров, но как он ни изворачивался, — не помогло: заказчики стали разбегаться. Когда хозяйчик потерпел убыток, он согласился на все, принял людей на работу, а после принялся за главарей. В первую очередь он выгнал отца. Отец был здоровый, веселый, пришел домой, засмеялся и сказал:
— Кузнецу, что козлу — везде огород!
И он сделался холодным кузнецом, ходил с сыном по постоялым дворам и на месте подковывал лошадей. Извозчики — народ продувной, норовили подпоить отца и подешевле заплатить. Ему без того было тяжело, и он пристрастился к вину. Спьяну отец «поссорился и подрался с лихачем; озверелый лихач избил его, отца отвезли в больницу, и на другой день он умер.
Пятнадцатилетний Рабинович остался с матерью без куска хлеба. Он один таскался по постоялым дворам, его молодые руки сроднились с лотком, клещами, стамеской, а суровая выучка сделала выносливым и терпеливым. Бывало, извозчики смотрят на его работу, похваливают и всякий зовет осмотреть пролетку и лошадь. Рабинович присядет, скосит глаза, найдет нехватку и скажет, как отец:
— Эй, брат, копыто коротко, верно рогатка не доходит до стрелки: быть у лошади пролежню!
Работал он много, к вечеру не разгибал спины, но заработок был скудный, и жил он с матерью впроголодь. Мать заболела чахоткой, помыкалась по больницам и слегла. Кузнецы, товарищи отца, поддержали: мать отправили в Минск к дальним родственникам, а сыну нашли сдельную работу.
С начала германской войны Рабиновича мобилизовали. Военная служба была обычная: его жидюкали, матюгали и погнали в окопы. Он сам удивлялся, как он выжил: его ранили в августовских лесах, и он две версты полз до походного лазарета. Его подлечили, прикололи к груди георгиевский крестик и, посадив в товарный вагон, повезли на позиции.
Как невесту, он встретил революцию, а невеста кисло улыбнулась и настаивала:
— Война до победного конца!
Рабинович никак не мог этого понять: он знал, что четвертой осени в окопах не переживет: или его убьют или он сойдет с ума. Как голодный за кусок хлеба, он схватился за прокламацию, которая обжигала радостью: „
— Война войне!
Он сорвал свой георгий, взбудоражил роту, и повел ее брататься с немцами. За это его могли расстрелять; но Рабинович привык ежедневно ждать смерти и довел свое дело до конца: в июле его полк с песнями зашагал с фронта в распоряжение минского совета.
Рабинович не застал своей матери в живых, дальние родственники бежали в Польшу, и он остался один-одинешенек. Пришел Октябрь, заглянул в глаза двадцатичетырехлетнему солдату, приласкал и усыновил его. Год лечился он и прислушивался к новым событиям, потом понес сердце в пекло гражданской войны. Об этом периоде жизни он умалчивал: об этом знал только он сам и РКП (б).
Его командировали на рабфак, и он приехал в Москву. Рабинович удивился столице, которая, как ребенок корью, болела нэпоманией. Но спокойно неся на своей старой фуражке красную звезду, проходил он по улицам, вставал перед разрушенными зданиями и, как хозяин, озабоченно покачивал головой. В таком положении, однажды, его увидел Ступин, товарищ по роте, и они поговорили по душам. Рабинович жил в общежитии (в одной комнате с ним помещались две семьи), он принял предложение Ступина и перебрался в комнату товарища по Никитскому бульвару в доме № 2/11.
Рабинович очень скоро узнал о работе домкома и его председателя, Фишбейна, которого Ступин охарактеризовал такими словами:
— Мошенник, — негде пробы ставить. Но изворотлив, подлец, до умопомрачения! Сколько мы ни бьемся с ним, все за нос водит!
— Э, ребята, вожжи вы распустили! — ответил Рабинович. — Вот сдам зачеты, подтяну я вашего голубя!
Действительно, Рабинович организовал в доме рабочую фракцию, устроил три собрания, и с документами в руках доложил об истинных делах домкома. Через месяц фракция вобрала в себя большинство жильцов, и Рабинович на глазах изумленного Ступина доконал Фишбейна. Когда началось в доме уплотнение, одинокому Рабиновичу предоставили комнату, и он выбрал ее в квартире Фишбейна.
— Не советую тебе лезть в эту берлогу, — увещевал его Ступин. — Он начнет тебя охаживать и влипнешь по пустому!
— Не пугай! — отмахнулся Рабинович. — Поживем — увидим!
В первый же день Рабинович попросил Цецилию убрать из комнаты оставшуюся мебель и картины. Цецилия попыталась его уговорить, но он не сдался. Утром она послала в его комнату Лушу. Старуха вынесла из комнаты мебель и стала подметать пол. Рабинович взял из рук старухи метлу и подмел пол с такой ловкостью, что Луша прониклась к нему уважением. Над столом Рабиновича висела фотография из «Огонька», — Луша поглядела, стянула потуже головной платок:
— Чай, сродственники? — спросила она.
— Нет, старуха, — ответил Рабинович, перебирая на столе книги, — слыхала такую фамилию: Калинин? Это он с семьей!
— Господи Исусе! — умилилась Луша. — Ни дать, ни взять, наши деревенские!
Рабинович рассказал ей о Калинине, о советской республике и незаметно перешел к профессиональным союзам. Луша обрадовалась, что есть управа на хозяев, спросила, какое ей полагается жалованье, и узнала адрес союза работников народного питания.
Рабинович писал ей адрес и думал:
— Заварил кашу, пусть господа расхлебывают!
Цецилия удивилась, что Луша застряла в комнате жильца. Она подкралась к двери и прислушалась: окно в комнате было открыто, доносился уличный шум и Цецилия расслышала только отдельные слова. Она постучала в дверь:
— Ты убрала? — спросила она Лушу, просунув голову, и обратилась к Рабиновичу: — Вы знаете, товарищ, мы с мужем удивительно любим чистоту. У меня на кухне, или, простите, в нужнике чище, чем у других на столе!