Собольск-13 - Гравишкис Владислав Ромуальдович 7 стр.


Пошло дело. Рядом с шахтой-могилой ход пробили, через него покойных доставали. Спустят гроб вниз, останки погибшего сложат и поднимают. Где погуще тень, туда и поставят. Лес окрест весь гробами забелел.

Что только делалось! Плач и рыдания у каждого гроба. По приметам, по одежде, по обуви родня своих узнает. Одну женщину подняли: голова напрочь отсечена, в правой руке камень, левой паренька обняла Сначала подумали — мать с сыном. Потом уж узнали, что соседи они, на одной улице жили в Башкаре. Видно, обороняла она мальчонку от казачьего зверья как родного сына, до последнего вздоха.

И еще двух вместе поднимать пришлось — два родных брата оказались, так в обнимку и пали в шахту. Насмотрелась в тот день Дуняша, на всю жизнь насмотрелась!

Кончили свою тяжкую работу шахтеры. Пока гробы были не закрыты и на подводы не поставлены, начал комиссар митинг. Слова все были новые, никогда не слышанные. Говорит комиссар «гидра контрреволюции», и ты видишь ее, змею подколодную. Видишь, как обвила она и душит наше пролетарское дело. Вот она, гидра, что наделала: девяносто шесть гробов в лесу стоят.

Поставили гробы на телеги, тронулся обоз в путь-дорогу к Башкаре. Подле каждого отцы-матери идут, жены, невестушки слезами обливаются. И сироты тут. Несмышленыши, ничего не понимают. А ведь им теперь по-сиротски жить, и голодом, и холодом…

Так бы взяла и задушила своими руками тех, кто такое злодейство сотворил! А кто сотворил? Они, белогвардейские казаки. По приказу своего есаула, хозяйского сына. Вывернулся каратель — сбежал. Тогда не сумели поймать, а теперь уж и не ищет никто. А все равно: доведись встретиться, уж не помиловала бы. Своими руками…

И снова внезапная мысль: а брат? Явился невесть откуда, незнамо зачем. Явился и спит у нее в заезжей квартире, на постели, ее руками постланной. Слышишь, Евдокия Терентьевна? Ажно всхрапнул — как сладко спится.

Брат за брата не ответчик, верно. А все-таки? Из одного гнезда вышли, от одного корня произросли. Кто он такой теперь, Андрей Потанин? Что у него на уме? Не забыть бы спросить… И сказать… А чего сказать?

Уснула Евдокия Терентьевна. И сон под стать ночным раздумьям: будто бежит она темным лесом. Комиссаров голос высоко над бором слышен:

— Они нас не жалели, товарищи. Мы их жалеть не должны. Мы отомстим за тех, кто боролся и погиб. Пойте с нами, товарищи!

Звонко и чисто поет комиссар:

— Вы жертвою пали в борьбе роковой…

В лесу глухо отдается:

— Отдали все, что могли…

За окном сверкало ясное, солнечное утро. А настроение у Евдокии Терентьевны было плохое. Видения прошлого, посетившие ночью, остались и томили душу. Брат за брата не ответчик, это так. Но как там ни думай, а приехал брат злодея и карателя рабочих людей Митьки Потанина…

У Евдокии Терентьевны ломило в висках. Зеркало висело низко и, чтобы увидеть себя, надо было пригибаться. Это раздражало. Косы стали совсем тонкими, заплетать нечего, а все равно — причесывайся, выдирай последнее. То ли дело, когда стриженой комсомолкой была: три раза гребнем провела — и прическа готова.

Чего он там растоптался? Знать, гимнастику делает. Ишь ты, словно дома находится. Воспрянул. Все они такие, бывшие: палец дай — руку сглотнет. Сюда явился тихоньким, ниже травы, тише воды, а теперь смотри как разгулялся… Кончил, сюда идет.

— Чего вам? — грубовато спросила она, повернув голову к двери и продолжая расчесывать волосы.

Потанин стоял за дверью, она слышала его дыхание.

— Доброе утро, Евдокия Никифоровна! Прошу извинить, но только один вопрос: не знаете, случайно, какое в сети напряжение?

— Терентьевна я. Случайно знаю: двести двадцать. Зачем вам?

— А я-то все утро припоминал, как зовут вашего отца. Помню, чисто русское, старинное имя, а какое — не вспомню. Решил, что Никифор. Оказывается — Терентий. Извините! Да вот побриться хочу. — Уходя, спросил: — Можно?

— Можно. Брейтесь.

— Отлично. Сейчас начну.

Ушел он немного смущенным. Почему-то он чувствовал себя стесненно перед этой высокой, худой и суровой… старухой не назовешь, рано, но и молодой тоже. Разговаривала она как-то не так, как вчера. Что с ней? Наверное, не выспалась, а он-то подумал… Ладно. Пройдет.

Андрей Сергеевич усердно утюжил щеки и подбородок. Надо выбриться как следует — ведь он на родине. Дома. И стрекотание маленького изящного аппаратика напоминало ему прошлое: керосиновые лампы были только у них, в господском доме. В других помещениях пользовались лампами попроще, которые почему-то назывались семилинейными. Когда был керосин. А когда его не было — жгли лучины. И он те лучины видел — воткнуты в какое-то приспособление над ведром воды, дымят, трещат, сыплют искры, а порой и крупные угольки отваливаются и, блистая золотом, падают в ведро. Смотреть было интересно, и Андрей часто бегал в людскую любоваться лучинами. В господском доме, конечно, всегда горели лампы. Тут керосин не переводился… Н-да, господский дом…

— Пойдете куда, Андрей Сергеич? — услышал он голос Евдокии Терентьевны.

Она озабоченно осматривала комнату, привычно подбивала подушки, распрямляла одеяла.

— Обязательно. Пойду родину смотреть, Евдокия Терентьевна.

— Ключик под коврик положите. Там, у входа.

— Будет сделано, Евдокия Терентьевна. Не беспокойтесь.

Евдокия Терентьевна медлила. Как вчера, снова не решалась о чем-то спросить. Андрей Сергеевич выключил бритву: стрекотанье могло помешать разговору.

— Прощенья просим, Андрей Сергеич, только спросить все равно надо. Смутно у меня на душе, всю мочь раздумывала. Брат-то ваш, Дмитрий, — где он теперь?

Андрей Сергеевич ждал, что она опять спросит его об отце. Спросила о брате. Он почувствовал, что бледнеет. Хотя, собственно, никаких причин бледнеть не было — вопрос был задан просто и миролюбиво. Захотелось узнать, где теперь Дмитрий Потанин, вероятно, знала его тоже в свое время.

— Не знаю, Евдокия Терентьевна. Я не видел Дмитрия с тех самых дней, когда в Собольске началось белогвардейское восстание. Должны помнить — в мае 1918 года.

— Помню. Как не помнить! И не слыхали ничего?

— Ровным счетом ничего. Хотя нет, вру: слышал. Лет пять назад, когда наши начали совершать туристские поездки по заграницам, один кандидат филологических наук, знакомый моей жены, рассказал, что слышал в Париже о каком-то Дмитрии Потанине. Подвизается якобы в казачьем хоре. Плясун. Но вот ведь что — Дмитрий старше меня на семь лет, уже совсем старик. Какой же из него плясун?

— Может, сын? Дмитрий Дмитриевич?

Андрей Сергеевич задумался:

— Знаете, мне такая мысль не приходила в голову. Вполне возможный вариант.

— Сергей Никодимыч-то, наверно, с вами живет? Старик, поди, стал? — продолжала расспрашивать Евдокия Терентьевна, прислонившись к двери и скрестив руки на груди.

Разговор был Потанину неприятен. Он не любил говорить о родственниках, забыл и думать о них, — так ему, по крайней мере, казалось, — потому что сразу приходили на ум времена первых лет революции.

— Понимаете, Евдокия Терентьевна, какая штука — и об отце я ничего не знаю. В девятнадцатом году, когда он спасался от большевиков, повез меня на восток, в Маньчжурию. А в Красноярске получилось так, что я отстал от поезда, а он уехал дальше. С тех пор его и не видел.

Андрей Сергеевич развел руками, в одной из которых держал бритву, а другой поигрывал штепсельной вилкой.

Назад Дальше