После праздника - Надежда Кожевникова 15 стр.


Однажды даже представилось, что та заводила, командирша из соседнего подъезда, которая ее, Свету, презирала, насмехалась, не подпускала близко и тем делала мечту Светы с ней подружиться особенно желанной, представилось, что эта белесая дылда, волнующе-недосягаемая, не забываемая и по сей день, то и была Валентина давней, ушедшей поры. Хотя, ясное дело, глупости. Света знала, что Валентина тогда в Калинине жила и в Москву переехала, только выйдя замуж за Котю Рогачева.

Что Котя Валентиной пленился, только ее увидев, Света не сомневалась. Валентина настолько живо воскрешала в своих рассказах эпизоды их первых встреч, начальной совместной жизни, что Света слышала скрип осторожных Котиных шагов по гравию, которым была усыпана дорожка к Валентининому дому, видела его белеющий в темноте плащ, надеваемый в любую погоду по причине крайней убогости гардероба, и веселилась вместе с тогдашней Валентиной над редкой застенчивостью приезжего ухажера, в то время заставляющей его самого всерьез страдать и еще не превратившейся в такое свойство, которое стало можно уже сознательно пускать в ход, умело, к месту обыгрывать. Намеки на дальнейшее развитие характера Коти Света улавливала, но без особого внимания. Ностальгия по ушедшему всем знакома, а особенно женщинам ближе к сорока. Так что даже неприятности, трудности, нужда и крупицы утех, добытых с усилиями, — все представляется потом преображенным, завидно праздничным, а вспоминая, и не догадываешься, что сам обманываешь себя.

Правда, Валентина вспоминала весело, вспоминала юную любовь, как любимая и поныне, а некоторую насмешливую разочарованность ее тона скорее, пожалуй, следовало отнести как упрек ее самой себе, собственной своей успокоенности, отрезвленности, нередкой у женщин, живущих ровной супружеской жизнью.

Хотя Валентина-то как раз сумела остаться по-девчоночьи азартной, беспечно-заводной, и в том, как она до поздней ночи могла болтать со своей подругой-соседкой, тоже сказывались ее неудержимость, щедрость. Гостье своей она готова была все продуктовые запасы скормить, оставив на завтра пустой холодильник. То есть о завтрашнем дне она и не думала. Вообще все заботы отбрасывались, забывались: пока гостья в ее доме присутствовала, ни тени посторонней, чуждой их разговорам мысли не возникало в Валентининой голове. В ее буйно-общительном, отзывчивом, доверчивом, казалось, сердце.

Опять же, отмечала про себя Света, она сама так не умела. Всегда, даже в состоянии будто бы беззаботности, изнутри ее точило некое неисполненное обязательство, отложенное дело, да и, кроме того, как укор, всплывали оставленные дома муж и дочь. Торчало, как гвоздь, мешало свободой наслаждаться беспокойство: а поужинали ли они? а сделала ли дочка уроки? Ну, конечно, сидят уныло у телевизора, ждут…

В результате, не выдержав, Света срывалась, вбегала в свою квартиру выше этажом и, убедившись, что все происходит именно так, как она предполагала, рушила сгоряча какую-нибудь, пусть серенькую, а все же идиллию — по сравнению с тем, что случалось потом. Да, дочь и муж смотрели телевизор, но теперь, после того как Света ворвалась, наорала, наговорила всякого, у них, голодных, аппетит пропал и жевали они свой ужин лишь потому, что опасались еще больше накалить атмосферу.

Света же, негодуя, терзалась в душе противоречиями: ведь если бы она осталась с Валентиной, если бы способна была отключаться, отмежевываться, вкушать радость минуты, тешиться пустячными, безобидными удовольствиями и не казниться, не терзаться — о, сколько бы она сберегла в себе, вокруг…

Да, было ей чему поучиться у Валентины, жизнелюбивой, жизнестойкой, жизнерадостной.

Только однажды случилось непредвиденное: как-то вечером Валентина, сама зайдя к Свете, присев у стола, вдруг уронила голову на скрещенные руки, и в распавшихся ее волосах Света увидела седину, слабую какую-то, беззащитную, младенческую, блеснувшую кожей макушку и зацепенела от неожиданности, в беспомощности утешить, помочь. Растерялась… Протянула руку, погладила Валентину по голове и руке своей не поверила, упрекнула себя за черствость. Жалела Валентину, но одновременно думала: ну вот, а казалось так все у них удачно, образцово… Гладила, успокаивала, а получался будто обман: беспокоилась-то в основном о себе. Во главе угла стояло: вот оно как бывает, все гладко, и вдруг… Собственное огорчение, собственное разочарование в первую очередь переживались: неужели Валентина теперь переменится? Хохотушка, забияка — вот какая Валентина нравилась, и с такой Валентиной было интересно, хорошо.

Рука гладила, а в голове мелькало: как неловко… Неприятно и даже, если честно, жутковато: отчего так мало отыскивается сочувствия, отклика искреннего на чужую боль? Скребешь, скребешь в себе самой — и ничего не выскребаешь. Пусто, глухо. То есть жалеешь, конечно. Но не так, совсем не так надо было бы жалеть.

Запомнился Свете тот вечер неудовольствием самой собой. А вот причина слез Валентины затемненной осталась, недовыясненной. Может, Света расспросить не сумела? А может, Валентина при всей своей доверительности оказалась способной до конца не раскрываться. Да, пожалуй, так.

— Мама, ну, пожалуйста, подойди, — умоляюще звал Леша. — Ну скорее, скорее! Иди сюда.

Вот пристал. Вытерев о фартук мокрые руки, Валентина к окну приблизилась. Обняла худенькие плечи сына, не удержалась, ткнулась носом в его затылок. От Леши все еще пахло по-щенячьи, и Валентина, вдохнув, улыбалась от наслаждения, морща нос.

Да, он плохо ел, выглядел слабеньким, но в классе никто из признанных силачей его не обижал, он даже позволял себе командовать — и сходило. Валентина удивлялась. В ее время, попадись ее сверстникам-школьникам кто-то схожей породы, чахлый по виду, но вместе с тем задиристый, явно чувствительный и замкнутый горделиво, — уж ему не избежать было бы жарких плюх. Ему бы наподдали, и он бы притих, укротился. И, пожалуй, прежняя Валентина не стала бы такого защищать. Нет, она бы скорее в зачинщицах оказалась, отколошматила бы задаваку-слабака еще посильнее других. Она умела. Дралась с ребятами в те годы упоенно. Ее даже местный хулиган Венька побаивался — как-то они сцепились, и он, убегая от нее, кричал: «Сумасшедшая! Я же тебя покалечу ненароком».

А это поколение, значит, другим вырастало. Лучше, хуже — нелепо, конечно, судить. Но другим. И атмосфера в школе была другая. Присутствие родителей учеников незримо и зримо ощущалось. Учительница, классная Леши, отчитывала на родительских собраниях то тех, то других пап и мам. И мамы-папы выглядели пристыженными. Как так, в самом деле, у главного инженера крупнейшего предприятия дочка по физике не успевает! А у мамы, диктора Центрального телевидения, сын урок сорвал?! Один папа, в прошлом известный спортсмен, взялся вести на общественных началах секцию по настольному теннису, чтобы хоть как-то сгладить отставание по всем предметам своих сыновей-близнецов. А другая мама писала сценарии всех школьных капустников, и не только для того класса, где ее дитя училось, но и для параллельного — вплоть до выпускного вечера. Словом, хлопот у нынешних родителей увеличилось в сравнении с прошлым вдвойне, если не втройне. И репетиторы нанимались, и дрожь охватывала всю семью задолго до экзаменов, и готовились к ним по-семейному, кланово, уже не только на родственные связи надеясь, а на любые намеки, обещания, когда-то кем-то сделанные.

Валентина от подобных предчувствий трепетала, хотя Леша заканчивал пока лишь восьмой класс. Но — опять же — другое поколение, другие нравы: Леша не казнился двойками, например, по химии, нисколько не чувствовал себя уязвленным. С туманной рассеянной улыбкой он уверял мать, что химия ему  н е  н у ж н а, что у него совсем иная склонность, гуманитарная. Валентина сердилась: «Еще чего! Учишься и учись. Склонность? — переспрашивала. — Гуманитарная? Кто это тебя надоумил?»

Сын, не отвечая, лукаво-снисходительно на нее поглядывал. «Ну ладно, — пыталась Валентина его пристращать, — оставят на второй год, тогда поймешь, нужна или не нужна тебе химия».

Сын улыбался: «Ну уж троечку-то натянут из жалости». Валентина досадливо бросала: «Противно слушать. Из жалости! — передразнивала. — И не стыдно тебе? Какими-то вы циниками растете». Но ей самой во фразах таких слышались будто чужие чьи-то отголоски, чужие обиды, чужая разочарованность.

Сквозь гнев пробивалось: она сама школу окончила отлично — и что же? «А то! — своей же раздвоенностью в ту же секунду возмущалась. — Другая жизнь была, не опекали нас, не приносили на блюдечке готовенькое». Но постепенно затихала: у Леши ее четырнадцатилетнего совсем не детским казался взгляд. И не беспечным и даже почему-то не радостным. В тепле жил, в семье, но отчего же так старательно отгораживался? Что претило ему, мешало? Валентина, бывало, входила к нему, останавливалась в дверях: «Ты бы, Леша, пошел погулять». Он оборачивался, не успев скрыть странного какого-то испуга. «Сейчас, мама, — отзывался бесцветно, послушно. — Хорошо, я пойду».

Но то непонятное, что в нем сидело, смущало, главного все же не заслоняло: от затылка, у впадин возле ушей все еще пахло у него по-щенячьи, и она, Валентина, как бы невзначай к нему наклонялась — чтобы вспомнить, ободрить себя.

Вот и теперь. Что-то завидев, Леша застрял у окна и, пока Валентина стирала, звал плаксиво, требовательно.

— Ну что там? — словно бы с раздражением, она к нему приблизилась.

— Вот гляди, нет, левее! — Мальчик с восторгом пристукнул по оконному стеклу.

Перед их домом, там, где должен был расти газон, в весенней глинистой размазне кряхтел, пыжился трактор, вытягивая тросом к нему привязанный, увязший, выныривающий и вновь оседающий грузовик, в кузове которого болтались, грохоча, бочки.

Бочки эти Валентина сразу признала. Осенью прошлой, когда только выпал первый снежок, однажды их привезли и свалили. Почему, зачем? — никто не знал. И что в этих бочках хранилось, тоже облекалось тайной. Они лежали на месте, где должен был быть газон. Пролежали аж до этой весны, и вот, значит, о них вспомнили. На грузовик погрузили, и грузовик застрял. Прислали трактор. Трактор вытягивал грузовик — и без толку. Земля там, где планировалось когда-то высеять газон, взбурлилась, вздыбилась, точно после адской атаки. Грузовик все глубже застревал, трактор дымил, вонял, силился безрезультатно и выдыхался. К водителям трактора и грузовика присоединились еще трое, плечистых, в треухах, ватниках, — курили, наблюдали, сплевывали… Потом, вероятно, время к обеду подошло. Разошлись. Потом снова сизифов труд возобновился.

Валентина, стирку заканчивая, несколько раз подходила к окну. Погладив белье, снова во двор выглянула. Леша давно уже за уроками сидел. Но это ведь он ее позвал, заинтересовал первым, и что, пока глядел, в голове у него прокручивалось?

Валентина посмотрела в затылок сидевшего за столом сына: что там вообще внутри у него делалось, что откладывалось, оседало? Она, мать, читала ему нотаций, заставляла хлеб с маслом есть, надевать в мороз теплое белье, а между тем у них перед самым домом вот какие разыгрывались сценки. С действием, правда, несколько однообразным, но при терпеливой любознательности сына можно было многое почерпнуть. Почерпнул, успел? Совпали ли его впечатления с репликой матери, произнесенной из окна кооперативной квартиры с бессильной яростью:

— За-ра-зы!

Света Кузнецова, завершив героическое писание докторской, перед защитой уехала ненадолго отдохнуть в подмосковный пансионат. Пешком отмахивала по восемь — десять километров. Ежедневно. На ночь выпивала кефир и, оглядев равнодушно собравшихся у телеэкрана, в свой номер удалялась. Отсутствие общения ее не тяготило. Напротив, пуще всего она опасалась, как бы в номер ей кого-нибудь не подселили. Номер достался прекрасный, просторный, с окнами в заснеженный парк, но у второй, аккуратно застеленной пикейным покрывалом кровати в любой момент могла сыскаться хозяйка.

Света же не любила случайных попутчиков, брезговала торопливыми откровениями и свою вынужденность выслушивать чужие исповеди расценивала как слабость, неумение от навязываний себя оградить.

С холодноватым, неулыбчивым выражением проходила она утром, в обед и вечером к столу, где сидела, не желая никого замечать. Она устала. А удовлетворения после сделанного не было. Усталость, наверно, распространилась так далеко. Даже на предвкушаемую, заслуженную вполне победу. Даже на праздник, победе сопутствующий. Даже на будущие планы — даже, казалось, чуть ли не на все, что предстояло еще впереди.

Из междугородного автомата, питающегося «пятнашками», она звонила домой мужу. Услышав его голос, удостоверившись, что ничего непредвиденного не произошло, она теряла охоту к дальнейшим уточнениям.

Нет, пожалуй, она не скучала. Такое состояние наступило — все  н е: не скучаю, не веселюсь, не стремлюсь домой, не хотела бы здесь подольше остаться. Сколько отведено, столько отведено. Как будет, так будет. Кто-то назвал бы это апатией? Неверно. Просто после постоянного, длительного завода — до отказа, почти до щелчка — пружина слегка поослабла. Естественно.

Главное, огорчало, что точка поставленная осталась лишь точкой. Не распахнулся внезапно горизонт. Ведь все заранее было просчитано, возможные сдвиги, перспективы. Получалось, будто она ими уже насытилась — еще  д о. К точке, к завершению то есть, доползла чуть ли не с опозданием.

Хотя, разумеется, дело не в сроках. Сроки четко оказались соблюдены. Но существует еще странная такая штуковина, называемая настроением. Когда виски ломит, душа ноет, а все обстоит, говоря объективно, вполне хорошо.

Хорошо ведь, хорошо, убеждала сама себя Света, шагая по утоптанному снегу, пряча в воротник от щипков морозных лицо. За ней никто не шел, и впереди никого не было. Так спокойно, вольготно… И вдруг поймала себя на мысли, что отвыкла без раздражения выносить присутствие людей. В метро, в троллейбусе, в магазине. Дома, когда муж  н е в о в р е м я  усаживался пить чай. Когда приятель к нему заходил без предварительного звонка: она зевала, шла спать, пожелав им спокойной ночи, но уснуть не могла из непонятного чувства ревности к тому, в чем сама не желала участия принимать.

Вот, может, отчего энергия в ней иссякла. Силы расходовались даже и не на докторскую. На раздражение, обидчивость, злость — вот на что она себя расточала. И вымоталась, понятно, и поделом.

Вторая койка в ее номере так и простояла пустая. Две недели прошли. Света чемодан собрала и отбыла обратно в столицу, посвежевшая, с намерением твердым, похвальным кое-что в своей жизни пересмотреть.

По приезде, обмякнув с домашними, она толкнулась было к Валентине Рогачевой. «Да вышла куда-то…» — Котя сказал. На следующий день — то же. Света, проявив настырность, дозналась, что Валентина скорей всего на восьмой этаж поднялась, сидит у Люды. «Какой Люды?» — спросила. Котя удивился: он полагал, что все, как и его жена, знакомы со всеми и со всеми в дружбе.

Света, подавив вздох огорчения, положила трубку. К Люде, на восьмой, подниматься не стала. Что-то снова заржавело в ней, привычное недоверие, привычная неприязнь к незнакомым лицам вновь к ней возвращались.

Она представила, как Валентина в чужой кухне сидит, сияя незабудковыми глазами, очаровывая доверительностью, хмельной, жизнерадостной улыбкой.

И, понятное дело, Валентина не способна была ждать. Уехала Света, возникла Люда. И те же песни, те же вздохи, те же темы — неужели так?

Света попыталась злую горечь в себе унять. Ей вспомнилась недосягаемая звезда ее детства, белесая дылда из соседнего подъезда, к которой тянулись все ребята, живущие во дворе. Она была драчлива, напориста, груба, притягательна, и так же, как в Валентине, в ней замечалась простительная, в общем, слабость — неспособность оставаться с собой наедине.

На одной лестничной площадке с Рогачевыми, в квартире напротив жили геологи Охломовы, как правило, отсутствующие, а в квартире поменьше, расположенной посередке, не так давно объявились новые жильцы. Обменялись с прежде живущими здесь Петушковыми, после развода разъехавшимися.

Назад Дальше