Элизабет рывком раскрыла дверь.
Молли лежала, раскидав волосы по подушке.
В руках у нее была пластмассовая кукла, которую она прижимала к груди.
Элизабет с облегчением рассмеялась.
— Спи.
...Они долго бежали под дождем, взявшись за руки, как дети. Это был последний теплый дождь в году. Так, по крайней мере, сказал Джон. Элизабет скинула туфли. Она была без чулок, в бежевой мини-юбке. Ее ноги разбрызгивали лужи, она не чувствовала холода. Но когда они вбежали в подъезд и поднялись к нему, Джон коснулся ее щиколоток и почувствовал, что они холодны как лед.
— Быстро в душ, — сказал он голосом, не предполагающим возражений. — Там белый купальный халат и махровое полотенце, готовые служить тебе верой и правдой.
— Я не замерзла, Джонни! Горничная моя, разбери постель!
— Разберу, но прежде ты отправишься в душ, грязнуля. Не хочешь же ты с грязными ногами, пробежавшись по городским лужам, лезть в мою чистенькую кроватку!
— Но Джонни!
— Шагом марш!
Она капризно захныкала, и тогда он подхватил ее на руки и отнес в ванную.
— Слышишь, толстяк! Напускай поменьше воды! Если ты действительно намерен туда плюхнуться вместе со мной, мы устроим небольшое наводнение. Ты помнишь закон Архимеда?
— Слушай, Лиз, я иногда поражаюсь, какая ты умная! Я даже иногда сомневаюсь, действительно ли ты паршивый художественный критик или Мари Кюри!
— Закрой воду, Винни-Пух!
— Лиз, посмотрю я на тебя лет через сорок! Когда ты станешь отвратительной старухой! Жирной, мерзкой, злобной старухой! Провидение накажет тебя за то, что ты издевалась над бедным Джонни, который никогда не весил больше сотни фунтов! Жирная, ворчливая старуха, гнусно пристающая к прохожим, — он снял брюки, — мерзкая потаскуха, вся в складках, и никто не верит, что когда–то она была такой сушеной рыбиной, как ты сейчас! — Он плюхнулся в воду, разбрызгивая небольшой фонтан, и хвойная, зеленая вода поднялась почти до бортиков ванны. — Подвинься, стерва!
Он сидел теперь напротив нее и улыбался непостижимой своей улыбкой. Она долго, не отрываясь, смотрела в его желто-зеленые глаза. Подняла из воды мокрую руку. Провела по его щекам и губам. При его росте ему приходилось сидеть по-турецки, поджав ноги.
Элизабет забыла о тех временах, когда стеснялась наготы. Нет, перед собой — никогда: она знала, что хороша. Но перед другими, даже перед Брюсом... Но теперь осталось только восхитительное чувство свободы.
Джон чуть наклонился вперед. Она почувствовала, как его рука гладит ее колени, потом бедра, потом...
— Что ты там ищешь, хотела бы я знать?
— Постигаю бесконечность.
— С какой это стати ты стал так любознателен? Оставь бесконечность в покое!
— Скажи спасибо, что я пока постигаю ее разумом, а не чувством!
— Ах ты развратник! Сейчас твое чувство будет ущемлено! — и она потянулась рукой к тому, что он так изысканно назвал чувством, и осторожно погладила кончиками пальцев. Он любил эту робкую, застенчивую ласку, ее легкие руки, ее осторожные объятия.
— Чувство мое при виде тебя возрастает неимоверно!
В белом махровом халате, доходившем ей почти до пят, в белых носках из плотной, но мягкой ткани она сидела на кровати и неотрывно глядела на него. Это было то выражение, которое он хорошо знал, — выражение лица, которое бывает только у любящей женщины. Действительно любящей, забывшей обо всем, о чем большинство женщин помнит даже в самые счастливые минуты: о том, как она выглядит, о том, чем все кончится, о том, как полнее завладеть мужчиной и ловко удержать его. Он и это знал и привык не обольщаться, но здесь все было серьезнее. Она смотрела на него с тем отчаянием, с той безнадежной, тоскливой, беззащитной нежностью, которую он видел в своей жизни только раз, и об этом лучше не вспоминать. Господи, говорил ее взгляд, что с нами происходит, что делается, и что нам делать теперь?
— Лиз, — прошептал он. Он сам почти забылся в эту секунду. Почти.
Он наклонился к ее губам. Нижняя губа с ложбинкой. Мягкие губы влюбленной женщины. На секунду ему стало страшно.
Со своим поразительным тактом, которому он не переставал изумляться, — нет, нет, все–таки в его руки попало сокровище! — она спасла положение, и он снова обрел почву под ногами.
— Я умираю от голода. Слышишь?
— Господи! Сейчас, только не вздумай ходить на кухню. Это священнодействие, тайна. Не будь любопытна, и послушание твое будет вознаграждено.
Он вышел. Она остановилась посреди комнаты, пробормотала «Тайна... А почему, собственно, тайна?» — и бесшумно, в одних носках, его носках, которые ей страшно велики, прокралась на кухню. Он резал перец, насвистывая тему из «Челюстей».
— Ты любопытна, — сказал он, не поворачивая головы.
— Я соскучилась, — призналась она, вздохнув. — Ты почему бросил меня одну, Джон?
— Закрой глаза, — сказал он.
— Оставил одну, совсем одну, — жаловалась Элизабет, — одну в пустой комнате, я там хожу, хожу... одну секунду хожу, другую секунду хожу... три секунды хожу! — ее глаза округлились от ужаса. — Представляешь, Джонни, три секунды без тебя хожу, одна, в белом махровом халате и в жутких, спадающих носках! — Она схватилась за голову. — В чужих носках, в разлуке с любимым! Наконец, я не выдерживаю этой страшной муки... бреду на кухню к своему ненаглядному, и что же я вижу?
Джон, склонив голову, с улыбкой глядел на нее.
— Что же ты видишь, дорогая... говори скорей, я сгораю от любопытства.
— Я вижу любимого, — строго сказала Элизабет и погрозила пальцем. — Любимый с мокрыми волосами стоит и вовсе не думает обо мне. Он... ты не поверишь, Джон, что делает этот негодяй...
— Он изменяет тебе?
— Хуже, Джон, гораздо хуже. Этот жулик, этот уголовник с темным прошлым и безысходным будущим... нет, я не могу об этом говорить, Джон!
— Я, кажется, догадываюсь, дорогая, что делает этот мерзавец. Он... режет... перец?
Элизабет задохнулась в беззвучном крике. — Он режет перец, Джон! Сволочь, правда? И запрещает мне подглядывать за ним. У него от меня тайна, Джон! Что мне делать?
— Закрой глаза, Элизабет, — сказал он.