После праздника - Надежда Кожевникова 50 стр.


Я даже, возможно, талантлива. Ну, а правда, можно ли отделить способности в какой-то определенной области, технической, организационной, художественной, от самой натуры, хватки, неистребимого, как голод, желания пробиваться, совершенствоваться в своем деле, опережать других?

Иной раз думаю: а будь у меня другая профессия, я бы меньше успела? Кто знает. Во всяком случае, мой характер, цепкость, мой  г о л о д  оставались бы при мне, а талант… я не совсем, если честно, понимаю, что это такое. Мне ведомо вот что — беспокойство. Постоянное, неумолкаемое беспокойство, сквозящее через все. И даже специально себя заглушить, притормозить не получается. Решаю пораньше лечь спать, чтобы набраться сил, бодрости, но и во сне, сквозь слабые, призрачные переплетения сновидений, видны, слышны слова, фразы статьи, которую я готовлю, и не сплю, маюсь, выхватываю мелькнувшую в полубреду догадку, которую тщетно искала днем.

Я не знаю, что это — призвание? Или воспитание, выучка? Или, может быть, страх? Страх, постоянно подстегивающий, держащий человека в волевом напряжении. Страх перед жизнью, перед смертью? Боязнь исчезнуть бесследно?

Знаю только, что страх такой отсутствовал у Натальи. И теперь мне очень хотелось бы понять: ущерб в этом был или дар, необычное, что мало кому дается, отчего человек все видит, ценит иначе, иначе живет.

Наталья жизнь любила, смаковала, наслаждалась, беспечно, безответственно, и тоска, мне кажется, а глазах у нее появлялась из-за того, что не могли быть праздничными подряд все дни. Тогда она обижалась, чувствовала себя обделенной, искала виновников такой несправедливости.

По справедливости, значит, ей полагалось всегда веселиться, быть любимой, к тому же любящей. И что же, у нее это получалось? Хотя бы периодами, а?

Но в том-то и дело, что периода, ограниченного рамками какого-либо срока, ей не хватало. Я это, впрочем, давно распознала в ней — жадную, гибельную ненасытность. Могу вообразить, как в детстве, когда наряжали елку, она ходила пасмурная, сама нагнетая в себе ощущение предстоящего разочарования, когда елка засохнет, осыпется, игрушки снимут, уложат в коробки и снова наступят будничные, серые дни.

Осуждаю? Да нет, признаюсь, я сама такая. Мне тоже мало, недостаточно — признания, уважения, да и собственного удовлетворения от сделанного. Я захлебываюсь, задыхаюсь, покоя нет, и знаю, что не будет. Потому что, при всей организованности, дисциплинированности, я все чаще перестаю видеть смысл — именно смысл, тогда как цель, что гораздо проще, все еще передо мною маячит.

Но отчего я путаюсь? Ведь в основном в моей жизни все выстраивается успешно. Неужели из-за Натальи? Вот она была, и нет ее…

Миновала и та эпоха. Трудно сказать, насколько Наталья впитала атмосферу тех лет, насколько сознательно ею интересовалась, но вовсе равнодушной остаться не могла: все дышали общим воздухом. И с жадностью, не очень, быть может, полагаясь на устойчивость, длительность возникших веяний, старались вобрать побольше, поглубже дыхания в легкие, как бы про запас.

Что Наталья читала, какую слушала музыку, какие фильмы смотрела? Влекла ее та острая новизна и былое, вновь возвращенное? Теперь это сделалось всем доступным и известным всем. Но тогда — тогда воспринималось иначе, откровением, чуть пугающим, дерзким. Улицы, площади города как бы заново людьми обживались, вскипали многолюдством, и очереди, толчея указывали, что билеты тут рядом где-то продаются на поэтический вечер, и возможно туда проникнуть вот так, вдруг, без подготовки специальной, без переодеваний, в чем есть, в том и пришли, и на сцену выйдут такие же, в чем попало одетые, юные, тонкошеие, бледные от волнения, но не робкие, а убежденные, что узнали то, о чем не подозревали их отцы.

Вопрос, возможно, следует так поставить: кто из молодых успевает сформироваться, повзрослеть в наилучший, благоприятнейший для своего поколения период, а кто нет, и почему? Носителями заряда, конечно, способны стать немногие, зато их распознать, испытать их влияние или, наоборот, от него уберечься, что-то другое противопоставить и самостоятельно развивать такой выбор широко предоставляется. Простительно ли начисто от него уклоняться? Возможно ли?

Наталья с детства много читала. Вера, пользовавшаяся библиотекой соседей, видела замасленные, с загнутыми углами, в брызгах соуса страницы: Наталья читала за едой, в туалете, на ходу, всюду. Но установить по прочитанному ее интересы, вкусы, склонности оказалось невозможным: она читала все. Тоска же, томление, леность, жажда праздничности никогда ее не оставляли, и образ жизни не менялся. Она оживлялась, впадала в лихорадочную спешку, только когда маячило впереди развлечение. Так что же она находила в книгах, как они на нее воздействовали? Никак? Но ведь, блестящая рассказчица, она владела словом безупречно, и крохотные сценки, эпизодики в ее изложении всегда бывали остроумны, законченны. Хотя форма, так сказать, явно превалировала над материалом, но это уже чересчур строгий и вряд ли даже справедливый упрек. Мастерство, одаренность преображают любую тему — в этом тоже сила искусства, и ее не ценить могут только натуры бескрылые, прагматического склада, считающие себя приверженцами идей и тем самым идею, как таковую, приземляющие, искажающие даже нередко.

Впрочем, это уже отклонение в сторону. Факт же, что Наталья книг проглатывала уйму. А в итоге ее любознательность закончилась разгадыванием кроссвордов.

…Они встретились вновь, после перерыва, когда Наталья уже отселилась от родителей, жила в двухкомнатном кооперативе неподалеку от метро «Измайлово», Столкнулись случайно, при переходе с одной на другую станцию. Вот так встреча! Вера была одна, Наталья с мужем, отошедшим деликатно, пока они обе излагали в спешке события последних лет.

Говорили, но, главное, всматривались, впивались взглядами, типично по-женски, угадывая то, что значило больше слов, и большее открывая.

Приходит возраст, когда привлекательность природная как бы отступает, утрачивает былое значение, а куда важнее оказывается, как выглядит человек. То есть лицо становится  л и ц о м  в истинном своем значении, проявляющим не только характер, но образ существования, привычки, вкусы, удачи, удары судьбы. Конечно, если вглядываешься заинтересованно, страстно, как Вера. И она угадала, прочла. То, что хотела, предвидела?

Но очень бы еще хотелось вызнать впечатление Натальи, как-то она нашла Веру? Хотелось, если честно, удивления, вздохов: как же это ты, мол, сумела? Молодец!

Имелись основания ожидать такой именно реакции. За прошедшие в обоюдном неведении годы Вера, помимо успехов профессиональных, сумела установить тот свой внешний облик, что наиболее ей соответствовал и был достигнут при, говоря объективно, не самых блестящих данных. С ее ростом, коренастостью добиться впечатления стройности стоило усилий. Не обладая шевелюрой, она, можно сказать, сыграла ва-банк, остригшись настолько, что лишь коротенькая челка лоб прикрывала. Стиль такой отлично к ней приладился, а уж чего это стоило, знала только она: диеты, бассейн, лыжи, причем лесные красоты проскакивали незамеченными, а радовал сам  п р о ц е с с  усилий, преодолений, жаркий пот под фуфайкой — сгонялся вес.

Образ жизни? Уж за него Вера полностью отвечала: размеренность, четкость, отрицание решительное всего вредоносного, каковы бы ни рисовались соблазны. Кстати, может быть, иной раз Вера и позволила бы себе что-нибудь, если бы не пример — Натальин пример не засел бы в ней так прочно. Да-да, и в прошедшем до их встречи промежутке Наталья не исчезала из Вериного сознания.

А теперь, пожалуйста, результаты. Вера стояла перед Натальей, почти во всем уверенная, ничем почти не возмутимая, спрашивала, отвечала…

Наталья изменилась. У нее набрякли подглазия, рот сжался, увял, и это подтверждало, что живет она, как жила, ловит праздники и длит их сколько возможно, сколько хватает сил, но силы уже не те, не тот возраст, и праздники обрываются еще резче, задолго до того, как она успевает ими насладиться. К тоске в ее взгляде прибавилась особенная такая неутоленность, жалкая, постыдная, которую она и сама, кажется, в себе распознала и пыталась стереть улыбкой.

Улыбка тоже выходила жалкой. Вера опустила глаза: ей расхотелось торжествовать. Какая-то, верно, все же тянулась ниточка между ней и Натальей, помимо далеких воспоминаний, — нечто, что принудило Веру как бы невольно запротестовать, крикнуть кому-то с возмущением мысленно: ну зачем уж так, за что?

Это был, пусть мгновенный, порыв родственного, сестринского чувства к той, другой женщине, девочке с темными волосами, сидящей в кресле с книгой. Вера вздернула голову, обернулась, и Наталья отозвалась на ее движение. Шепнула, решив, что Вера мужем ее, в стороне ждущим, заинтересовалась: «Леша хороший, добрый и любит меня, только…»

Договорить не успела. Леша, подумав, вероятно, что их беседа закончена, шагнул к ним.

Даже не объяснишь, зачем, с какой надобностью Вера поехала и не раз еще приезжала в Измайловскую двухкомнатную Натальину квартиру. Ей было неловко, казалось, что явилась она не вовремя, но уже и не уйдешь так просто, засасывало, затягивало. Наталья жаловалась, не стесняясь Вериным присутствием, продолжала с мужем отношения выяснять. Муж, Леша, сдерживался, натянуто улыбался, пытаясь как-то смягчить ситуацию, избежать явного неприличия, но Наталья уничтожала, р а з о б л а ч а л а  эти его попытки.

— Нет, ты не увиливай, прямо ответь! — требовала все более агрессивным тоном.

Получалось, как западня. Снова Вера оказывалась свидетельницей семейных распрей. Но не могли же они длиться всегда, никакого здоровья бы не хватило.

Да и не обнаруживалось, со стороны по крайней мере, серьезных оснований для разногласий. Леша, если опять же судить по его реакции, потерянности, любил, оттого и страдал. Наталья придиралась, цеплялась к пустякам, по мелочи, но временами и при ее скандальности догадка проскальзывала: может, и тут любовь? Оба же, и Леша, и Наталья, в помощь призывали своего сына, который явно уже к такой роли привык.

Вера, окунувшись в очередной раз в эти свары, ощущала себя, естественно, по-идиотски, злилась на Наталью, ее опять заманившую, но вместе с тем какую-то видела во всем этом и загадочность. Как, Наталья… это Наталья? Длинные ее пальцы, шея, тоска во взоре, изысканный слог — и визг, базарные вскрики. Бесстыдство, наглая забывчивость, что рядом, вокруг существуют люди и слышат, видят…

Вдруг вспомнилось: вопли из соседней квартиры. «Наталья!» — кричала ее мать. А из-за чего, что тогда бывало причиной гнева, ярости? Да смешно даже… Мать Натальина кричала: «Допей сейчас же морковный сок!» Или: «Не смей сидеть под открытой форточкой!» Или: «Ах, ты снова выскочила без шапки!»

Теперь Наталья кричала мужу: «Ты обещал вернуться в половине восьмого, я ждала, волновалась, не мог, что ли, позвонить?» Вере же хотелось выскользнуть незаметно в переднюю, схватить с вешалки пальто — и бегом, прочь из этого дома, где люди бешеными, злодейскими голосами кричали прямо противоположное тому, что чувствовали. Правда, еще более диким бы оказалось, если бы с теми же выражениями лиц, тем же тоном выкрикивали бы они: я тебя люблю! Люб-лю-ю!

Наталья  п р о п а д а л а. Она пропадала на Вериных глазах уже не раз, и хотя причина находилась, и обида конкретная, и ситуация, Вера уже знала: сама Наталья все и спровоцировала, будто ждала, желала, чтобы стало ей плохо. Какая-то прямо болезнь, ненормальность все оборачивать себе во вред.

Наталья полулежала на тахте, а Вера совала ей поднос с бутербродами, кофе, не обращая внимания на Натальины: «Спасибо, не надо, не хочется». В кухне раковина была завалена грязной посудой, цветок чах на подоконнике в закаменевшей земле, занавеска провисла, петли с крючков соскочили, и Наталья лежала в постели, явно давно не убираемой. «Как только еще с работы ее не выгнали…» — думала Вера, перетряхивая, вытирая, моя. В кухню вошел девятилетний Натальин сын. «Ты обедал?» — Вера спросила. Он покачал головой.

Веру распирало от негодований. Выслушивала слабые Натальины жалобы, силясь не взорваться. Сочувствия? Да нисколько! Вот выволокла бы из-под мятых простыней, заставила бы… да просто бы избила. «Все твои слезы не стоят и гроша! Вон сын у тебя голодный, слышишь?»

Но сознавала втайне, что ничем Наталью не пронять. И вся ярость бессильна против этого вялого, упорствующего сопротивления, нелепой «наоборотности», тогда как все так просто — встать, умыться, убрать квартиру, дальше жить.

Однажды не удержалась, встряхнула за плечи:

— Я понимаю! Понимаю твою мать! — выкрикнула хрипло, сама испугавшись своего, будто чужого голоса. — Понимаю!

И тут словно прорвало. Вера Наталье все припомнила. Бунт ее, Натальин, нелепый, поведение, возмущавшее всех вокруг, измывательства над собственной матерью — Вера так и сказала — «измывательства».

— И с чего ты взяла, что тебе все сойдет? Ты что, какая-то особенная? И вот получила, вот…

Себя-то Вера не видела, не представляла, как выглядит со стороны и как могли бы восприниматься ее «заклинания» в обстановке, где бедой пахло, где, пусть не праведная, но томилась душа. Мстительное торжество? Если бы Вере намекнули, что так тоже можно ее слова истолковать, она бы и не поверила, сочла это наговором. Искренне, совершенно искренне она желала  и с п р а в л е н и я  Натальи, перехода ее к нормальному сбалансированному существованию, ну а метод выбрала и наиболее традиционный: за провинность надо бить. Битье  п о л е з н о, хотя, разумеется, не для всех. Но для Натальи — да. То-то и плохо, что били мало, а теперь это на нее, на Веру, возлагается — вдарить так, чтобы проняло.

И себя не жалела. Закололо в груди. Вот чего стоила ей Наталья, ее срывы, «романтизм» слюнявый, бабья «лирика».

— Одиночества страшишься? — продолжала Вера. — Па-а-ни-маю! — протянула по всем гласным насмешливо. — И все делаешь, чтобы поскорее оно пришло. Все вытопчешь, одна пустыня останется. И мужа потеряешь, и сына.

А разве она, Вера, была неправа? Права, и в правоте своей беспощадна. Какая тупая недальновидность — рассчитывать запугиваниями вдохнуть в человека силы.

Назад Дальше