Нельзя было сомневаться, что он утратил душевное равновесие под влиянием насильственного буксирования. Этот тупой человек был глубоко встревожен, иначе он никогда не решился бы задать мне неожиданный вопрос: не замечал ли я, что Фальк поглядывает на его племянницу?
— Не больше, чем я сам, — правдиво ответил я. Девушка была из тех, на кого поневоле приходится смотреть. Шуметь она не шумела, но прекрасно заполняла солидный кусок пространства.
— Но вы — совсем другой человек, капитан, — заметил Герман.
С удовольствием отмечаю, что этого я отрицать не мог.
— Но как же относительно самой леди? — невольно спросил я.
Он некоторое время серьезно глядел мне в лицо, а потом попытался переменить разговор. Я услышал, как он неожиданно забормотал о том, что его дети подросли и нуждаются в школьном обучении. Ему придется оставить их у бабушки, когда ему доверят другое судно, на что он рассчитывал по возвращении в Германию.
Это постоянное обращение к домашним делам было очень забавно. Должно быть, ему мерещилась коренная перемена в его жизни. Начало новой эры. И ведь ему предстояло расстаться с «Дианой»! Он работал на ней много лет. Он получил ее в наследство... если не ошибаюсь — от дяди. А будущее рисовалось ему неясно, поглощая все его мысли, словно он готовился к рискованному предприятию. Он сидел хмурясь, кусая губы, а затем вдруг начал рвать и метать.
На секунду я развеселился, обнаружив, что он питает надежды, будто я могу или должен заставить Фалька высказаться. Подобные надежды были непонятны, но забавны. Затем вся эта нелепица начала меня злить. Я сердито сказал, что никаких симптомов не заметил, но если таковые имеются, — он, Герман, в этом убежден — то дело обстоит еще хуже. Почему нравится Фальку именно таким манером дурачить людей, я сказать не могу, однако считаю своим священным долгом предостеречь Германа. На днях, сказал я, мне стало известно, что Фальку удалось подцепить на ту же удочку одного человека (и это случилось не так давно).
Разговаривали мы вполголоса, и тут Шомберг, взбешенный нашей таинственностью, вышел из комнаты и с таким треском захлопнул дверь, что мы буквально подскочили на стульях. Поведение Шомберга, — а быть может, то, что я сказал, — рассердило моего Германа. Он презрительно мотнул головой в сторону все еще дрожавшей двери и высказал предположение, что, видимо, я наслушался дурацких басен этого парня. Похоже было на то, что его действительно восстановили против Шомберга.
— Его болтовня, его болтовня... — повторял он, подыскивая слово, — вздор!
Он еще раз произнес «вздор» и прибавил, что я, вдобавок, слишком молод.
Тут уж и я взбесился, услыхав такую гнусную клевету (жаль, что теперь я не рискую подвергнуться подобного рода оскорблениям). Я готов был поддерживать любое заявление Шомберга. Одному дьяволу известно, чем это объяснить, но была секунда, когда Герман и я глядели друг на друга, как два заклятых врага. Затем, не прибавив больше ни слова, он взялся за шляпу, а я доставил себе удовольствие крикнуть ему вслед:
— Послушайтесь моего совета и заставьте Фалька заплатить за поломку судна! Вряд ли вы добьетесь от него чего-нибудь другого.
Когда я вернулся на борт своего судна, старый помощник, очень возбужденный событиями этого утра, заметил:
— Я видел, как буксирное судно вернулось с внешнего рейда около двух часов пополудни (он никогда не говорил «в два часа дня» или «два часа ночи», а всегда «пополудни» или «пополуночи», придерживаясь стиля судового журнала). Быстро сделано. Парень — настоящий вышибала, правда, сэр? Такой тип очень пригодился бы за стойкой лондонских трактиров Ист-Энда, — он рассмеялся своей шутке. — Настоящий вышибала. Раз он выволок этого голландца, — завтра утром, полагаю, придет и наш черед.
На рассвете мы все были на палубе, готовые в один миг сняться с якоря. Даже больные выползли наверх. Напрасно. Фальк не явился. Наконец, когда мне пришло в голову, что, быть может, что-нибудь неладно с его машинами, — мы увидели пароход, полным ходом шедший вниз по реке, словно нашего судна и в помине не было. Сначала я лелеял безумную надежду, что он повернет назад у первого же изгиба реки. Затем стал следить, как над равниной там и сям подымались клубы дыма, следуя по извивам реки. Дым исчез. Тогда, не говоря ни слова, я спустился вниз завтракать. Да, я попросту спустился вниз завтракать.
Мы все молчали. Наконец помощник, покончив со второй чашкой чаю, — он пил чай с блюдца, — воскликнул:
— Куда, черт его побери, отправился этот парень?
— Ухаживать! — крикнул я с таким дьявольским смехом, что старик больше уже не посмел раскрыть рот.
В контору я шел совершенно спокойный. Под этим спокойствием таилось бешенство. Там, видимо, все уже было известно, и при моем появлении все оцепенели. Управляющий, непомерно тучный человек, прерывисто дыша, двинулся мне навстречу своей мягкой походкой, а молодые клерки, сидевшие вдоль стен, склонились над своими бумагами и украдкой поглядывали в мою сторону. Толстяк, не дожидаясь моей жалобы, засопел и сообщил мне новость таким тоном, словно и сам ей не доверял: Фальк, капитан Фальк, категорически отказался буксировать мое судно, вообще иметь со мной дело — сегодня, завтра или когда бы то ни было.
Я сделал все возможное, чтобы сохранить хладнокровие, но, должно быть, это мне не удалось. Мы разговаривали, стоя посреди комнаты. Вдруг за моей спиной какой-то осел оглушительно высморкался, а другой щелкопер вскочил и выбежал на площадку. Мне пришло в голову, что вид у меня, должно быть, дурацкий. Сердитым голосом я выразил желание переговорить с принципалом в его кабинете.
Кожа на голове мистера Зигерса была мертвенно-бледная; поперек черепа от уха к уху тянулись, словно приклеенные, пряди пепельных волос, похожие на бинт. Его узкое худое лицо было цвета терракоты, точь-в-точь глиняная посуда. Был он болезнен, худ и мал роста; руки, как у десятилетнего мальчика. Но это тщедушное тело было наделено громовым голосом, оглушительно громким, грубым и резким, словно исходящим из какого-нибудь инструмента вроде сирены. Не знаю, как использовал он его в частной жизни, но в деловой сфере этот голос давал ему возможность одерживать верх в спорах без малейшего умственного напряжения, одною лишь массой звуков. У нас с ним бывали столкновения. Мне приходилось выбиваться из сил, защищая интересы моих судовладельцев, которых, заметьте, я никогда не видел; что же касается Зигерса, — то он, познакомившись с ними несколько лет назад во время деловой поездки в Австралию, претендовал на знание самых сокровенных их мыслей и в качестве «их доброго друга» постоянно выставлял это мне на вид.
Он желчно поглядел на меня (любви мы друг к другу не питали) и тотчас же заявил, что это странно, очень странно. Его английское произношение было до того нелепо, что я даже не пытаюсь его воспроизвести. Так, например, он сказал: «ошень штранно». Благодаря оглушительному голосу, язык, родной нам с детства, производил жуткое впечатление, и, даже воспринимая речь как неопределенный шум, вы бывали вначале ошеломлены.
— Мы были знакомы, — продолжал он, — с капитаном Фальком много лет, и никогда не было оснований...
— Вот потому-то я и пришел к вам, — перебил я. — Я имею право требовать объяснения этой нелепицы.
В комнате был зеленоватый полусвет, так как верхушки деревьев заслоняли окно. Я заметил, как он передернул худыми плечами. Тут мне неожиданно пришла в голову мысль, — такие мысли приходят в голову ни с того ни с сего, — что, по всем вероятиям, в этой самой комнате, если рассказ Шомберга правдив, Фалька отчитывал мистер Зигерс-отец. Оглушительный голос мистера Зигерса-сына звучал медно, словно он пытался говорить через тромбон. Он выражал свое сожаление по поводу моего поведения, в значительной мере лишенного скромности... Да, меня тоже отчитывали! Трудно было следить за его исковерканной речью, но он говорил о моем поведении — о моем!.. Проклятье! Я не намерен был это терпеть.
— На что вы, черт возьми, намекаете? — с бешенством спросил я. Затем надел шляпу (сесть он никогда и никому не предлагал) и, так как он, казалось, на секунду онемел при виде такой непочтительной выходки, я повернулся к нему спиной и вышел. Он выпалил мне вслед несколько угроз, посулил явиться на судно за простойными деньгами, упомянул о других расходах, какие связаны с задержкой, вызванной моим легкомыслием.
Когда я вышел на солнечный свет, голова у меня закружилась. Теперь дело было не только в задержке. Я понял, что меня впутали в безнадежную и нелепо-унизительную историю, которая приведет меня едва ли не к катастрофе.
— Нужно успокоится, — пробормотал я и поспешно отошел в тень стены, будто изъеденной проказой.
Из короткого переулка видна была широкая главная улица, шумная, уходящая вдаль. Тянулись два ряда разваливающихся каменных построек, бамбуковые изгороди, арки из кирпича и извести, дощатые и глиняные хижины, резные деревянные двери храмов, лачуги из гнилых циновок. Это была необычайно широкая улица, запруженная толпой босоногих коричневых людей, шагающих по лодыжку в пыли. На секунду мне показалось, что я схожу с ума от тревоги и отчаяния.
Нужно иметь снисхождение к чувствам молодого человека, не привыкшего к ответственности. Я думал о своей команде. Добрая половина матросов была больна, и я уже начал подумывать, что кое-кто умрет на борту, если мне не удастся в самом непродолжительном времени увезти их в море. Видимо, мне придется вести свое судно вниз по реке или под парусами, или дрейфовать при отливе, таща якорь по грунту; эти операции я, как и многие современные моряки, знал лишь теоретически. И я почти боялся браться за них, — команда у меня была небольшая, — и я не знал русла реки, что так необходимо при управлении судном. Здесь не было ни лоцманов, ни буев, ни бакенов, а каждый мог заметить дьявольски сильное течение, во многих местах — мелководье, и два несомненно опасных поворота перед выходом в море. Но степень опасности я определить не мог. Я не знал даже, на что способно мое судно! Я ни разу еще им не управлял. А на реке, где нет места, чтобы прийти к соглашению, взаимное непонимание человека и его судна всегда кончается скверно для человека. С другой стороны, нужно признать, что у меня не было оснований рассчитывать на удачу. Предположим, я имел бы несчастье посадить судно на какую-нибудь проклятую мель. Это окончательно погубило бы весь рейс. Ясно, что Фальк, отказавшись меня буксировать, отказался бы и снять меня с мели. А что это значит? В лучшем случае, один потерянный день, но гораздо вероятнее, пришлось бы добрых две недели просидеть на гнилой губительной отмели и работать до изнеможения, разгружая судно; и — более чем вероятно, — пришлось бы брать взаймы деньги под непомерные проценты, да к тому же еще у этой шайки Зиверса. Порт был в их руках. А у этого пожилого матроса Гэмбрила вид был очень скверный, когда я давал ему сегодня утром хинин. Уж он-то непременно умрет, да еще двое-трое чувствуют себя не лучше, а остальные тоже, того гляди, подцепят тропическую лихорадку. Ужас, гибель и вечные угрызения совести! А помощи нечего ждать. Я попал в когти безумцев, да к тому же и настроенных враждебно.
Во всяком случае, если мне предстояло вести самому свое судно вниз по реке, мой долг был раздобыть хоть какие-нибудь сведения. Но это было не так-то легко. Единственным человеком, который мог сослужить мне службу, был некий Джонсон, бывший капитан одного местного судна, а теперь взявший себе в жены туземку и совсем опустившийся. О не я слышал только, что он затерялся в самой гуще туземцев — их было двести тысяч — и вылезает на свет лишь для того, чтобы раздобыть брэнди. Мне казалось, — попадись он мне в руки, я бы протрезвил его на борту своего судна и использовал как лоцмана. Лучше что-нибудь, чем ничего. Моряк всегда остается моряком, а он много лет знал эту реку. Но в нашем консульстве (куда я явился, обливаясь потом после быстрой ходьбы), мне не могли дать никаких сведений. Превосходные молодые люди из консульства готовы были помочь мне, но они знали только белую колонию, для которой Джонсоны не существуют. Они предложили мне начать поиски самому с помощью констебля, состоящего при консульстве, бывшего сержанта гусарского полка.
Этот человек, чьей обязанностью, по-видимому, было сидеть за столиком в прихожей консульства, получив приказание помочь мне в поисках Джонсона, проявил колоссальную энергию и удивительное знание местной жизни. Но он не скрывал своего скептически-презрительного отношения к моему предприятию. В тот день мы вместе исследовали бесконечное количество отвратительных питейных заведений, игорных притонов, курилен опиума. Мы пешком брели по узким переулкам, где наша гхарри, — крохотный ящик на колесах, запряженный норовистым бирманским пони, — никак не могла проехать. Констебль, казалось, был близко знаком, не без доли презрения, с мальтийцами, евразийцами, малайцами, китайцами, полукровками, даже с метельщиками, приставленными к храму; с последними он разговаривал у ворот. Через решетку в глиняной стене, замыкающей переулок, мы проинтервьюировали необычайно тучного итальянца, который, как небрежно сообщил мне бывший сержант, «в прошлом году убил человека». Обращаясь к нему, он называл его «Антонио» и «Старый Олень», хотя этот раздутый парень, заполнивший, по-видимому, добрую половину камеры, куда его засадили, напоминал скорее жирную свинью в хлеву. Затем сержант фамильярно, но сурово потрепал — да, потрепал — по подбородку невероятно морщинистую и скрюченную опиравшуюся на палку старую ведьму, которая вызвалась дать нам какие-то сведения. Не меняя хмурого выражения лица, он завел оживленный разговор с группой темнокожих женщин, покуривающих сигары у дверей глиняных лачуг. Мы вылезали из гхарри и пробирались в хижины, где ветер разгуливал, как в плетеной корзине, или спускались в места, мрачные, как погреб. Мы влезали в гхарри, ехали, снова вылезали, — казалось, для того только, чтобы заглянуть за кучу щебня. Солнце садилось; ответы моего спутника стали коротки и саркастичны, по-видимому, мы все время упускали Джонсона. Наконец наша повозка снова остановилась, возница спрыгнул на землю и распахнул дверь.
Куча отбросов, увенчанная дохлой собакой, нас не остановила. Под моей ногой весело запрыгала пустая жестянка из-под австралийских мясных консервов. Затем мы полезли через отверстие в колючей изгороди.
Это был очень чистый туземный двор; а грузная туземная женщина с голыми коричневыми ногами, толстыми, как столбы, преследовавшая на четвереньках серебряный доллар (откуда он выкатился — неизвестно), была сама миссис Джонсон.
— Твой муж дома? — спросил экс-сержант и отошел в сторону, подчеркивая этим полное свое равнодушие к дальнейшим событиям.
Джонсон стоял, повернувшись спиной к туземному дому, построенному на сваях, со стенами из циновок. В левой руке он держал банан. Правой швырнул в пространство еще один доллар. Эту монету женщина поймала на лету, а затем плюхнулась на землю, чтобы с большим удобством нас разглядывать.
«Муж» был желт, седоват, небрит. Его саржевый пиджак на локтях и на спине был вымазан грязью. Там, где лопнули швы, проглядывало белое тело. На шее болталось что-то, напоминающее бумажный воротничок. Слегка покачиваясь, он уставился на нас с изумлением.
— Откуда вы взялись? — спросил он.
Сердце у меня упало. Как я был глуп, потратив на это столько энергии и времени!
Но раз я уже так далеко зашел, мне оставалось только сделать еще один шаг и изложить цель моего визита. Он должен немедленно отправиться со мной, ночевать на борту моего судна, а завтра, с отливом, он поможет мне вывести судно в море. Это — барк в шестьсот тонн, осадка — девять футов. Я предложил уплатить ему за помощь восемнадцать долларов. Пока я говорил, он внимательно, со всех сторон разглядывал банан, поднося его то к одному, то к другому глазу.
— Вы позабыли извиниться, — сказал он наконец очень уверенно. — Не будучи сами джентльменом, вы, видимо, не можете распознать джентльмена при встрече. Я — джентльмен. Прошу вас принять к сведению, что, когда я при деньгах, я не работаю, а сейчас...
Я принял бы его за совершенно трезвого, если бы он на секунду не приостановился и не начал с озабоченным видом смахивать дыру со штанов.
— У меня есть деньги — и друзья. Как полагается всякому джентльмену. Быть может, вам хотелось бы знать моего друга? Его имя – Фальк. Вы могли бы взять у него денег взаймы. Постарайтесь запомнить: Ф-а-ль-к... Фальк... — Вдруг тон его резко изменился. — Благородное сердце, — сказал он пьяным голосом.