И тут он в первый раз поднял голову и взглянул на меня с удивлением и недоверием. Он поднял голову так резко, что ошибиться было невозможно; я затронул струну. Я оценил открывшуюся мне возможность и едва мог ей поверить.
— Как… поговорить?.. Ну, конечно, — сказал я очень медленно, с величайшим вниманием следя за ним; я боялся, не шутка ли это. — Конечно, не с молодой особой... Вы знаете, я не умею говорить по-немецки. Но...
Он перебил меня и очень серьезно стал убеждать, что у Германа составилось обо мне самое хорошее мнение. Я сразу почувствовал необходимость повести дело дипломатически, поэтому я стал колебаться, чтобы развлечь его. Фальк выпрямился, зрачки его заметно расширились, так что радужная оболочка превратилась в узкое желтое колечко, но этим, видимо, и ограничивались все внешние признаки его волнения.
— О да! Герман прекрасного мнения...
— Возьмите карты. Шомберг подглядывает в щелку жалюзи, — сказал я.
Мы сделали вид, будто играем в ecarte. Наконец несносный сплетник удалился и, вероятно, сообщил в бильярдной, что мы играем как одержимые.
В карты мы не играли, но действительно вели игру, и я чувствовал, что козыри в моих руках. Ставкой, грубо говоря, был успех плавания — для меня; ему же, по моему мнению, терять было нечего. Наша близость быстро росла, и после нескольких реплик я понял, что превосходный Герман старался меня использовать. Этот простодушный и коварный тевтонец, кажется, говорил обо мне Фальку, как о сопернике. Я был молод, и такое двуличие меня возмутило.
— Неужели он вам это так прямо и сказал? — с негодованием спросил я.
Нет, Герман этого не говорил; он только намекал; и, конечно, немного было нужно, чтобы встревожить Фалька. Но вместо того чтобы сделать предложение, он постарался освободить семью от моего влияния. Тут он был совершенно откровенен, — откровенен, как кирпич, падающий вам на голову. О да, этот человек не был двуличен. А когда я его поздравил с совершенством его методов, — вплоть до подкупа злосчастного Джонсона, — он стал искренне протестовать. Никакого подкупа не было. Он знал, что парень, имея в кармане несколько центов на выпивку, работать не станет, и естественно (он так и сказал: «естественно»), он дал ему несколько долларов. Он сам моряк, сказал он, и потому предвидел путь, какой вынужден будет избрать другой моряк вроде меня. С другой стороны, он был уверен, что я попаду в беду. Недаром он последние семь лет плавал вверх и вниз по реке. Ничего постыдного в этом и не было бы, — но он конфиденциально заверил меня, что я очень неловко посадил бы свое судно на мель в двух милях ниже Великой Пагоды...
И, несмотря на все это, никакого недоброжелательства в нем не было. Это было очевидно. Он переживал кризис, и, кажется, единственной его целью было выиграть время. А затем он упомянул, что выписал какую-то безделушку — настоящую драгоценную безделушку из Гонконга. Она прибудет через день или два.
— Ну, в таком случае все в порядке, — беззаботно сказал я. — Вам остается только преподнести ее молодой леди вместе с вашим сердцем и отныне быть счастливым.
В общем, поскольку речь шла о девушке, он, пожалуй, со мной соглашался, но веки его опустились. Все-таки что-то стояло на его пути. Прежде всего, Герман питал к нему неприязнь. А мною не мог нахвалиться. И миссис Герман тоже. Он не знал, почему он так им не нравится. Это в значительной мере осложняло дело.
Я слушал бесстрастно и чувствовал себя настоящим дипломатом. Говорил он не совсем ясно. Он был одним из тех людей, которые живут, чувствуют, страдают в каком-то духовном полумраке. Но он был очарован этой девушкой и одержим желанием сделать ее своей женой, — это было ясно как день. Памятуя об этой ставке, он боялся, сделав предложение, подвергнуть ее риску. Кроме того, его смущало еще что-то. А тут еще Герман так восстановлен против него...
— Понимаю, — сказал я задумчиво, а сердце у меня тревожно забилось: я был взволнован своей дипломатией. — Я ничего не имею против того, чтобы позондировать Германа. Чтобы доказать, как вы ошибались, я готов сделать для вас все, что в моих силах.
У него вырвался легкий вздох. Он провел руками по лицу и тотчас же опустил их; напряжение его костлявого лица не изменилось, словно все ткани окостенели; казалось, вся страстность сосредоточилась в этих больших коричневых руках. Он был удовлетворен. Но здесь была еще одна зацепка... Если кто-нибудь и мог убедить Германа разумно взглянуть на дело, то только я! Я знал свет и много испытал. Сам Герман с этим соглашался. А затем я тоже был моряком. Фальк считал, что моряк лучше может понять иные вещи...
Он говорил, словно Германы всю свою жизнь прожили в деревушке, и я один, с моим жизненным опытом, способен отнестись снисходительно и взглянуть на некоторые события с большей терпимостью. Вот куда меня завела моя дипломатия. Я вдруг почувствовал к ней отвращение.
— Послушайте, Фальк, — резко спросил я, — уж не припрятана ли у вас где-нибудь жена?
В его ответе слышались и боль и отвращение. Неужели я не мог понять, что он заслуживает такого же уважения, как и всякий другой, и честно зарабатывает себе на жизнь? Он страдал от моего подозрения и возражал мне заглушенным голосом, звучавшим патетически. На секунду я устыдился, но, несмотря на мою дипломатию, во мне как будто проснулась совесть, словно действительно в моей власти было довести до благополучного конца его матримониальное предприятие. Усиленно притворяясь, мы начинаем верить всему, — всему, что нам выгодно. А я притворялся очень старательно, так как рассчитывал все-таки благополучно спуститься по реке на буксире. Совесть или глупость руководили мной, но я не мог удержаться, чтобы не намекнуть на дело Ванло.
— Тут вы поступили довольно скверно, не правда ли? — вот что осмелился я сказать, ибо логика нашего поведения всегда зависит от неведомых и непредвиденных импульсов.
Его глаза — зрачки были расширены — каким-то пугливым бешенством скользнули по моему лицу и уставились в окно. Из-за ставен доносился непрерывный стук шаров, веселые голоса игроков и басистый смех Шомберга.
— Значит, эта проклятая сплетница, трактирщик, вечно будет болтать? — воскликнул Фальк. — Ну да! Это случилось два года назад.
Он признался, что в решающий момент у него не хватило мужества довериться Фреду Ванло: он был не моряк, и вдобавок еще глуповат. Он не мог ему довериться, но, не желая ссоры, дал ему взаймы денег, чтобы тот перед отъездом мог уплатить все долги.
Услышав это, я очень удивился. Значит, Фальк был в конце концов не таким уж скрягой. Тем лучше для девушки.
Некоторое время он сидел молча; потом взял карту и, глядя на нее, сказал:
— Вы не думайте ничего плохого. Это был несчастный случай. На меня свалилось несчастье.
— Так зачем же вам об этом рассказывать?
Не успел я выговорить эти слова, как мне показалось, что я предлагаю что-то безнравственное. Он отрицательно покачал головой. Об этом нужно было сказать. Он считал необходимым, чтобы родственники молодой особы знали… «Несомненно, — подумал я, — будь мисс Ванло помоложе и не повлияй на нее так скверно климат, Фальк счел бы возможным довериться Фреду Ванло». А затем я представил себе фигуру племянницы Германа, ее роскошные формы, цветущую молодость, избыток сил. Наделенная такой могучей и здоровой жизненной силой, она властно влекла этого человека, тогда как бедная мисс Ванло могла только распевать сентиментальные романсы под аккомпанемент рояля.
— А Герман меня ненавидит, я это знаю! — своим заглушенным голосом воскликнул он, снова охваченный беспокойством. — Я должен им сказать. Им следует это знать. Вы бы на моем месте сказали!
Затем он сделал чрезвычайно таинственный намек на необходимость особых условий домашней жизни. Хотя любопытство мое было возбуждено, я не хотел слушать его признание. Я боялся, как бы он не сообщил чего-нибудь такого, что сделает мою роль свата, — правда, нереальную, — отвратительной. Я знал, что ему нужно только сделать предложение — и девушка будет его. С трудом удерживаясь, чтобы не расхохотаться ему в лицо, я выразил глубокую уверенность в том, что мне удастся победить нерасположение к нему Германа.
— Ручаюсь, что я все улажу, — сказал я.
Он казался очень довольным.
И когда мы встали, ни слова не было сделано о буксировании. Ни единого слова! Игра была выиграна, и честь спасена. О, благословенный белый бумажный зонт! Мы обменялись рукопожатием, и я едва удержался, чтобы не пуститься в пляс, как вдруг он вернулся, большими шагами прошел через всю веранду и недоверчивым голосом сказал:
— Послушайте, капитан, вы мне дали слово. Вы… вы… меня не обманете?
Господи! Ну и испугал же он меня! В его тоне слышались не только сомнение, но и отчаяние и угроза. Влюбленный осел! Но я оказался на высоте положения.
— Дорогой мой Фальк! — начал я врать с такой развязностью и бесстыдством, что даже сам удивился. — Признание за признание (никаких признаний он не делал). Я уже обручился на родине с прелестной молодой девушкой, так что, вы понимаете…
Он схватил мою руку и сжал ее, словно тисками.
— Простите! Мне с каждым днем все труднее становится жить одному…
— На рисе и рыбе, — насмешливо перебил я и нервно хихикнул при мысли о пронесшейся над моей головой опасности.
Он выпустил мою руку, словно она превратилась в кусок раскаленного докрасна железа. Спустилось глубокое молчание, как будто произошло что-то из ряда вон выходящее.
— Я вам обещаю добиться согласия Германа, — пролепетал я наконец, и мне показалось, что он не мог не заметить вздорности моего обещания. — Если же придется преодолевать еще какое-нибудь препятствие, я постараюсь оказать вам поддержку, — сделал я еще одну уступку, чувствуя себя почему-то разбитым и подавленным. — Но и вам не мешает постараться…
— Однажды на меня свалилось несчастье, — пробормотал он бесстрастным голосом и, повернувшись ко мне спиной, удалился, медленно и тяжело ступая по дощатому полу, словно ноги его были налиты свинцом.
Однако на следующее утро и он и его буксир работали довольно оживленно: слышались плеск, крики. Внизу была суета, а на мостике виднелась голова Фалька; с величественным видом он молча глядел вперед. Явился он безбожно рано, но было уже около одиннадцати утра, когда он подвел нас на кабельтов от судна Германа. И сделал он это очень скверно, наспех и едва не ухитрился пропустить удобное место для стоянки, так как, разумеется, заметил на корме племянницу Германа. Заметил ее и я — и, должно быть, одновременно с ним. Я увидел гладко зачесанные рыжеватые волосы и изумительную фигуру в сером ситцевом платье, безукоризненно ее облегающем, — настоящая нимфа из свиты Дианы-охотницы. А «Диана» — барк, солидный, с высокими бортами — лежала на воде и казалась самым прозаическим и респектабельным судном, когда-либо плававшим по морям, — полезная и уродливая, отданная в услужение семейным добродетелям, словно какая-нибудь бакалейная лавка на суше. Фальк тотчас же удалился: его ждала еще какая-то работа. Он должен был вернуться вечером.
Он прошел мимо нас очень близко, тихим ходом. Каменистые островки, словно разрушенные стены широкой арены, эхом отозвались на удары лопастных колес: казалось, во все стороны понеслись мощные и ленивые аплодисменты. Поравнявшись с судном Германа, он остановил машины; глубокое молчание спустилось на скалы, берег и море, а он высоко поднял шляпу перед нимфой в сером ситцевом платье. Я схватился за бинокль и могу поклясться, что она не шевелилась: она стояла, безупречно сложенная и неподвижная, у поручней, держась рукой за веревку, протянутую над ее головой, а человек, медленно проплывавший мимо, посылал ей почтительный привет. Для меня в этой сцене был скрыт глубокий смысл, я чувствовал себя свидетелем торжественного объяснения. Жребий был брошен. После такого поклона он не мог отступить. И я размышлял о том, что теперь это не имеет для меня решительно никакого значения. Труба внезапно изрыгнула клубы черного дыма; бешено завертелись колеса, пробуждая грозное эхо скал; и пароход покинул заброшенную арену. Скалистые островки лежали на море, как циклопические развалины на равнине; сороконожки и скорпионы прятались под камнями; нигде не видно было ни единой былинки, ни одной ящерицы, греющейся на прибрежных гальках. Когда я снова взглянул на судно Германа, девушка исчезла. В необъятном небе не видно было ни одной птицы; море, сливаясь с плоской равниной, тянулось до самого горизонта.
Таковы декорации, отныне неразрывно связанные с тем, что я узнал о несчастье Фалька. Моя дипломатия привела меня сюда, и теперь мне оставалось только выждать время, чтобы взяться за свою роль посланника. Моя дипломатия увенчалась успехом: судно было в безопасности; старик Гэмбрил, должно быть, выживет. С «Дианы» доносился непрерывный стук молотка. Время от времени я поглядывал на старое, по-домашнему уютное судно, верную кормилицу германовского потомства, или глазел на далекий храм Будды, похожий на одинокий холмик на равнине, где бритые жрецы лелеют мечту о том небытии, какое является достойной наградой всех нас. Несчастье! Однажды на него свалилось несчастье! Ну что ж, в жизни и не то случается! Но что это могло быть за несчастье? Я вспомнил одного человека, который утверждал, что много лет тому назад он пал жертвой несчастного стечения обстоятельств; но это несчастное стечение обстоятельств, при беспристрастном рассмотрении, оказывается, нисколько не отличалось от нарушения принятых на себя обязательств, в чем он сам был виноват, и с тех пор жертва всегда отчаянно нуждалась в деньгах. Не могло ли и с Фальком случиться нечто в этом роде? Однако казалось в высшей степени невероятным, чтобы Фальк сам предложил поговорить об этом со своим будущим тестем; кроме того, я почему-то был уверен, что он по природе своей не способен на такого рода правонарушение. Подобно тому как в племяннице Германа воплощалось физическое очарование женщины, так, на мой взгляд, ее массивный поклонник являлся воплощением мужской прямоты и силы, которая способна убить, но никогда не опустится до мошенничества. Это было очевидно. С таким же успехом я мог заподозрить у девушки искривление позвоночника… Тут я заметил, что солнце близится к закату.