И еще… То, что он только что пережил, во что почти поверил, всколыхнуло в нем прежнее, что, ему казалось, он в себе уже преодолел. И подумать только, произошло это на обычном школьном утреннике! Его подняло, закружило, он почувствовал то когда-то знакомое опьянение, в котором видишь себя как бы со стороны и сам собой втайне любуешься и ощущаешь неведомую раньше свою ценность, исключительность, и как бы ее донести, не обронить. Это чувство было не просто пустым бахвальством — нет, гораздо, гораздо сложней: оно давало силы, энергию, вдохновляло и…
…И стыдно… Не столько даже оттого, что обманули, а оттого, что не было права так глядеть на себя, даже если бы другие уговаривали, уверяли, — нельзя поверить, нельзя давать себя провести. Почему такая слабость, податливость? Неизбежно разочарование: очнешься и поймешь, сон это был, обман…
Максимов шел к ожидающему у ворот школы «рафику». Шел по свежему, только что выпавшему снегу, жалея, что приходится портить его ровную белизну. Шел не оглядываясь, чтобы не увидеть грубые отпечатки рифленых подошв своих ботинок. Шел в той редкой, предшествующей иногда озарениям, открытиям углубленности, которой кое-кто мог бы позавидовать. Но сам Максимов был так поглощен своими мыслями, что не думал, не интересовался, как он выглядит сейчас со стороны. Впереди лежал белый, белый снег, и он шел туда уверенно, все вперед и вперед, будто назад ему уже никогда не предстояло возвращаться.
Возможно, у последующих поколений, чье детство пройдет в этом же доме, в этом дворе, развлечения окажутся разнообразнее, интереснее и больше будут способствовать их развитию, чем скудные радости тех, кто родился тридцать лет назад и провел здесь короткую, но, наверно, все же самую счастливую свою пору.
Возможно, у них — у тех бывших детей, а нынешних тридцатилетних взрослых — бедноватым было воображение и потребности невелики, раз могли они забавляться столь незатейливым образом: нажимать кнопку звонка возле высокой массивной двери, ведущей в недавно отстроенное и, помнится, закрытое какое-то учреждение, а когда появлялся вахтер, разбегаться врассыпную — и в этом находить веселье!
Или: якобы нечаянно разбивать дома посуду — и даже мамину чашку, любимую! — чтобы из осколков потом составить так называемые «секреты», закопать их под каким-нибудь кустом в сквере, а после «случайно» найти.
Или игра в ножички… Развивая в себе низменные инстинкты стяжательства, наживы, наловчиться так бросать перочинный нож, чтобы попадал он на территорию соседа, не касаясь твоей границы, и тогда, вынув лезвие из влажной, мягкой, но в то же время достаточно плотной почвы, отрезать лакомый кусочек чужой земельной собственности, не испытывая при этом ни капли раскаяния.
Ну а еще, конечно, на асфальте рисовались классы и из дома приносилась бельевая веревка, которую, чтобы утяжелить, мочили в луже, а потом, взявшись за оба конца, ударяли ритмично о землю и прыгали.
И были лучшие, непобедимые прыгальщицы, умевшие и крест-накрест, и на одной ноге, и на другой, — худенькие, в коротких, перешитых, верно, из материнских темных юбках, из-под которых виднелись их голубые, сиреневые, салатовые штанишки, придерживающие рубчатые чулки.
Были также превосходные мастера ловить мяч, которых все старались заполучить в свою команду, чтобы с их помощью набрать побольше «свечей» в круговой лапте и таким образом обеспечить себе победу.
Когда эти знаменитости выходили во двор, их встречали почтительно и восхищенно, ожидая с восторгом того момента, когда они продемонстрируют всем свое мастерство.
А знаменитости важничали, капризничали, характеры их портились по мере роста славы, но, когда начиналась игра, они преображались, их лица загорались вдохновением, ведь вдохновение является именно тогда, когда человек сознает, что ему что-то удается, что он достиг в этом некоего уровня, — вдохновение сопутствует мастерству, так же как и мастерство вдохновению.
Но в детском коллективе главными качествами признаются не всегда те, что ценятся в обществе взрослых. Верно, поэтому иной раз удивляют впоследствии судьбы бывших ребячьих лидеров. И хотя не ты, а он считался самым смелым, самым ловким, самым удачливым в вашем дворе, узнав, что жизнь его сложилась совсем не так, как ожидалось, ощущаешь почему-то обиду, разочарование, грусть. Чувство такое, будто тебя обманули. Хотя ведь не ты, а он…
Но ведь тогда вы все вместе именно его выбрали…
…У него были светлые волосы, косо падающие на лоб и очень коротко состриженные с затылка, так что обнажалась даже синеватая кожа головы. Глаза — темные, быстрые, узкие, короткий вздернутый нос и пухлые губы, которые он имел обыкновение покусывать. Впрочем, трудно сказать что-либо определенное о его лице, потому как оно постоянно менялось, но выражение нетерпения удерживалось на нем всегда — и вот оно-то и запоминалось.
Во дворе он появлялся неожиданно и каждый раз почему-то нарушая свои обещания. Говорили: «Федька сегодня, сказал, не сможет быть», — а он вдруг приходил. Или: «Федька обещал к шести выйти», — а его не было.
Но получалось это случайно, а запоминалось потому, что его всегда хотели видеть и ждали, надеялись… С его появлением действительно все менялось: жизнь обретала темп, игра интерес, и в ней отчетливей выявлялись характеры, но вместе с тем обострялись и конфликты.
С ним хотели дружить, хотели заручиться его расположением, служить ему верой и правдой, а кто-то был тайно в него и влюблен. Все это наэлектризовывало атмосферу, накаляло страсти вокруг него, в то время как он сам — вот странность! — сохранял абсолютнейшее спокойствие и удивительно умел со всеми ладить.
Такое его поведение можно объяснить — правда, лишь по прошествии многих лет — недостаточным его интересом к жизни двора и тем, что помимо дворовых развлечений, у него, вероятно, было нечто свое, более для него важное.
И хотя многие называли себя его друзьями и даже ссорились — кто, мол, ближе к нему, — весть о Федькином отъезде пришла совершенно неожиданно и всех ошарашила: как-то вечером к телефону подошла его младшая сестра и на просьбу позвать к телефону Федю ответила, что его нет, он живет теперь в Ленинграде, учится там в училище, на моряка, и приедет только к ноябрьским, на парад, — ну и немножко побудет дома.
Его ждали, просто-таки караулили, надоедали его домашним, а он умудрился возникнуть опять-таки неожиданно и с таким видом, будто никуда и не уезжал.
Тогда на месте недавно снесенного дома ребята устроили спортивную площадку: натянули волейбольную сетку, достали даже откуда-то большой стол, ставший пинг-понговым.
Играли плохо, неумело, но с азартом — за исключением, правда, Лены, занимающейся в спортивной секции.
Высокая, длинноногая, с правильными, чуть резковатыми чертами лица, всегда почему-то нахмуренная, пасмурная, она, не произнося лишних слов, вставала у сетки, придерживая согнутой в локте рукой волейбольный мяч, — ждала, когда соберется команда.
А потом она высоким властным голосом кричала: «Пас!» — и летела, выгибаясь в плавном прыжке вверх, к мячу, била по нему с силой и казалась в эти моменты еще выше, тоньше, стройней.
Человек, умеющий что-либо хорошо делать, естественно, вызывает уважение. Лена, несмотря на свою замкнутость, хмурость, пользовалась среди ребят популярностью. Ее игру специально собирались смотреть — приходили даже те, кто был равнодушен к спорту. Эта девочка вызывала интерес еще и потому, что, в отличие от большинства сверстников, уже тогда определила свое будущее: говорила, что поступит в институт физкультуры и станет тренером.
Она уже в то время являла собой законченный цельный образ, что сказывалось и в одежде, и в манере себя вести: самолюбивая, гордая, даже, может быть, жесткая, — она выбрала цель и намерена была ее достигнуть.
Для нее встречи с дворовыми ребятами у волейбольной сетки не были, как для других, отвлечением, забавой: она уже научилась ценить свое время и считала, что, даже играя с плохими партнерами, продолжает совершенствовать свое умение.
Вот и в тот раз она летела, выгибалась, прыгала, притягивая мяч своей ладонью, как магнитом, раздраженно вглядывалась в тех, с кем ее разделяла сетка, но не испытывала, кажется, особой приязни и к тем, кто играл рядом с ней.
На ней были синие узкие брюки, синий свитер, у горла обведенный широкой белой каймой, а волосы она перевязала туго-туго, чтобы не мешали, — к слову, волосы были главным ее украшением, и она вправе была ими гордиться.
Все были так поглощены игрой, что не заметили, как появился Федя. Он присел на край скамейки и тоже стал смотреть.
Но парень, играющий в одной команде с Леной, его увидел — увидел флотскую форму, загорелое Федькино лицо — и, одним прыжком перелетев проволочное заграждение, кинулся к нему с радостным воплем:
— Федька, Федька приехал!
Игра остановилась, все, и играющие, и зрители, столпились, желая получше Федьку разглядеть, а может, даже и пощупать — он ли, в самом ли деле? — так что на площадке осталась одна только Лена, придерживая согнутой в локте рукой свой волейбольный, вдруг переставший кого-либо интересовать мяч.
Если бы оказался в тот момент некий наблюдатель, сумевший подняться над ребячьей толпой, он бы поймал взгляд, которым обменялись те двое: один, окруженный друзьями, почитателями, и другая, оставшаяся совсем одна. Наверно, по одному этому взгляду можно было бы уже кое-что предвидеть.
Но подобных прорицателей из числа сверстников Феди и Лены не оказалось, и потому двор был ошеломлен, когда несколько дней спустя эти двое появились вместе с таким видом, точно были давным-давно дружны, и вообще им, знаете ли, некогда — у них свои дела.
Хотя такой оборот дела и подействовал на знакомых, друзей и почитателей Феди точно удар тока, на какой-то момент совершенно их парализовавший, тем не менее от их внимания не ускользнули некоторые детали, над которыми они имели возможность поразмышлять.
Можно было отметить, что, во-первых, Лена-спортсменка чуть ли не впервые показалась во дворе не в своих обычных спортивных синих брюках, а в юбке, расклешенной, высоко открывающей ее прямые, стройные, хотя, по мнению некоторых, и чересчур худые ноги. А во-вторых, она распустила волосы и, кажется, слегка их завила. Что касается ее спутника, то он был в новой флотской форме, но впечатление портило, как многие утверждали, выражение его лица: как бы обмякшее, поглупевшее, растерянное. Он шел и улыбался — чему?..
Так двор потерял своего героя. И даже не столько потому, что в нем разочаровались, сколько потому, что сам он, Федька, отказался играть прежнюю свою роль.
А нового лидера у ребят так и не появилось — ведь они взрослели, настал в их жизни новый этап, когда дружба возникает уже не по месту жительства, и общий дом, общий двор уже не сплачивают, и каждый по-своему пробует думать, жить…
…Эта непритязательная история так бы и оборвалась, если бы жизнь сама не позаботилась о ее продолжении. А надо заметить, человек всегда с особой охотой хватается за ниточки, связывающие один прожитый им этап с последующим, — всегда с готовностью приветствует вестников из своего детства, неожиданно явившихся во взрослую его жизнь. Может быть, тут оказывает свое действие тайная мечта каждого самому распоряжаться временем, вертеть им и эдак и так — выбраться наконец из этого вечного плена, жесткого, неумолимого членения, при котором за детством следует юность, потом зрелость, потом старость… А ведь как хочется иной раз вернуться, ну хоть на день, на час… Потому, верно, люди, увидев случайно кого-то, чье отчество не знают и забыли фамилию, с такой радостью говорят: «Федя, привет. Ты меня помнишь? Здравствуй…»
Впрочем, по прошествии стольких лет его трудно было бы узнать, не будь тех коротких о нем весточек, мимолетных с ним встреч — в метро, в булочной, на остановке такси, — изредка вкрапляемых в жизнь и приведших теперь пунктиром к этому дню, к этому новому коренастому угрюмому человеку.
…Он стоял у низкого столика, уставленного закусками, тыкал вилкой в одно из блюд, держа в руке водочную рюмку, из которой отпивал глоточками. Играла музыка, кто-то с кем-то общался, и в такой обстановке, наверно, было совершенно нелепо вспоминать те дни, тот двор, светловолосого мальчика, нетерпеливо покусывающего губы.
Помимо воли, восстанавливалась цепь: и из того, что помнилось, и из того, о чем доходили слухи.