После праздника - Надежда Кожевникова 26 стр.


А Тоня летела, светясь любовью. Боже мой, вот ведь все для чего, вот в чем смысл! Родной, близкий, единственный во всем свете — муж, опора — и счастье — рвануться к нему из толпы. Как в укрытие. Ничего не страшно. Ни улиц темных, переулков, подъездов, где мало ли что… До замужества она множество раз поздно одна возвращалась и не задумывалась об опасности. Теперь сердце сжималось: а ведь без крепкой мужской руки пропадешь!

Когда Рогов ввинчивал высоко под потолком новую лампочку, взамен перегоревшей, либо бачок в туалете налаживал, либо чинил на кухне кран, тоже она замирала: хозяин в доме. Отец на пенсию вышел, от избытка свободного времени потерялся, утратил то, что раньше в себе ценил, соответственно, и другие иначе уже его оценивали: Тоня отцу сострадала, но центром всего для нее теперь Рогов стал. Рогов — да, глава. И не только в Тониной жизни, но и в квартире ее родителей.

Как-то так получилось. Поначалу он только морщился, одно, другое его не удовлетворяло, время ужина, меню на завтрак: он, оказывается, к яичнице с ветчиной привык. Сквозняков не любил, а бреясь, включал транзистор, подолгу занимал ванную. Словом, разные складываются у взрослого человека привычки, и надо их уважать, если хочешь мира в семье.

Мира очень хотели. И не вникали, как раньше-то Рогов обходился, когда в общежитии как иногородний жил, в комнате на пять человек, потом, учась в аспирантуре, остался, правда, с одним соседом, но ванная, то есть комната с умывальниками, находилась в конце коридора: очередь, транзистором не насладишься. А после он к Тоне переехал и тут-то с удивительной быстротой привычками и обзавелся и отступаться от них не желал.

Отступали другие. Тоня, ее родители. Тонина мать — женщина умудренная — понимала, что это ответственно — зять в доме. А если единственная дочь, ответственность двойная. Сама мать молодые годы провела в экспедициях с геологами-разведчиками, ломила с мужчинами наравне, и будь у нее образование высшее, сидела бы давно в начальниках, а так наработала широкий разворот плеч, характер властный, крикливые несколько интонации, ну и кое-какую денежную сумму, достаточную, чтобы старость спокойно встретить. Но каждая копейка, что говорить, уж ей досталась. «Вот, глядите! — Тонина мать выбрасывала вперед жесткую широкую ладонь. — При случае, с кем хочешь справлюсь».

Но не с зятем. Тут Тонина мать с присущей ей житейской смекалкой и не думала вступать в борьбу. Напротив, в выходные дни, встав рано-рано, она принималась за пирог: либо с яблоками, либо с ягодами, с капустой, с зеленым луком. Зять кушал хорошо. Ему доставался лучший кусок, серединный.

То, что от Тониной матери зависело, она сделала, и сполна. Отца тоже упрекать не за что: пиво с зятем пил, билеты доставал на футбольные матчи, но неизбежное, верно, не избежать. Однажды вечером Тоня вошла в комнату родителей, остановилась на пороге:

— Мы с Толей подумали и решили… — Сглотнула: трудно, по-видимому, решение ей далось. — Давайте размениваться, разъезжаться, если вы, конечно, не против.

Не против? Двухкомнатную квартиру как делить, на равные части? Ну не совсем… У молодых, конечно, сбережений нету. Так вот, к скопленной матерью, лежащей на сберкнижке сумме надо добавить кое-что — и получится…

Тоня так прямо не высказалась, родители сами догадались — не сложно. И Тоня вышла, прикрыв за собой дверь. А в ванной уже наревелась вдосталь: грубо, стыдно, а еще тяжелее оттого, что родители не возражали, сникли. Тоня досуха вытерла глаза. К слову, в тот период она уже  н е  пела.

Рогов запретил. И даже не то, что запретил — высмеял. В лицах — откуда только способность такая взялась? — изобразил, к а к  Тоня поет, глаза закатывает — тяжело — стр-ра-астно! — дышит — вот так, вот так! — давился от смеха.

Она оцепенела. Не представляла прежде, как это выглядит, оказывается, со стороны. Ее пение, песни… В голову не приходило. Ей просто хотелось, потребность такая в ней жила — петь, впитывать чужую печаль, грусть, добавляя, вплавляя грусть собственную. Пела с детства, на гитаре подбирала аккомпанемент, могла и без сопровождения, природный слух вел к безошибочным интонациям. И слушали — слушали же! Так неужели смеялись, притворялись, одобряли, да с издевкой?

Как вспышкой озарило: только Рогов, единственный, мог прийти ей на помощь, раскрыть обман, положить ему конец. Нет, теперь она, Тоня, не даст над собой издеваться. Забыть, перечеркнуть навсегда ту ложь, заблуждения ее, что, когда она поет, это и другим в радость.

А что-то померкло. Не из-за концертов, «гастролей», репетиций прекратившихся ощутила Тоня потерю: как женщине замужней, ей уже и не просто бывало отрываться из дому по вечерам. Пропажа произошла изнутри: она потускнела, поскучнела и сама это чувствовала. Ее песни прежде всего нужны были ей самой.

Насчет способностей своих, внешних данных, а также качеств деловых, перспектив на работе Тоня нисколько не обольщалась. Когда ее хвалили, поощряли, успехи прочили, она смущалась и не верила: какая из нее заведующая, смешно, право, даже кандидатской не защитила. К тому же, если найдется мужчина-претендент, его обязательно предпочтут женщине. Тоня и явным доказательствам женской эмансипации не очень доверяла и не воодушевлялась даже самыми красноречивыми примерами, в глубине души полагая, что профессиональное честолюбие, как и иные свойства, похвальные, способствующие развитию, в женщине все же лишь тогда пробуждаются, когда она претерпевает неудачу в самом главном — дома, в семье.

Но хотя это ее самое удивляло, Тоня нравилась. Одноклассникам в школе, сокурсникам в институте, сотрудникам по НИИ. И с ней как-то особо обходительно держались ответственные, руководящие товарищи, что даже не в речах сказывалось, а во взглядах, ласково-приглушенных. Сама Тоня никаких оснований для подобного к ней отношения не находила. Она была, как все, и тише, незаметней многих. Самая что ни на есть обыкновенная, обыкновенней не бывает — с такой убежденностью жила, разговаривала, окружающее воспринимала… — как бы это выразиться? — благодарно. «Здравствуйте!» — говорила или отвечала, расцветая невольно так красившей ее улыбкой.

У нее были безукоризненно ровные, белые зубы, но передние чуть крупней и с щелочкой посредине. «Ты, когда улыбаешься, похожа на крольчиху», — обронил как-то Рогов. У Тони губы прилипли к деснам. Так ведь точно, точно? Только зачем? Она ведь знает, что некрасива, но неужели еще и уродлива?

Они с Роговым  х о р о ш о  жили, не ссорились. Родители, очистив сберкнижку, квартиру прежнюю разменяли, и Рогову с Тоней досталась прекрасная жилплощадь, рядом с метро, и балкон, и кухня в десять метров. Тоня вот-вот должна была родить. Рогов хотя и с присущей ему сдержанностью, но проявлял супружеское внимание.

Он был предельно самолюбив, никто даже не представлял насколько. Он не позволил Тониным родителям счесть себя благодетелями, упиться своим благородством. Теща было разлетелась, явилась в их новый дом в воскресное утро с пирогами, окутанными вощеной бумагой — Рогов визит этот свел к нулю, а на будущее предупредил: без предварительных звонков, без приглашения — увольте. Мы с вашей дочерью люди самостоятельные, у нас свой дом, своя семья и свои, знаете ли, привычки, правила.

Выражение в тот момент тещиного лица Рогов хранил как почетную свою награду. Да на что она рассчитывала, спрашивается? На заискивания, лебезения? Напрасно. То, что Рогов, женившись, ничего не имел, только доказывало, он думал, его правоту, справедливость его решений. Мещанству, собственническим веяниям он не даст себя закабалить. Ну дали на квартиру, денег на обустройство — и баста. Теперь — полная независимость.

После аспирантуры Рогов устроился довольно удачно — в недавно созданный отдел крупного, влиятельного управления при министерстве. И сумел себя зарекомендовать, внушить коллегам, руководству мнение о себе как о человеке, всего достигшем своими силами. Много ли, мало ли — не важно. Но сам, без всякой поддержки, что импонировало. В людях стремление к идеальному уживается с вынужденностью идти на компромиссы, но как же приятно выказывать искреннюю симпатию, а не лесть; как отрадно видеть, что кто-то сам пробился, пробивается дальше, без протекций, которые, конечно же, отвратительны, достойны всяческого осуждения, но, увы, приходится с ними иной раз мириться, в душе не одобряя, принимать их все же в расчет.

Поэтому Рогову прощали грубости, резкости, агрессивность, находя обоснования им, так сказать, в факторах объективных: в среде, окружении, где он родился, рос и в сопротивлении которым сформировался его характер, не самый, мягко говоря, покладистый.

Рогов, правда, о среде той самой, семье, родителях мало распространялся. И опять же туманные его обмолвки сочувственно воспринимались. Нелегко пришлось парню — к такому общему заключению пришли. И хорошо, и по справедливости, что теперь жизнь его наладилась. Основа крепче бывает, когда замешана не на баловстве и блажи, а на жестоком, колком, болезненном, что пришлось сызмальства пережить.

Впрочем, будь Рогов более словоохотлив, он мог бы слушателей своих разочаровать. Его детство, юность, проведенные в тихом, провинциальном, как раньше говорили, южном городе, не только не содержали в себе примет чего-либо трагического, но своей размеренностью, нормальностью во всех смыслах нанесли бы ущерб его романтическому ореолу.

Он родился сразу после войны, отец его считался влиятельной фигурой, занимая должность в системе коопераций, то есть отвечал за самое насущное, в чем нуждалось, чем интересовалось население: он-то имел это насущное и немножко сверх того. По времени, трудному, послевоенному, речь шла не об излишках. Но, скажем, у Толика Рогова всегда имелась прочная обувка, и холода, голода он не знал. Мать учительствовала, а значит, воспитание детей проводила профессионально, согласно педагогической науке, и дети, их было трое, встали на ноги, закончили вузы, а дальше уж кто как себя проявлял.

Рогов не нарушал сыновних обязательств. По праздникам слал открытки, иногда наезжал. Но старикам с ним было неловко, и, сами стыдясь, они облегчение испытывали с его отъездом. Рогову посещения родителей тоже радости не приносили. Впрочем, как и разочарования. Он выполнял свой долг, а всякие примеси из области эмоций отбрасывал. Ему не было больно, подобную слабость он не допускал. Сокрушаться над тем, что предопределялось жизненной логикой, он полагал ненужной расточительностью. Взаимоотношения с родителями сложились у него четко: когда их не видел — не думал о них.

А вот к положению своему на службе проявлял ревностность, но опасался, как бы самолюбие его не ущемили. Тут он бывал подозрителен до крайности, обороняясь, переходил в наступление, и в ход пускалась, как дубина, его  п р я м о т а.

Некоторые, кстати, такую прямоту воспринимали откровенным хамством и соответственно реагировали, хотя таких было немного. Большинство в ощущениях своих терялись: ведь Рогов-то толковый, крепкий парень, правда? Но что-то при общении с ним возникало, и даже не от слов его, а от манеры глядеть на собеседника долгим взглядом, не сморгнув, точно на спор. Глаза же у него были темные, выпуклые, какие-то голые, в коротких незаметных ресницах, и ясно становилось, что, уж будьте уверены, он спор выиграет, взгляд свой не отведет.

Надо признать, что самому Рогову не легко, не просто давалось выдерживать последовательно избранную линию. Иной раз хотелось расслабиться, улыбнуться просто на чью-то, скажем, шутку, вообще отвлечься, забыть о том, как окружающие тебя воспринимают, что думают, какие делают выводы. Но его уже зажало в тисках. Он всюду ожидал подвоха, из всех сил старался себя обезопасить, все предусмотреть. Это изматывало. А с кем поделиться, если не доверяешь никому? То есть рассудком можно признать, что не все настроены исключительно враждебно, но ведь в восприятии своем других каждый сверяется с собственной природой, и тут Рогову нечем оказывалось себя утешить: личные его свойства не позволяли ему обольщаться ни на чей счет.

А уж где человек проявляется сполна, так это в семье, в своем доме. И Рогов  с в о й  дом ценил. Ценил собственные привычки, собственную защищенность, право мужское решать, вершить, убеждаться еще и еще раз в собственной власти, что утешало при случающихся уколах, сбоях в сферах иных. То есть, можно сказать, Рогов являлся приверженцем налаженного семейного существования, куда допускались лишь самые проверенные, после строжайшего отбора, да и то скорее как неизбежность: Рогов терпеть не мог постороннего вмешательства, а посторонними для него были все.

Людской природе он не доверял, знал и видел изъяны в каждом, рассекал молниеносно, и зоркость такая и радовала, и отравляла его самого. Он не ошибался. Действительно, люди несовершенны, действительно, разного в них понамешано, но феномен в том, что от подхода зависит, как, какой стороной человек к тебе оборачивается: добро пробудить так же легко, как и зло.

Рогов, конечно, не столь был наивен, чтобы не знать этих простых истин, но если внешне он собой владел, внутри его распирало, вскипало лавой раздражение. Малейшая зацепка, несоответствие вызывали в нем бурю, и каково давалось себя обуздать! Вот в каких муках Рогов пребывал, нуждался в защитном барьере, искал его и нашел.

Презрение — разве не броня? Ухмылка, каменное равнодушие, а под его прикрытием можно за всеми наблюдать, огрехи подсчитывать, ошибки, скрытые, тайные пружинки — вот каковы они все, и те и эти. С ними цацкаться? Да их ничем и не проймешь — только открытым, долгим, немигающим взглядом. Ясно? Я все понял про вас. И никаких лишних слов. Уж если вынудили, тогда  п р я м о т а, разящая. Попались, зацепенели, так-то!

Вот с чем Рогов сражался, денно и нощно, естественно, уставал, естественно, хотелось передыха. И тут подворачивалась под руку Тоня, жена — самый подходящий, безопасный объект. С ней Рогов объяснялся открыто.

Но что-то его томило, неясное ему самому. Знал, что прав, но ждал подтверждений, доказательств. Разумеется, не от Тони. Но когда ее гнул, подчинял, и она гнулась, подчинялась, это какое-то все же давало удовлетворение. Как-никак, живой человек, могла бы взбунтоваться, огрызнуться, а отмалчивалась. Значит, понимала, чувствовала — что именно — трудно разъяснить, но Рогов в этом находил подтверждение своей силе.

Тоня жухла, блекла на его глазах, но перемены такие в ней его и радовали. Не от злобы, не от кровожадности: он жаждал страстно, чтобы кто-то полностью принадлежал ему. Он способен был любить только себя и  с в о е — вот где была глубинная его тайна.

А Тоня, видимо, не догадываясь о  п р о ц е с с е, увлекшем ее мужа, не представляла результата, воодушевляющего его. А ведь задача была — полная, безраздельная любовь к своему подобию, в идеальном совпадении взглядов, позиций. Абсолютное согласие — сиречь немота. Совершенство пока еще, к сожалению, не достигалось, покорная Тоня все же очень редко, но взбрыкивала.

Она тоже трудилась, тоже мечтала о влиянии хоть каком-то на своего мужа. И если замечала пусть крохотные в Рогове уступки — вежливость его, правда, натянутую, с ее родителями, проблеск ласковости в отношении к ней самой — ликовала. Значит, думала, возможны какие-то сдвиги, встречность какая-то: она принимает привычное ему, но и он что-то заимствует от нее. Да, не на равных. Рогов чаще на своем настаивал, сильнее нажимал. Но вот, например, он смирился, что у Тони остается ее подруга со школьных лет (сидели за одной партой), и они изредка видятся, разговаривают по телефону, а еще реже подруга с мужем или Тоня с Роговым бывают друг у друга в гостях.

Увы, с подругой получилось в итоге то же, что и с Тониным пением. Рогов выждал, но и тут победил. Хотя это потребовало времени более длительного. Тоня впервые, пожалуй, упрямство проявила: подруга, вероятно, была ей уж очень дорога.

Во-первых, будучи вместе, вдвоем, Тоня и Любка делались беспечными, смешливыми, дурачились, ну, как в детстве, заботы с них мгновенно слетали, обязательства взрослые, взрослый опыт. Любка, впрочем, и была прежде такой, такой и оставалась, заводной, озорной. Щекастая, румяная толстушка в броских, крикливых, почти клоунских одеяниях, не в подчинении моде, а даже скорее наперекор, любя чудачества, ими забавлялась, без тени смущения, что глазеют все. Решительная, бесстрашная — вот какая была Любка. И вспыльчивая, сумасбродная — полный с Тоней контраст. Но вот именно поэтому они друг в друге и нуждались, и нежная их привязанность не проходила.

Человеческие отношения тогда прекрасны, когда длится еще период неосознанного приукрашивания, нежелания недостатки какие-либо замечать, а только достоинства, да такие, что при участии воображения кажутся исключительными.

И вдруг разочарования. Оказывается не то, не так. Почему? Потому иной раз, что воображение иссякает и, как в играх детей, вдруг незаметно повзрослевших, все мгновенно тускнеет: хоть расшибись, а продавленный диван уже кораблем океанским не станет, и Пашка соседский — сопляк жалкий, а никакой не пират.

Да, в чувствах своих люди склонны к преувеличениям, обольщениям, и даже самая искренняя глубокая привязанность тоже не обходится без самообмана. Тот, кто уверяет, что сохраняет трезвость и видит ясно как плюсы, так и минусы, либо не любил, не дружил, либо разлюбил, раздружился.

Сооружать же из развалин волшебного замка неказистый домишко, пусть и пригодный для скромного житья-бытья, — занятие малоувлекательное, да и не каждому по силам. Проще кажется новый замок создать. Вон их сколько, новых лиц, новых встреч, знакомств новых. Речь о дружбе, но, если настаиваете, и о любви.

Назад Дальше