— Ах, милочка, — воскликнула моя подруга, — иди-ка сюда, помоги мне немножко. Клод боится сделать мне больно.
Маргаритка взяла полотенце и принялась изо всех сил растирать худыми руками Лоранс. Ее нисколько не удивили ни беспорядок в комнате, ни эта голая женщина. Она услужливо водила жесткими пальцами по еще нежным плечам, завидуя их белизне и вспоминая о былых наслажденьях. Лоранс, стоя вполоборота к старухе, улыбалась и внезапно вздрагивала, задыхаясь, когда та окачивала ее холодной водой.
— Куда ж это ты идешь, детка? — спросила ужасная старушонка.
— Клод везет меня на бал.
— Вот это хорошо, сударь! — обернулась ко мне Маргаритка.
Потом она взяла сухое полотенце и стала любовно вытирать Лоранс.
— Я еще утром подумала, что вас, наверно, одолевает смертная тоска: вы же вечно сидите взаперти в комнате. Лоранс у вас хорошая девочка, сударь. Другие уже двадцать раз сбежали бы от вас. Ну, вот, детка, теперь ты красивая; у тебя будет сегодня много ухажеров. Вы ревнивы?
Я не смог ответить ей. Я машинально улыбался и следил взглядом за этой странной сценой. Мне не давала слушать старуху одна и та же мысль, которая то и дело приходила мне на ум. Я вспоминал неизвестно где виденную старинную гравюру; на ней была изображена Венера за умываньем: нимфы купают ее, маленькие амуры ласкают. Богиня отдается в руки прислужниц, таких же юных и прекрасных, как она; их прелестную наготу прикрывает лишь морская пена; а на берегу стоит старый фавн — плененный этой молодостью и свежестью, он забывает в немом восторге о своих желаньях.
— Он ревнивый, он ревнивый… — Резкий смешок Маргаритки перемежался с икотой. — Тем лучше для тебя, детка, — он завалит тебя подарками, а тебе будет легче изменять ему. У меня был когда-то любовник, сударь, который очень походил на вас; немного ниже ростом, пожалуй, но те же глаза, тот же рот, даже волосы, — он, как и вы, зачесывал их назад. Он меня обожал, и так надоедал своими ласками, да еще таскался за мной повсюду, что я его через неделю бросила.
Пока старуха болтала, Лоранс одевалась. Она причесывалась теперь перед зеркалом, серьезная и сосредоточенная. Старуха встала рядом с ней и умолкла; она благоговейно разглядывала коробочки с румянами и флаконы с ароматическими маслами — вульгарную парфюмерию, купленную по дешевке в уличном ларьке. Женщины забыли обо мне, и я уселся в углу.
Я видел в зеркале их отражения; оба лица, несмотря на морщины одного и относительную свежесть другого, казались мне похожими благодаря присущему им обоим низменному выражению. Тот же взгляд, помутневший от проведенных в распутстве ночей, те же губы, обезображенные грубыми поцелуями. По их увядшим щекам трудно было судить о разнице в возрасте. Обеих одинаково состарил разврат. Я даже вообразил на секунду, будто я любовник Маргаритки, и поспешно закрыл глаза.
Они совсем забыли о моем присутствии. Временами они обменивались вполголоса несколькими словами. Если Лоранс не удавалось завить какие-нибудь непослушные пряди, она ругалась и топала ногой. Тогда старушонка заводила рассказ о бывших у нее когда-то белокурых косах, описывала прически, которые носили в ее время, и для большей наглядности в свою очередь укладывала перед зеркалом седые волосы. Затем следовали долгие восхваления молодости Лоранс, бесконечные жалобы на неприятности, какие приносит с собою старость. Морщины появились раньше, чем утомилось тело; отсюда великие сожаления о том, что жизнь не была исчерпана в двадцать лет. А теперь приходится жить не торопясь, в тишине и мраке, и хранить в глубине души завистливое преклонение перед теми, кому еще предстоит стареть.
Лоранс слушала, отвечала вопросами, в ожидании новых похвал выясняла, идет ли ей, например, вот этот локон… Затем, когда тщательно обработанные волосы стали такими пышными, как это требовалось, пришел черед подкрашивать лицо. Тут Маргаритка решила сама создать образцовое художественное произведение. Она скатала ватные шарики, взяла ими немного румян и синей туши и стала легонько проводить по щекам и вокруг глаз Лоранс. Она расширила веки, побелила лоб, придала здоровую яркость губам. И так же, как и мы, бедные мечтатели, раскрасив действительность в не соответствующие друг другу цвета, поднимаем потом шумиху вокруг созданного нами, она восхищалась своей работой, не видя, что ее дрожащие руки портили иногда черты лица, делая губы чересчур алыми и веки чрезмерно большими. Ее пальцы изменили для меня это лицо отвратительным образом. Кое-где оно приняло тусклый, землистый оттенок, в других местах оно блестело от крема, втертого, чтобы удержать грим. Стянутая, раздраженная кожа морщилась; на лице, одновременно румяном и увядшем, играла глупая улыбка кукол из папье-маше. Краски были такими кричащими и фальшивыми, что на них стыдно было смотреть.
Лоранс стояла прямо и неподвижно, скашивая глаза на зеркало, и любезно разрешала омолаживать себя. Если какие-нибудь контуры оказывались слишком подчеркнутыми, она стирала их ногтем. Наклоняясь вперед, она по нескольку секунд изучала с серьезным видом каждый штрих, которым украшала ее Маргаритка.
А та, закончив свое произведение, отошла на несколько шагов, чтобы оценить его издали.
— Ну, детка, теперь тебе никто больше пятнадцати не даст! — воскликнула она, довольная.
Лоранс улыбнулась ей. Обе они были совершенно искренними; они восторгались откровенно, не сомневаясь в произведенном чуде. И тут они вспомнили обо мне. Гордая этими пятнадцатью годами, Лоранс поцеловала меня; она хотела отдать мне первому свою молодость, расцветшую на одну ночь. Ее открытые плечи пахли свежестью, немного приторно, как пахнут люди, только что вышедшие из ванны. Когда ее холодные, влажные от помады губы коснулись моих, меня передернуло.
— Не забудь обо мне, детка, — заявила, уходя, Маргаритка. — Старушки любят сладенькое.
Мы остались одни; нам предстояло ждать целых два часа. Такой томительной скуки я еще никогда не испытывал. Это ожидание удовольствий, от которых мне претило, было необычайно тягостным; нетерпенье Лоранс, казалось, лишь замедляло для меня и без того медленный ход времени.
Лоранс уселась на кровать, оберегая свой розовый атласный костюм, усыпанный золотыми блестками; эта мишура, выделяясь на фоне закопченных обоев, на редкость не вязалась с ними. Лампа гасла, тишину нарушал только шум дождя, стучавшего в стекла. Трудно мне судить, братья, есть ли в глубине моей души какое-то чувство стыда… Вы знаете меня до конца, и я должен вам открыться: глядя на эту женщину, я забыл свои обычные, милые сердцу мысли, мне хотелось, чтобы Лоранс стала молодой и красивой, чтобы эта мансарда превратилась в таинственное убежище, располагающее всем, чего может пожелать самое безумное сладострастие. И тогда я удовлетворил бы некоторые свои нечистые мечты. Мне внушали отвращение уже не порок, а уродство и нищета.
Наконец я отправился за наемной каретой, и мы поехали. Несмотря на поздний час, на улицах было шумно и светло. На всех углах раздавались взрывы хохота, в каждом кабачке толпились пьяницы и проститутки. Ничто не могло выглядеть омерзительнее, чем эти люди, которые шатались по грязи, толкаясь и распевая непристойные песенки. Лоранс высунулась из окошка; она добродушно смеялась над этим грубым весельем, задевала прохожих, вызывая их на перебранку, и радовалась, что может начать обычное для маскарадов словесное сражение. Я молчал.
— Ну, что же ты? Спать ты, что ли, собрался на балу?
Я высунулся в свой черед из окна, выискивая, кого бы мне обругать. Я охотно избил бы одного из этих скотов, которым нравились подобные представления. Прямо передо мной стоял на тротуаре высокий молодой оборванец; его окружали веселые зрители, каждое из его бранных словечек сопровождалось аплодисментами. Я вышел из себя и, проезжая, погрозил ему кулаком, крикнув самое обидное, что только мог придумать.
— А твоя баба?! — закричал он в ответ. — Ну-ка, высади ее, дай нам ее пощупать!
Самоуверенная грубость этого человека так подействовала на меня, что моя ярость сменилась невыразимой тоской. Я поднял влажное стекло и уперся в него лбом, предоставив Лоранс заниматься своими жалкими развлеченьями. Крики толпы и глухой стук колес убаюкивали меня; передо мной неясно, как во сне, двигались прохожие, быстро остававшиеся позади, — то были причудливые силуэты, они вырастали и исчезали, не вызывая во мне никаких мыслей. И помнится мне, что в этом шуме, в этой быстрой смене света и теней я на секунду позабыл обо всем и загляделся на растекавшиеся по мостовой грязные лужи, в которых мелькали отражения горевших в лавках огней.
Так мы доехали до бального зала.
До завтра, братья. Я не могу рассказать вам все за один раз.
О мои воспоминания, верные спутники, на каждом моем шагу в этом мире вы встаете передо мной! Когда я очутился на галерее под руку с Лоранс и быстро окинул взглядом шумный, ярко освещенный зал, мне вдруг явилось мучительное виденье: вымощенное щебнем гумно, где пляшут по вечерам под звуки флейт и тамбуринов дочери Прованса. Как мы тогда издевались над ними! Крестьянки, — не те, что обитали в наших мечтах, не девушки с лицами и сердцами королев, а бедные созданья, преждевременно увядшие от работы на пышущей жаром земле, — тяжеловесно, как нам казалось, подпрыгивали и глуповато посмеивались, проносясь мимо нас. А мы закрывали глаза на действительность. Нам чудились вдали, за горизонтом, огромные дворцы, вымощенные мрамором залы с высокими позолоченными сводами, где было множество юных женщин, которые грациозно и мерно двигались в облаке усыпанных брильянтами кружев. Мы были большими детьми, уверяю вас. Теперь, братья, крестьянки отомщены за наше презрение.
С галереи, где я стоял, мне был виден длинный зал, довольно большой, отделанный выцветшей росписью и позолотой. Тонкая пыль, поднятая ногами танцующих, медленно клубилась, как туман, и застилала своды. Светлое пламя газа багровело в этой дымке; все вещи теряли четкость форм, окрашиваясь в какой-то необычный, тускло-медный цвет. А в глубине подпрыгивал страшный хоровод неразличимых существ; они исступленно жестикулировали, и это исступлении как бы передавалось спертому, тошнотворному воздуху; все вокруг колыхалось, казалось сами стены раскачиваются и кружатся вместе с толпой. Пронзительные возгласы, звучавшие на фоне какого-то непрерывного гула, заглушали оркестр.
Не знаю даже, как передать вам мои первые впечатления от этого места, где каждая вещь жила особой, неведомой мне жизнью. Визгливые звуки, внезапные взрывы громкого смеха, похожего на рыданья, красные световые блики, пугающие своим безумием движенья, резкий, удушливый запах духов — все доходило до меня в обостренном виде, пробуждая во мне смутный ужас и чувство болезненного наслажденья. Я не мог смеяться, мне сдавило горло, и тем не менее я не в силах был отвернуться; я страдал, испытывая жгучую радость от этого страданья. Теперь мне понятно, что привлекает в этих лихорадочных вечерах. В первый раз человек содрогается, отказывается от страшного веселья; затем приходит опьянение, человек теряет голову, и бездна засасывает его. Души заурядные завоевываются быстро. А те, кому придают силы их мечты, — смею ли я, братья, причислить к ним себя? — восстают против этого и откровенно сожалеют о гумнах в Провансе, где в прозрачные, свежие вечера пляшут тяжеловесные крестьянки.
С галереи, на которой мы находились, открывался лишь общий вид этого зрелища. Мы спустились вниз по лестницам и темным, узким коридорам. Войдя в зал, мы двинулись по тесному проходу, который образовался между столиками и танцующими. Желанье у меня исчезло, осталось лишь отвращение. Женщины были одеты в отрепья, в рваный шелк, покрытый почерневшими блестками; по их оголенным плечам струился пот, краски на лицах растаяли и потекли, оставляя на коже большие алые и синие пятна. Одна из женщин, охрипшая, с пылающим лицом, обернулась ко мне; она жестикулировала и что-то кричала. Какая странная, безобразная фигура! Она, наверно, привидится мне в кошмарных снах…
Мне что-то не помнится, были ли там мужчины. Они, кажется, стояли большей частью прямо и неподвижно, глядя с величайшим спокойствием на беспорядочные прыжки женщин. Не знаю, что за люди это были и сознавали ли они всю свою глупость.
Я уже устал, голова у меня раскалывалась от боли, я все еще тащил за собой Лоранс; наконец я добрел до свободного столика. Мы сели, и я выпил то, что нам подали, изучая при этом свою спутницу.
Войдя в зал, Лоранс улыбнулась; она даже вздрогнула от удовольствия, глубоко вдыхая отравленный воздух, столь приятный для нее. Но вскоре улыбка погасла, на лице появилось прежнее угрюмое выражение. Иногда Лоранс слегка касалась руки проходивших мимо женщины илимужчины. Тогда улыбка вспыхивала на какое-то мгновенье и снова исчезала. Откинувшись на спинку стула, поставив ноги на скамеечку, Лоранс неторопливо раскачивалась, внимательно и в то же время со скукой осматривая зал. Она молча обводила взглядом одну группу людей за другой; при каждом новом звуке она поворачивала голову, как бы боясь что-нибудь упустить. Но в ее внимании сквозила такая усталость, лицо было такое бледное и тоскливое, что я никак не мог понять, какое же это странное удовольствие она испытывает, — ведь она так слабо его проявляла!
Я думал, что, может быть, мешаю ей, и дважды предлагал покинуть меня, если ей захочется пойти повидаться с приятельницами, потанцевать, не стесняясь.
— Для чего это я буду вставать? — спокойно отвечала она. — Мне и так хорошо, я довольна. Тебе надоело, что я здесь, около тебя?
Так мы провели пять часов, сидя друг против друга в уголке зала; я, сам того не замечая, рисовал человечков каплями ликера, стекавшими с графинчика на мраморный стол; она с серьезным видом скрестила руки на юбке, обтягивавшей расставленные колени; ее упорное молчание выводило меня из терпения. Под конец я перестал сознавать, что происходит вокруг. Бал подходил к концу, дышать уже стало нечем. Это ощущение удушья было единственным и последним, что я запомнил. Когда финальный галоп вывел меня из глубокого оцепенения, я увидел, что Лоранс встала; она выругалась, оттолкнув ногой зацепившуюся за ее юбки скамеечку, взяла меня под руку, и перед уходом мы еще раз обошли зал. На пороге Лоранс, зевая, обернулась и бросила последний взгляд на растерзанных танцоров, которые кружились и вопили среди ужасающего шума и гама.
Как только я вышел на улицу, мне подул в лицо холодный ветер, вызывая необыкновенно приятное чувство. Я словно возродился для добра, для свободной и деятельной жизни; опьянение прошло, и, стоя под мелким декабрьским дождем, отбросив все отвратительные впечатления этой безумной ночи, я ощутил на мгновенье невыразимое блаженство. Я понял, с какой мерзостью расстался сейчас, и охотно пошел бы пешком, чтобы ледяная влага, пронизав меня насквозь, обновила все мое существо.
Лоранс стояла рядом со мной; ее пробирала дрожь. Она прикрыла оголенные плечи косынкой; не отваживаясь двинуться вперед, она с отчаянием глядела на темное небо и бегущие по тротуарам дождевые ручьи. От этого зимнего неба бедняжка не могла ждать ничего, кроме воспаления легких.
У меня оставалось два франка. Я остановил проезжавший мимо фиакр и поспешно усадил в него Лоранс. Она забилась в уголок и сидела там молча, продолжая дрожать. Я смутно различал ее около себя, словно какое-то расплывчатое белое пятно. Порою мне скатывалась на руку дождевая капля, задержавшаяся на ее платье.
Через несколько минут я почувствовал сильную усталость и закрыл глаза. Мне чудился в дремою многоголосый шум бала; меня подбрасывало в трясущейся карете, точно в каком-то диком танце, а пронзительно скрипевшие осп как бы наигрывали те мелодии, которые всю ночь звучали у меня в ушах. Я весь горел от этих неотвязных ощущений и, открывая иногда глаза, тупо глядел на стенки тесного ящика, — мне казалось, будто он весь гудит, полный трубных звуков. Потом мне становилось очень холодно; я приходил в себя, касаясь рукой окоченелой руки Лоранс. На улице все еще шел дождь, мигающие огоньки быстро проносились мимо.
Усталость брала верх, и меня опять уносили с собой непрестанно возникавшие гигантские хороводы. Мне смутно помнится, что я танцевал таким образом нескончаемо долго. Я застыл на сиденье, рядом с дрожащей женщиной, и вместе с тем крутился в каком-то ящике, с грохотом летевшем в глубь ледяной пропасти.
Мы вернулись домой, и пока Лоранс раздевалась, я побросал в камин все оставшиеся у меня поленья. Затем я поспешно улегся в постель, счастливый, как дитя, что очутился вновь в своей нищенской обстановке, и глядя с любовью на длинные полосы света и тени, которые отбрасывал на голые стены пылавший в камине огонь. Едва ступив на порог этой уединенной комнаты, я сразу успокоился; положив голову на подушку, мирно настроенный, со слабой улыбкой я смотрел на свою подругу: она задумчиво сбрасывала с себя одежду, стоя у огня.
Вскоре Лоранс присела на кровать у меня в ногах. До сих пор она все молчала, теперь же принялась болтать без остановки.