И с Валентиной Лёся почему-то делалась другая. Валентина слушала. Оказывалось, Лёсе не везло. Ее не понимали, на нее наговаривали. А она-то на самом деле была чувствительная, ранимая. Сама с собой, включая проигрыватель, плакала от томных мелодий, влюблялась в артистов кино, одному даже письмо написала, но не отправила.
Валентина слушала. У нее тоже веки вспухали. Представлялось: будь она рядом с Лёсей, то сумела бы ее защитить.
А Лёся вдруг успокаивалась. От слез казалась еще больше посвежевшей, ее все красило, такое диво. Успокаивалась и выговаривала зло: «Ну ничего. Я им всем выдам. Они у меня еще поскулят». — «Кто они?» — Валентина интересовалась. «Да все», — Лёся произносила еще злее, еще мстительнее, и две резкие складочки пролегали по краям ее обольстительных губ.
А как-то Лёся сообщила Валентине: «Я нашла вариант. Устрою тебя на прекрасную работу, денежную, прибыльную. Ведь тебе нужны деньги. А мне нужна справка. Ну, с места работы. Чтобы не приставали. Клиентуры-то у меня навалом. И тебе неплохо. Пока обустраиваться будешь со своим Котей в Москве».
Так Валентина появилась в полуподвале. Несколько, признаться, растерянная. Она в школе хорошо училась, и, если с первой попытки не попала в институт, так ведь это вовсе не значило, что надо спускаться в такую вонючую яму.
Она стояла среди огромных столов, заваленных материей, и улыбалась. Ее разглядывали, а она не видела никого. Улыбалась бессознательно, от смущения, неловкости, и, не умея, не думая, что, может, надо как-то свою неловкость скрыть. Улыбалась инстинктивно, не надеясь найти поддержку в чужих, незнакомых лицах, но и не виня никого за свое состояние. Ведь это она к ним пришла, и надо было пройти испытание — да, молчанием, да, разглядыванием. Впрочем, никаких четких мыслей у нее тогда не возникало. И она не понимала, что в ситуациях подобных является главным, спасительным. Это с опытом приходит. Или даровано природой. Счастливейшая черта — осознание себя о б ы к н о в е н н ы м человеком.
И вот ее уже усадили, расспрашивали. Она попала в обеденный перерыв, жевала приготовленный кем-то вкуснейший «хворост», и беляши, и пирог с ежевикой. К работе ей предстояло завтра приступить, но они ее уже убедили, что, конечно же, все у нее получится.
И получилось. В пальцах ее, длинных, с мясистыми круглыми подушечками, открылась сноровистость, беглость, правда, она и в детстве отличалась способностью распутывать сложнейшие узелки: в ней, как выяснилось, жило углубленное терпение, замаскированное до поры повадками драчливой девчонки.
А когда получается что-то, куда увереннее себя чувствуешь. И какое несчастье заниматься тем, что не ладится у тебя. Ничем это не уравновесить, не компенсировать. Вот, к примеру, Софья Антоновна, средних лет, шикарная по виду дама, в каракуле, кольцах, за которой муж на машине приезжал, тоже с ними работала — в силу таинственных, но давно уже разгаданных обстоятельств. И старалась, надо сказать. Но какая же получалась с ней нервотрепка. Все у Софьи Антоновны валилось из рук, вкривь и вкось шло, портилось. Дали белый атлас для росписи, и тут же он весь заляпан, надо за издержки платить. Софья Антоновна в слезы — и не столько даже из-за ущерба денежного, сколько от обиды. И так каждый раз. Уезжала в своем каракуле зареванная, несчастная. И правда, все не в радость будет, когда перестаешь верить в себя. Все могут, а ты, что ли, калека? А ведь есть люди, что всю жизнь так маются: петь пытаются без голоса, в ораторы лезут, заикаясь на каждом слове.
А у Валентины получалось. Деньги же ей выписывали на имя Лёси. Пока однажды не нагрянула ревизия. Время от времени это случалось: ш а р а г и, а р т е л и действительно нуждались в периодической чистке. Оставался костяк. Валентина в костяке удержалась.
Но Лёся на нее разобиделась тогда. Невозможно ей было втолковать, что комиссия все разузнала, избавиться пришлось от подставных лиц. Лёся твердила: «Ты меня подвела». Валентина очень переживала ссору, хотя ее убеждали: да ты что? Ты же вкалывала, а Лёське-то на все наплевать, лишь бы ее интересы соблюдались. Валентина надеялась объясниться с подругой. Воображала, как вдруг встретит ее неожиданно, нагонит, притянет к себе. И казалось, что Лёся бы оттаяла. Хотя могла и шугануть. Но все равно надо было попробовать. Что бы ни случилось с человеком во взрослой жизни, как бы он с годами ни менялся, не может начисто исчезнуть то, с чем он родился.
По долетающим слухам, Лёся теперь появлялась то тут, то там, ослепительная, скалившаяся подобием улыбки на все стороны, с одним мужем, потом с другим мужем, потом сама по себе, но в окружении, и платья «от Лёси» считались как бы фирменными, воспринимались с тем же оттенком малодоступности, а значит, особо ценились.
И все же, упрямствовала про себя Валентина, могла Лёся оттаять. Те, кто решил, что в злости силу выказывают, готовы бывают и волком завыть, потому что накопилось.
А Валентина в артели прижилась. Когда они с Котей комнату снимали, ездила в свой полуподвал на трамвае — три остановки. Потом с их переездом в кооператив путь удлинился. А из теперешней их квартиры приходилось тащиться буквально в противоположный конец города. А р т е л ь тоже переехала, переименовалась в экспериментальный цех, и в Валентинином существовании многое за эти годы переменилось. Семейных хлопот не убавилось, наоборот. Дети росли, рос и Котя, поднимался со ступеньки на ступеньку. Валентина уже не должна была за предельной выработкой гнаться, снизила темп, но работа ее устраивала. Ее там знали, она знала всех. Хотя а р т е л ь снялась с насиженного места, традиции прежние сохранились: общее застолье, дегустация блюд, а главное, обстановка, атмосфера. Кому-то она могла прийтись не по душе. Но Валентина как раз нуждалась в многоликом шумном коллективе, обязательно окрашенном как бы некой домашностью. Да, непременно. Чтобы, как в большой семье, поговорить, поспорить, повеселиться.
Валентина с улыбкой входила в свою а р т е л ь. И снова все тот же «феномен» — на улыбку ее все всегда отвечали. Это было бы интересно наблюдать со стороны, как хмурый только что человек, дивясь вроде на себя, меняется, мягчает. «Здрасьте, здрасьте», — кивала Валентина. В незабудковых ее глазах светились доверчивость и озорство. И здесь, в своей ш а р а г е, разве могла она долго новость в себе удержать?
— А парень-то Таткин как, ничего? — спросила Снегирева Галина.
— Милый мальчик. Из хорошей, интеллигентной семьи, — глазом не моргнув, отчеканила Валентина.
В кухне у Рогачевых половину пространства занимал обеденный стол, раздвижной, на хилых ножках, под которые для устойчивости подкладывали картон. Котя все собирался стол разобрать и закрепить, но все откладывал, все времени у него не хватало. Он так теперь на службе изматывался, что до постели еле добирался, засыпая на ходу. Как случается с мужчинами в зрелую, наилучшую пору, увлеченность работой дошла у него до азарта, и дома, и даже в выходные дни возбуждение не успевало в нем остыть. Все, что происходило вокруг, о чем печаталось в газетах, показывалось по телевидению, так или иначе транспонировалось им на его дело, на проблемы его отрасли, и домашние снисходительно улыбались, когда он вдруг посреди ужина вскакивал, обегал тесную кухню, восклицая, что Морозов, всегдашний его оппонент, будет посрамлен, что истина восторжествует, а он, Рогачев, все это — ко-о-гда! — предвидел, прошу, говорил, запомнить и учесть.
Поглощенный делом, он стал покладист, неприхотлив в быту, ел, что дают, не капризничая, и его лихорадочный взгляд не замечал вроде бы никаких огрехов в окружающей обстановке. Правда, временами с ним случались будто прозрения: внезапно он восторгался шторами, которые Валентина давным-давно повесила в спальне: какие, мол, веселенькие. А то вдруг пинал с отвращением коврик в прихожей, настаивая, чтобы сейчас же выкинули его. Такие неожиданные «включения» мужа чаще всего Валентину смешили, но как-то мелькнуло: однажды он так же вдруг узреет м е н я.
Нет, смятения у нее эта мысль не вызвала. Она себя видела в зеркале, отмечала перемены, но они не ужасали ее. С годами никто не молодеет, и нечего вспоминать, какая ты была в молодости, погляди на своих сверстниц. И кстати, подумай, что у тебя взрослая дочь. А муж — он муж. С ним двадцать лет вместе прожито. И что бы там ни говорили, — нет, не поверю.
«Не поверю», — убеждала себя Валентина, чувствуя, что начинает сердиться. От одного предположения. И, будто пытаясь с кем-то хитрить, кого-то задабривая, отваживая, улыбалась чуть притворно: мол, конечно, загадывать нельзя, все случается, все бывает, никто не может гарантировать ничего, но Котька! — себе шептала. — Да ему голову оторву, я такое устрою, та-а-кое… И сникала.
Провертывала мясо на котлеты, укрепив мясорубку на краю шаткого раздвижного стола, на другом конце которого сидела в з р о с л а я дочь и ела жадно вчерашний борщ. Очень, значит, проголодалась. Валентина на нее поглядывала. Дочь с набитым ртом делилась новостями. Тут стоило прислушаться. Татка обычно откровенностями мать не баловала. Больше того, сама Валентина как бы остерегалась дочери. Со всеми все могла обсуждать, а с Таткой настораживалась, в себе и в ней как бы чего-то смущаясь, ощущая барьер и страшась, что не сможет его преодолеть. С Таткой — не сможет.
Как мать она держалась строго. Не потому что определенной воспитательной методы придерживалась. Так получалось. В современной городской жизни женщина обязана организованной быть. Только расслабишься, забудешься ненадолго, и все поползет одно за одним, и вырастет враз из мелочей гора задолженностей. Валентина, правда, гору эту быстро раскидывала, имелась сноровка.
Дети росли, она их кормила, обстирывала, одергивала, поощряла. Они ее слушались и, как выяснялось, умело скрывали то, что хотели скрыть. Худенький, хрупкий Леша нежным девичьим голосом на вопросы родителей отвечал не сразу, не бросался со всех ног исполнять порученное, и в этой его медлительности, возможно, таился вызов. Как и в тихости его, задумчивости. О чем же это он, спрашивается, размышлял? А уж эта его рассеянность… Он забывал от квартиры ключи: придя из школы, часами ждал у окна на лестничной площадке, и нет, чтобы хотя бы к соседям позвонить! Может, стеснялся? А вместе с тем и нахальничал. Приятельница Валентине рассказала: позвонила она как-то по телефону, Леша подошел, мамы нет, ответил. Так, пожалуйста, приятельница попросила, передай о моем звонке обязательно. Леша подумал, помолчал. «А это так важно?» — спросил он нежным, журчащим голоском. И приятельница обиделась, возмущенно пересказала Валентине инцидент. Валентина ее, конечно, поддержала, сглотнув смешок. В глубине души она всегда и во всем сына оправдывала.
С дочерью было иначе. Татка, как Валентина догадывалась, материнской подсказки не ждала, и явная ее самостоятельность, с одной стороны, успокаивала, но и слегка задевала.
Котя, бывало, спрашивал Валентину, шутливым тоном маскируя беспокойство: «Ты с дочерью хоть когда беседуешь по душам? Смотри. Это твоя обязанность, материнская». Валентина глаза опускала: муж, ей казалось, лезет куда-то в запретное, что и не его ума, — и вообще не касаются этого вот так, походя. Хотелось его оборвать: «Да перестань. Еще не время. Не готова… я».
А Татка хорошо училась, глядела в глаза родителей прямо, твердо и даже, такая умница, в эпидемии гриппа как-то умудрялась уберечься: вся семья лежала вповалку, она одна за всеми ухаживала, бегала в аптеку. Ну, а уж при таких достоинствах простительны маленькие недостатки: некоторая резковатость, некоторая излишняя критичность по отношению к окружающим, некоторая замкнутость и просто жуть какое упрямство! Тут, когда на Татку н а к а т ы в а л о, благоразумнее было отступить.
Валентина вертела ручку мясорубки, слушая дочь. Самое важное сейчас: Татку бы не спугнуть.
— …когда я отвечаю и когда билет тяну, вижу, как он волнуется. Если что прошу, всегда помогает. Между прочим, на Профсоюзную за лекарством для бабушки это он ездил. И папин фотоаппарат тоже он в ремонт сдавал. Пусть приучается, — хмыкнула, взглянула на мать. Валентина лихо вертела ручку мясорубки. — Учится он хорошо, — чуть поскучнев, Татка продолжала: — Считается в группе способным. — Подумала: — Да, пожалуй, и на курсе один из самых… толковых. Так что… — она на глазах увядала, — можно сказать, мама, все в порядке у нас. Валентина продолжала вертеть мясорубку, хотя мяса в ней уже не было.
— А не рано ли, — спросить наконец решилась, — не рано ли сейчас жениться вам? — И сама на себя раздосадовалась. Дурацкий вопрос. Вся фраза дурацкая. Сбилась. Снова начала: — Разумеется, это ваше дело… — Тьфу, снова глупость. — Тут советчиков не может быть. И все же экзамены, диплом, не помешает ли? Я, как ты понимаешь, больше твоей судьбой интересуюсь. — И посмотрела на дочь как могла пристальней.
— Мама, — произнесла дочь спокойно, — я ни разу ни одного экзамена не завалила. У меня повышенная стипендия. И я тоже своей судьбой интересуюсь. Так что не беспокойся, пожалуйста.
Поддаваясь невольно дочкиной рассудительности, ее ровному тону, Валентина оттаяла, спросила проникновенно:
— А ты его любишь?
Сколько раз она слышала этот вопрос, сколько раз сама его задавала, у них в а р т е л и это была главная тема — любовь. И какие сюжеты, какие подробности взволнованно, трепетно излагались! И сердце билось сильнее в участливом сопереживании: любовь, любовь… а он тебя любит, а ты его?..
Теперь, спросив, Валентина замерла в ожидании. И услышала короткое, как залп:
— Естественно!
Олег Петрович Орестов и жена его Ольга Кирилловна всегда с увлечением готовились к детским праздникам, будь то елка или день рождения их сына. Созывалось много детворы. Олег Петрович на воздушных шарах рисовал смешные рожицы, заранее придумывал игры и сам с удовольствием в них участвовал. Ольга Кирилловна сладостей накупала, накрывала красиво стол, без всякого сожаления наблюдая, как нарядную с вышивкой скатерть заливают клюквенным морсом. На пироге зажигались свечи. Митя их задувал, дети вопили, дом ходил ходуном. То была пора идиллического единения детей и взрослых.
Позднее супруги Орестовы положили себе за правило, когда молодежь у них собиралась, из квартиры уходить. Сын Митя рос благоразумным, ему можно было доверять.
Но как-то, Мите тогда исполнилось лет семнадцать, ожидалась вечеринка в весенние каникулы, время к семи близилось, а родители вроде не торопились исчезать. Митя нервничал. Дверь в комнату родителей была закрыта, оттуда слышалась музыка, кажется, Моцарт. Митя представил: папа лежит на тахте, держа на животе транзистор, и читает. Мама читает тоже. Это могло длиться вечно.
Митя прошелся по коридору туда-сюда. Он чувствовал себя очень неловко. Почему они остались? Придется что-то ребятам объяснять. К нему как раз потому любили приходить, что у него п у с т а я квартира.
Нет, ничего предосудительного они не делали. Но им, школьникам старших классов, нестерпимо хотелось вырваться из-под гнета. Гнет ощущался повсюду, везде. Везде, им казалось, взрослые на них косятся. И тогда, из протеста, они громко смеялись, толкались, что-то выкрикивали, а эта игра, притворство тоже утомляли. Хотелось расслабиться, вдохнуть полной грудью и, может, даже совсем тихо друг с другом поговорить. От взрослых все скрывать приходилось — и желание гоготать, топать и потребность в тайне, в шепоте.
Митя скисал все больше. Предвкушаемая радость рушилась. И тут мама вышла в коридор, направилась в ванную. Митю что-то толкнуло, он вперед шагнул: «Вы что, — проговорил хрипловато, — уходить не собираетесь?» И глаза спрятал. «Собираемся, — мама ответила спокойно. — Но ты же к половине восьмого гостей ждешь. Мы успеем. Или, считаешь, надо уже поторапливаться?» Митя лица ее не видел, но голос звучал насмешливо. Он чувствовал, что у него горят уши. Мимо матери проскользнул. Готов был себя избить за идиотскую постыдную нетерпеливость.
Слышал, как они одеваются в прихожей. Отец присел на корточки, застегивая тугую «молнию» на маминых сапогах. Это длилось, длилось… О чем-то они переговаривались, посмеивались. «Митя, мы ушли!» — мама выкрикнула весело. Дверной замок щелкнул. Он продолжал в кресле сидеть. Во рту было кисло, гадко.
Олег Петрович и Ольга Кирилловна Орестовы были трезвые, реально мыслящие люди. Оба много работали, Ольга Кирилловна как искусствовед, специалист по латиноамериканской культуре, Олег Петрович считался знатоком в области языкознания, поездил, мир повидал.