Перед самым Рождеством. матросы бродили по большому базару, где желтыми ворохами высились апельсины; подолгу слушали ярмарочных зазывал, предлагавших шарлатанские снадобья, приглядывались и привыкали, как течет городская жизнь.
В январе матросам и кочегарам убавили жалованье, в феврале капитан рассчитал часть команды. И чем дальше и безнадёжнее тянулась стоянка— тоскливее и однообразнее становилась пароходная жизнь. И потому, что не было на пароходе настоящего дела, что ночами сновали по койкам оголодалые крысы, матросы уже горевали о море, — стало на пароходе худо. Началось с того, что матрос Медоволкин в кровь избил на берегу боцмана; пьяный, вконец опустившийся Хитрово забрел в каюту старшего помощника, спокойно пившего кофе, и ни с того ни с сего зло обругал его... И все чаще, азартнее резались матросы по вечерам в карты.
Казалось, один Танака не поддавался общему настроению. По-прежнему всякий день — пока держали на пароходе пар — он старательно и подолгу мылся в бане, а по вечерам спокойно восседал на своей койке, глядел на склоненные над столом матросские туманные головы. Иногда, по воскресеньям, он надевал узкое, с рыжетцой, пальто, серую шляпу, уходил на берег. Там он заходил в бар и до позднего часа один сидел за стаканом пива, смотрел и смеялся глазами, и никто ни единого раза не встречал его с женщиной. Доводилось, отправляясь в город и проходя мимо Танаки, стоявшего на вахте у трапа, матросы останавливались, и кто-нибудь шутя говорил:
— Идем, Танака, к девочкам! Девочкам, девочкам! — повторял Танака, широко скалясь и показывая зубы.
— Маруська, Маргарит, — понимаешь?
— Ходи, ходи! — отшучивался Танака, толкая к трапу матросов.—Моя любит дома. Моя понимай! Хорошо...
Тем удивительнее была происшедшая с Танакою перемена. Однажды после обеда он сам сел за картежный стол и попросил карту. На него поглядели с удивлением; щурясь от дыма папироски, банкомет исполнил его просьбу. Танака долго и неумело подбирал со стола карты, шевелил губами, что-то считал. Каждую прикупаемую карту он старательно загораживал своими твердыми, негнувшимися пальцами и откидывался на скамейке.
— Моя, моя! — восклицал он, выкидывая на стол «очко».
И то ли прорвалась в нем крепко сдерживаемая страсть, то ли проняло береговое сидение, или велико было желание поскорее иметь кавасаки под белыми парусами,—с того памятного вечера Танака первый садился за стол.
Как бывает часто, поначалу Танаке сильно везло, он вскакивал на месте, хлопал по столу рукою, собирал и складывал в бумажник деньги. «О! — восклицал он, выигрывая и оглядывая окружавшие его матросские лица. — Танака гуляй, гуляй!.. Ол райт!» Потом, как водится, счастье перевалило к другому. Этот другой был желторотый хлопец Гливинский. И случилось так, что на глазах всего кубрика потекли через стол заветные Танакины денежки в карман желторотого паренька.
За две недели Танака проиграл все свои сбережения. Он вскидывался от карт, взмахивал руками, и глаза его темнели. Потом он садился опять, судорожно хватал карты и яростно спорил с Гливинским. Глядя на Танаку, матросы посмеивались хитро:
— А ну, Танака, жги, жги!.. Отыгрывайся, Танака...
Ночью мне было слышно, как он всхлипывал и стонал, точно от нестерпимой боли. «О, о, о!» — выговаривал он, скрипя зубами и вдруг садясь. Виновник Танакиного несчастья Гливинский — спал крепко, неслышно дыша, откинувши руку, и во сне был похож на девчонку...
Успокоился Танака сразу, точно окаменел. И мы опять — в полдень — колыхались с ним на подвеске; дул с моря ветер, блестели на берегу лужи, перекликались на соседних пароходах голоса, я тайком поглядывал на его молчащее, обтянутое желтой кожей, точно каменное лицо. Над ним, перевесясь через поручень, стоял Бабела и говорил, смеясь мелким смешком:
— Ну как, Танака, заплакали твои денежки?..
И Танака молча скалил в ответ зубы, темнел в лице.
Вскоре рассчитался и уехал Гливинский. Прощаясь, он ходил в новом синем костюме, курил папиросы, И, чтобы его не видеть, Танака весь день сидел у земляков-кочегаров, о чем-то громко говорил и спорил. Наутро, с приливом, из дока уходил желтотрубый большой пароход, и было видно, как с него в последний раз махнул шляпой Гливинский, далеко увозивший Танакино счастье.
Лоцмана взяли у входа в Маас. Он поднялся по штормтрапу, привычно взбежал на капитанский мостик, сунул капитану мокрую соленую руку. Я с любопытством смотрю на него: на румяные крепкие его щеки, на короткую обкуренную трубку в зубах, на конопатые, заросшие золотистою шерстью руки. Настоящий «морской волк» – потомственный и почетный!
Над серо-стальной темнеющей линией морского горизонта дымят корабли. Эти дымящие корабли идут со всех сторон мира. Впереди тонкой полоской туманится низкий берег.
Медленно входим в широкое устье реки. Мимо плывут берега, изрезанные каналами, пустырями, желтеющими полосами песчаных дюн. За краснокрышими береговыми домиками, похожими на игрушки, пасутся стада коров, стоят смоленые рыбачьи паруса. Две ветряных мельницы медленно машут крыльями, напоминая пейзаж, знакомый по знаменитым голландским картинам.
Идем час, другой. Скользи по течению, мимо плывут пароходы, большие и малые парусники, англичане, норвежцы, голландцы. Краснотрубый, порыжевший от лучей тропического солнца пароход под небесно-голубым флагом проходит так близко, что видим зубы и белки глаз на загорелых лицах стоящих у поручней матросов. Люди, стоящие на палубе встречного парохода, приветливо машут руками. Этот порыжелый бразильский пароход старый знакомец: год назад наши моряки видели его на рейде Шанхая. Издавна ведется на море: моряки узнают старых знакомых и, встречаясь на широких путях кораблей, радуются, приветствуют друг друга.
Швартуемся в тридцати километрах от большого портового города, у пристани суперфосфатного завода. Вечером схожу на берег. Прохожу пропитанный испарениями завод, заводские открытые ворота, где пирамидою составлены велосипеды. Один выхожу на дорогу. Город впереди играет бесчисленными огнями, над ним стоит светлое зарево. Пахнет болотом, морем, заводской кислотой. Небо низко, облачно, темно. Странно оказаться вдруг ночью одному, на чужой земле, на голом неприветливом пустыре!
Иду наугад, держа путь на городские играющие в темноте огни. Под ногами хрустит, рассыпается морской крупный песок. Автомобиль, выбежав из-за поворота, вдруг ослепляет огнями...
Наугад, пустырями, подхожу к рыбачьему городку, перехожу линию железной дороги, с тускло блестящими, убегающими в темноту рельсами. Городок мал, ночью очень похож на театральную декорацию. На маленькой городской площади чисто и безлюдно, пахнет селедками. На углу уютно светятся стеклянные двери простонародного бара. Темны неширокие, прямые улицы с редкими, ярко освещенными лавочками, в которых с аппетитною аккуратностью разложен на полках скудный товар, висят гроздья бананов. У порогов крошечных домиков с наглухо закрытыми ставнями сидят и стоят люди, краснеют огоньки трубок. Дети перебегают улицу, выстланную камнями, смеются. В глубине улицы слышится музыка, театрально колышутся огни. Музыка играет что-то знакомое… Толпа надвигается быстро, над головами идущих людей колышутся ацетиленовые фонари, знамена. Я останавливаюсь, смотрю вслед удаляющейся толпе. Что это? Рабочая демонстрация, религиозное шествие, национальный народный праздник? Ночь обманывает. И опять театральной декорацией кажется маленькая площадь, улица с кирпичными кукольными домами. Проводив шествие, захожу в простонародный бар. Два человека в рабочих куртках и кепи с треском гоняют шары на оклеенном сукном маленьком бильярде. На уставленном стаканами прилавке сидит большой дымчатый кот. Очень похожий на кота хозяин бара с засученными по локоть рукавами приветливо здоровается с гостем. Он наливает пиво, присаживается рядом к столику. Огромный кот, ласкаясь, прыгает на колени. Мы сидим, пьем жидкое пиво, дружески улыбаемся. Хозяин спрашивает, кто я и откуда. «О! — восклицает он с величайшим изумлением. — Большевик! Русский! О, о!» — повторяет он, принося пиво и угощая меня. Оставив бильярд, рабочие подходят ко мне, товарищески, дружески жмут руку...
Позднею ночью возвращаюсь на пароход. Опять долго блуждаю среди каналов и пустырей, теряюсь в бесчисленности далеких огней. Туман поднимается над землей и рекою, шуршит под ногами мокрый песок...
Перламутровым ранним утром игрушечный поезд «кукушка», фукая паром, трясясь, увозит меня с окраины чернокаменного просыпающегося Амстердама в провинциальнейший Фолендам — старую Голландию ветряных мельниц, каналов, плотин и всего того, что мы знаем лишь по картинам. Состоящий из кро шечных вагончиков поезд гремит и трясется, со скрипом останавливается на станциях, где из вагонов выходят пассажиры с мешками в складными удочками за плечами; медленно тащится по самому берегу заплывшего ряской канала, сотрясая подгнившие сваи, от которых кругами разбегаются волны, колеблющие отражения краснокрыших кукольных домиков. Покуда глаз видит — расстилаются зеленые пастбища и болота, а на них стада черно-пегих сытых коров. Коровы пасутся, спокойно пережевывая жвачку, глядят на грохочущий поезд. Над пастбищами стелется легкий, розоватый на восходе солнца туман, белыми хлопьями взлетают и падают чайки. Охотничий глаз примечает хохлатых чибисов, водяных курочек, плавающих в каналах. Длинноногая серая цапля дремлет на самом берегу канала, спокойно поглядывая на проплывающую лодку, в которой стоят две коровы, а человек с трубкой в зубах упирается в берег длинным веслом. Раскрасневшаяся девушка в белой наколке, с привязанной к велосипеду корзиной, катит по гладкой асфальтированной дороге.
Место, по которому едем, некогда было дном моря, отвоевано у моря людьми, веками строившими здесь знаменитые плотины. На бывшем дне моря краснеют черепитчатые крыши домов, машут крыльями ветряные мельницы. Звеня и шипя, поезд вкатывает прямо на улицу маленького городка с каменными домами, в окнах которых близко видим лица людей.
В тесном вагончике, поставив у ног плетеные сумки, сидят рыбаки – старик и старуха. Они точно такие, каких мы видели на голландских старинных картинах. У старика бритое, в глубоких звездообразных морщинах лицо; на худой, морщинистой шее оставлен клок бороды. На старике круглая шапочка, теплый глухой жилет с пуговицами, непомерно широкие, со складками у пояса старинные панталоны. Старуха чиста, опрятна, такие же глубокие морщины лежат на подсушенном ветрами лице. Она по-праздничному в белом, с выпущенными накрахмаленными уголками, средневековом чепце, в теплой стеганой кофте, обтянувшей ее плечи, в широкой сборчатой юбке, из-под которой выставляются кончики расписных деревянных башмаков. Старики сидят чинно, не шевелясь, неловко положив на колени свои большие, натруженные, обветренные руки.
Схожу на последней маленькой станции. За мной хлопотливо торопятся старик и старуха, величественно появляется из переднего вагона клетчатый американец-турист, помогая спутнице в темных роговых очках сойти на усыпанную песком и ракушками землю.
По освещенной жидким осенним солнцем, выстланной кирпичом дороге поднимаюсь на высокую старинную плотину. Впереди, над деревянной пристанью с черными лодками-баркасами, открывается, уходит в туманную даль зеркальная гладь залива. Направо и налево, вдоль гребня плотины, вытянулся рыбачий городок: крошечные домики с черепитчатыми крышами. Вот, стуча деревянными башмаками, совсем как в детском театре, из-за угла выходят два человека в широченных рыбачьих панталонах и, посасывая трубки, степенно спускаются на пристань, где сушатся смоленые паруса, бросая прозрачную тень, развешаны облепленные водорослями сети. Люди в деревянных башмаках неспешно проходят по скрипучим мосткам и, заложив руки в карманы, отражаясь вместе с пристанью и черными парусами, останавливаются над водою. На длинной каменной скамейке, греясь на солнышке, сидят скрюченные ревматизмом старики рыбаки. Они сидят опустив морщинистые головы, сцепив на коленях негнущиеся, опухшие в суставах пальцы. И точно для того, чтобы подчеркнуть их убожество и древность, возле них стоит, прикрываясь рукою от солнца, веселая маленькая девочка в фартучке, в деревянных башмачках. девочка срывается, бежит, грохоча башмачками, вдоль длинной, похожей на декорацию улицы.
Не торопясь (рыбачий городок так мал, что некуда торопиться) я прохожу следом за убежавшей маленькой девочкой. На черепитчатых крышах домиков свистят скворцы. В открытые окна и двери видна внутренность жилищ рыбаков: очаги с медными, до блеска начищенными украшениями, блестящие чистотою полы, узенькие пороги, у которых стоят большие и маленькие деревянные башмаки, по величине и количеству которых можно знать точно о хозяевах дома. Женщина в простом черном платье и белой косынке спускается к морю, неся на коромысле белье. У женщины открытая шея, голые по локоть руки, из кармана широкой, в складках юбки торчит недовязанный чулок. Широкоплечий молодой рыбак в круглом картузике, с платком на шее, с белесыми густыми бровями на крепко загоревшем лице, приветливо здоровается со мною. На дверях маленькой лавочки развешаны женские чепцы, башмаки, бусы. В кукольно-маленькой церкви звонит колокол, и по разводному мостику в церковь проходят женщины в праздничных крахмальных чепцах, с маленькими молитвенниками в руках...
На берегу, над пристанью, у старого низкого здания, толпятся молодые и старые рыбаки. Я заглядываю в дверь. Там складывают на весы пересыпанную льдом камбалу — ночной улов. Рыбаки вытирают мокрые руки, набивают и закуривают трубки, подходят к оконцу, где толстый скупщик неторопливо от- считывает серебряные и медные монеты. Позванивая в кармане скудными деньгами, рыбаки заходят в маленький кабачок, чтобы выпить по стакану пива.
Городок кукольно мал, беден и чист. За утро можно несколько раз обойти его из конца в конец, насидеться в кабачке вместе с веселыми, приветливыми рыбаками, побывать на плотинах за городом, где с одной стороны открываются исчерченные каналами пастбища, а с другой — зеркальная гладь морского залива. В обед захожу в крошечный ресторанчик, где уже сидит клетчатый американец с очкастой американкой. На лицах бритого американца и тощей его спутницы — тупое надменное равнодушие. И какими выразительными, добродушными — в сравнении С мертвыми лицами американцев — кажутся мне лица простых рыбаков!
Комфортабельный поезд электрической дороги, блистая лаком, стеклами зеркал, мчится с порази- тельной скоростью, чуть клонясь на поворотах.
За зеркальными окнами вагонов плывут освещенные солнцем пастбища, поля, красные крыши ферм, машущие крыльями мельницы, города, заводы. Поезд мчит, плавно покачиваясь, пламенно вспыхивая на солнце широкими стеклами окон. В вагонах на пахнущих кожей диванах, дымя сигарами, сидят чисто одетые люди. Они равнодушно глядят на проплывающие за окном пастбища, на бесчисленных велосипедистов, растянувшихся по длинной ленте шоссе, на раскинувшиеся поля цветущих тюльпанов.
Люди едут, не снимая шляп в пальто. Точно трамвайные остановки мелькают названия городов: Амстердам, Лейден, Хаарлем, Гаага... Маленькая страна здесь похожа на цветник-сад. У подножий ветряных мельниц пестрым ковром расстилаются поля, сплошь засаженные цветами...
Город ошеломляет шумом, движением, людной теснотою улиц, необычайным обилием велосипедистов, движущихся по улицам непрерывным потоком. Главное в городе порт. Как реки в море, сюда вливаются городские людные улицы, текут потоки велосипедистов, автомобилей, движутся толпы рабочих. Торговый порт Роттердама велик и туманен. Огромные океанские корабли, сверкающие чистотой корпуса трансатлантических пароходов-экспрессов, неуклюжие грузовики, грязные угольщики, стройные парусники и яхты; живое, движущееся месиво буксиров, «рундфаров», моторных барж, паромов; густой лес мачт, флагов, труб; кипящая, взбудораженная движением судов, плещущая в каменную пристань вода… На каменной набережной ряды пароходных к банкирских контор, агентств, вывесок, медных и мраморных досок с именами владельцев, штабеля ящиков, тюков, бочек; потрясающий грохот лебедок, передвижных кранов, шараханье стрел, оттяжек, блоков… За широкими зеркальными окнами, в уюте кабинетов, удобных вращающихся кресел, конторок я бюро, скрипе сафьяна, в дыму кэпстена и гаванских сигар властвует незримый простому глазу всемогущий, всеправящий мир гульденов, долларов, фунтов...
Весь день брожу по шумному городу, из улицы в улицу, из квартала в квартал. Набережные каналов, торговые улицы, людные площади, магазины. У разводного моста толпою стоят велосипедисты и пешеходы. Вращая железную ручку, мост медленно разводят два человека с трубками в зубах, с теплыми шарфами на сизо-багровых коротких шеях. Внизу, на маслянисто вздыхающей воде, изломно отражающей небо, набережную и головы людей, попыхивая кольцами синего дыма, проходит моторная баржа. Необыкновенно рослая женщина-шкипер, положив на штурвал руки, высится монументом над палубой баржи. Из кармана широкой юбки торчит клубок с воткнутыми блестящими спицами и недовязанный шерстяной чулок. Огромная, похожая на волка, собака, стуча когтями по железу, с лаем носится по палубе баржи. Не торопясь, не выпуская штурвала, женщина достает из кармана деньги, опускает монету в спущенный на веревочке башмак, — плата за разводку моста. Толпа терпеливо ждет, смотрит вниз на играющую радужными пятнами воду, на проплывающую под мостом баржу, на похожую на монумент женщину-шкипера и лающую собаку...
Многолюдная толпа выносит меня на предпраздничный городской базар. Отдавшись течению, я скорлупкой плыву в густой толпе. У накрытых парусиной палаток, набивая на губах пену, кричат, звонят, стучат молотками бесчисленные зазывалы –продавцы сигар, подтяжек, цветочных луковиц, безопасных бритв… Груды овощей, фруктов, обрызганных водою живых цветов... На минуту я останавливаюсь у палатки, где, быстро двигая локтями, торгует селедками красавица рыбачка в крахмальной кружевной наколке... В конце базара, взгромоздившись на ящик, окруженный толпою зевак, выкатывая страшно белки, ораторствует черный, как вакса, шарлатан, предлагающий чудодейственное, волшебное лекарство, излечивающее все болезни...
Железный двухэтажный паровой паром, снизу доверху нагруженный автомобилями, грузовыми платформами, ручными тележками, наполненный много- головой, разнолицей толпою, перевозит меня на другои берег. Река кипит, плюется пеной, сердито хлещет в железные борта парома. Лес мачт, высокие стены корабельных корпусов смыкаются широким кругом быстроходные катера, переполненные людьми «рундфары», похожие на черепах баржи, хлопотливые буксиры во всех направлениях пересекают и волнуют мутнозеленоватую воду. Паром останавливается у набережной большого острова. Здесь живут малайцы, «чинезы» цветные «подданные» королевы Нидерландов, которым запрещено проживание в центральных частях городов. Я всякое утро вижу этих смуглолицых, желтокожих, сильных и стройных людей, одетых в забрызганные краской, известкой, пропитанные маслом и угольной пылью рабочие костюмы, направляющихся в автобусах и трамваях на окраины города на «черные» работы...
Я ступаю с колыхающейся палубы парома на каменную набережную, прохожу мимо невысоких, грязных, серых от копоти и грязи домов и лачуг. Окна жалких харчевен занавешены синим ситцем, в окнах лавчонок выставлен дешевый товар. На углу узкой улицы одноглазый старик «чинез» продает какую-то мокрую снедь. В глубине площади, у бетонной глухой стены, отгораживающей жилые кварталы от доков, гудит уличный орган. Маленький, сморщенный человек вертит ручку органа. другой, однорукий человек, держа смятую шляпу, стоит на дороге. На асфальтовом тротуаре, схватившись руками, танцуют девчонки-подростки...
Много раз прохожу улицей, стараясь заглянуть во внутренность таинственных харчевен и ночлежек, и наконец решаюсь зайти. Сухой желтолицый человек в круглой шапочке на выбритой голове, стоя у конторки смотрит на меня удивленно. Я знаками объясняю, что хотел бы посмотреть, вежливо прошу разрешения. Желтолицый человек приветливо кивает головой, продолжает заниматься своим делом, Я захожу за перегородку, оклеенную бумагой. Там стоят низенькие столики, расставлены раскладные узкие кровати. Кто ютится и живет в этой грязной трущобе? Жильцов в рабочий час здесь нет. За клеенчатой занавеской вижу полки с посудой, синие грязные фартуки, чувствую гнилой запах еды. Проходить дальше не решаюсь...
Долго брожу, приглядываясь к жизни грязных рабочих кварталов, ничем не похожей на шумную городскую торговую жизнь. Возвращаюсь на маленьком пароходике «рундфаре», бегущем от пристани, битком набитом портовым людом. Со мною едут рабочие-малайцы. С чувством влечения вглядываюсь в их смуглые лица, в темные глаза. Высокий темнолицый малаец, с мелко курчавящимися, точно покрытыми сажей, волосами, блестя желтоватыми белками глаз, рассказывает что-то такому же темноволосому и темнолицему соседу, курящему папиросу. Глаза его влажны и печальны. Я дружески всматриваюсь в его лицо, вслушиваюсь в гортанную речь, думаю: «Как, должно быть, хорош ты был у себя на родине, под опалившим тебя тропическим солнцем!»
Снимаемся утром на заре. Еще бегут, дымятся над водою клочья ночного тумана. Подняв паруса, белыми чайками стремятся на взморье спортивные яхты... Мы разворачиваемся, идем серединой широкой, сливающейся с туманными берегами реки. два парохода — англичанин и итальянец — идут впереди нас. Лоцманы — старый и молодой стоят на капитанском мостике, наверху, и опять проплывают мимо плоские берега, красные крыши береговых построек. Медленно обходим угольщика- итальянца. Положив на поручни голые локти, на нем стоят, курят трубки черные от угольной пыли кочегары с платками на закопченных шеях. Море открывается просторно, и в нем, покуда видит глаз, идут, дымят бесчисленные корабли…