Кто-то, никто, сто тысяч - Луиджи Пиранделло 10 стр.


— А как же факты? Боже мой, разве не бывает вполне объективных конкретных фактов?

Бывает, как не бывать!

Родиться — это уже факт. И, как я уже говорил, родиться в определенное время, именно в это, а не в другое. Родиться от того или этого отца, в той или иной среде, родиться мальчиком или девочкой, в Лапландии или Центральной Африке, родиться красивым или уродливым, горбатым или не горбатым — все это факты. И если вы лишитесь глаза, то и это тоже факт. К тому же вы можете лишиться обоих, и если вы художник, то это худший из фактов, который мог с вами приключиться!

Время, пространство, необходимость. Судьба, везение, случай — ловушки, расставленные на протяжении всей нашей жизни. Вы захотели существовать? Так вот, это и значит существовать. Существовать в абстракции нельзя. Нужно, чтобы бытие попало в ловушку формы и через какое-то время в ней кончилось — тут или там, так или эдак. И каждая вещь, покуда она длится, мается своей формой, мается тем, что она всегда только такая и никогда не сможет быть другой. Вон, скажем, тот горбун — ведь это же потеха, шутка, которую можно снести ну разве что в течение минуты, а потом должен же он распрямиться, стать стройным, ловким, высоким! Но нет, где там! Он останется таким на всю жизнь, которая у каждого одна, и смиренно проживет ее таким, как он есть.

И так же как форма — поступок.

Когда поступок совершен, он — уже навсегда, и переменить его невозможно. Если человек совершил поступок — неважно, что потом он в нем себя не узнает, — то, что он сделал, остается при нем навсегда, это его тюрьма. Женились ли вы, или (если коснуться сферы материальных отношений) вы украли и вас поймали, или вы кого-то убили — последствия ваших поступков обвивают вас и душат, как щупальца, а ответственность, которую вы несете за все эти непредвиденные и невольные действия, давит на вас, как тяжелый и спертый воздух, которым невозможно дышать. И разве можно от нее избавиться?

Так вот. Что я хочу сказать? Что поступок, так же как форма, определяет и мой образ, и ваш. Но как? Почему? Что они наша тюрьма, этого никто не может отрицать. Но если вы согласны хотя бы с этим, то берегитесь, потому что в таком случае вам придется согласиться со всем, что я говорю, ибо я говорю и утверждаю прежде всего следующее: что это тюрьма, самая жестокая и несправедливая тюрьма из всех, какие только можно себе представить.

Господи, ведь мне казалось, что все это я вам уже доказал! Скажем так: я знаю Тицио. В соответствии с тем, что я о нем знаю, я создаю для себя его образ. Но и вы знаете Тицио, и то, что знаете о нем вы, не совсем то, что знаю о нем я, потому что каждый из нас знает его по-своему и создает свой собственный его образ. У Тицио столько образов, сколько у него знакомых, потому что со мной он один, с вами совсем другой, с третьим снова другой, и с четвертым, и так далее. И хотя Тицио и в самом деле со мной один, с вами другой, с третьим третий, с четвертым четвертый, самому ему кажется, что он для всех одинаков. И это и есть самое ужасное или самое смешное — как вам больше понравится — в нашей жизни. Мы совершаем поступок. Мы искренне считаем, что мы полностью выказали себя в этом поступке. Но вскоре замечаем, что, к сожалению, это не так, что поступок совершен не нами, а лишь одним из нас, из тех, кто живет или мог бы жить внутри нас, но — несчастная случайность уже подцепила нас на крючок, и нам с него уже не сорваться! То есть я хочу сказать: мы видим, что в этом поступке мы выказали себя не полностью, что, следовательно, жестоко и несправедливо судить о нас только по нему, не давать нам сорваться с крючка, всю жизнь держать пригвожденным к этому позорному столбу — так, словно поступок этот вобрал ее в себя всю.

«Но ведь я и такой, и другой, и третий!» — восклицаем мы.

О да, нас много, и так много нас не участвовало в поступке, совершенном тем, одним, и вообще не имело с ним ничего общего! Мало того: даже тот один — то есть тот образ, который мы приняли на мгновенье, — тот, кто совершил этот поступок, очень часто сразу после этого бесследно исчезает. Характерно, что само воспоминание о поступке живет в нас — если живет, — как сон, смутный и непостижимый. А другое наше «я», вернее, десятки других, все другие подымают голову, чтобы спросить, как могли мы это сделать, — и мы не можем им ничего объяснить.

Потому что все это — реальность, которой уже нет.

В том случае, если поступки наши не имели слишком серьезных последствий, эту реальность мы зовем заблуждениями. И правильно, потому что любая реальность — обман. Обман, обман! Его я и имею в виду, когда говорю, что вы снова обманываетесь.

— Вы заблуждаетесь!

Ах, дорогой мой, слишком мы с вами поверхностны! Мы никак не хотим проникнуть в суть той непостижимой, в основе всего лежащей игры, которая состоит вот в чем. Все живущее по необходимости осуществляет себя через форму, которая представляет собой видимость, а мы придаем этой видимости значение реальности. Значение, которое меняется в зависимости от сущности, предстающей перед нами в той или иной форме, в том или ином поступке. И потому-то нам и кажется, что другие ошибаются и что вот эта форма, этот поступок именно такие и иными не могут быть. Но стоит нам чуть-чуть переменить точку зрения, как мы обязательно заметим, что и мы тоже ошибались, что все не так и все не такое. И в конце концов нам придется признать, что определенного и неизменного «такого» и «так» просто не может быть, что всегда будет то так, то эдак, и в какой-то момент нам покажется, что все ошибаются, а в какой-то — что все правы, что, в сущности, одно и то же, ибо реальности не существует и нам ее не предлагают; мы творим ее сами, и потому она никогда не будет для всех одинаковой и будет постоянно и бесконечно меняться. Способность поверить в иллюзию, будто сиюминутная реальность и есть единственно подлинная реальность, с одной стороны, помогает нам держаться на ногах, а с другой — толкает нас в бездонную пропасть, ибо то, что сегодня выглядит реальным, завтра покажется иллюзорным. А жизнь не исчерпывает себя никогда. Она не может исчерпаться. Если вдруг завтра она исчерпается, она кончена.

Вам кажется, что я взял слишком высокую ноту? Ну что ж, возьмем тоном ниже. Мяч упруг. Но, чтобы подпрыгнуть, ему надо коснуться земли. Ударим же его об землю и поймаем снова.

О каких таких фактах вы говорите? О том, что я родился в таком-то году, в такой-то день такого-то месяца в прекрасном городе Рикьери, в доме под номером таким-то, на улице такой-то, от синьора Такого-то и синьоры Такой-то, был крещен в соборной церкви на шестой день, отдан в школу шести лет, женился — двадцати трех, что ростом я метр шестьдесят восемь, что волосы у меня рыжие и т. д.

Да, это все мои данные. Фактические данные, скажете вы. И из этих-то данных вы хотели бы составить мой образ? Но почему вы думаете, что эти данные, которые сами по себе не значат ничего, почему вы думаете, что для всех они значат одно и то же? И даже если бы они действительно выражали меня точно и полностью — то в чьем представлении? Кто облек бы меня в реальный образ? Вы? Но ведь для вас реальность совсем не такова, как для другого, а для другого совсем не та, что для третьего! Уж если даже у каждого из нас их множество, потому что они постоянно меняются! Ну, и что из этого следует?

А вот что! Давайте-ка встанем на твердую почву. Пусть вас будет пятеро. Вот дом, где я родился в таком-то году, в такой-то день такого-то месяца. Так вот, из того факта, что по своему расположению, по ширине и по высоте, по числу окон на фасаде этот дом для всех одинаков, из того факта, что для всех для вас пятерых я родился в этом доме в таком-то году, в такой-то день такого-то месяца, из того факта, что ростом я метр шестьдесят восемь и волосы у меня рыжие — из всего этого разве следует, что мой образ и образ моего дома у всех пятерых будет один и тот же? Вы, обитающий в лачуге, увидите в моем доме роскошный дворец; вам, обладающему тонким художественным вкусом, он покажется вульгарным; вы, неохотно заглядывающий на мою улицу оттого, что эта улица связана с каким-то печальным эпизодом из вашей жизни, вы будете смотреть на мой дом неприязненно; а вот вы, наоборот, — с нежностью, потому что — я же знаю! — напротив когда-то жила ваша бедная мама, которая была дружна с моей.

Ну, а я, в этом доме родившийся? Боже мой, уж не думаете ли вы, что если вы все пятеро знаете, что в этом доме, вернее, в пяти домах родился в таком-то году, в такой-то день такого-то месяца какой-то дурак, то этот дурак будет для всех один и тот же?

Для кого-то из вас я дурак, потому что позволил Кванторцо стать директором банка, а Фирбо его консультантом по юридическим вопросам, то есть для него я дурак по той самой причине, по которой другой меня, наоборот, уважает, считая, что я проявил тут высшую степень осторожности и предусмотрительности; глупость же моя, с его точки зрения, с очевидностью предстает из того факта, что я каждый день прогуливаю собачку своей жены!

Пять дураков. По одному на каждого. Пять дураков стоят перед вами, пятерых дураков вы видите в одном человеке, который в самом деле не один, а один плюс пять — столько же, сколько домов и все пятеро носят одно имя, само по себе не значащее ничего, раз уж им обозначено пять разных дураков, но все пятеро обернутся, если вы крикните: «Москарда!», и у каждого из пятерых будет то обличье, которое дадите ему вы, то есть пять разных обличий: так, скажем, если я засмеюсь — пять разных улыбок и т. д., и т. п.

А в каждом поступке, который я совершу, каждый из вас увидит поступок одного из пятерых. Разве может он быть одинаков, этот поступок, если все пятеро Москард — разные? Каждый из вас истолкует его по-своему, придав ему смысл и значение, соответствующие образу, в который вы меня облекаете.

Один скажет:

— Москарда сделал вот что.

Другой скажет:

— Да что ты! Совсем не то!

Третий:

— По-моему, он поступил прекрасно. Так и надо было поступить!

Четвертый:

— Какое там прекрасно! Наоборот, он должен был бы…

А пятый:

— А что он такое сделал? По-моему, он не сделал ничего!

И вы чуть ли не подеретесь, выясняя, что именно Москарда сделал и чего не сделал, что он должен был сделать и чего не должен, и все потому, что вы не хотите понять, что Москарда одного из вас совсем не похож на Москарду другого, и вам кажется, что вы говорите об одном и том же Москарде, который, вот он, стоит перед вами, вы его видите и можете даже потрогать. А на самом-то деле вы говорите о пяти разных Москардах — по одному на каждого! — потому что другие четверо видят сейчас перед собой своего, единственного — вот он стоит перед ними, так что его можно даже потрогать. Пятеро. Или даже шестеро, если считать бедного Москарду, который тоже себя видит и может до себя дотронуться. То есть он кто-то и в то же время — увы! — никто, и не важно, что он себя видит и может себя потрогать, как видят и могут потрогать его пятеро остальных.

И все-таки можете не сомневаться, что уж я-то попытаюсь облечь вас в тот образ, который кажется вам вашим образом, что я буду стараться увидеть вас такими, какими видите себя вы.

Правда, мы как будто выяснили, что это невозможно, потому что, как бы я ни старался увидеть вас таким, каким представляете себя вы, это всегда будет «вы» мой, а не ваш, и ничей другой. Но, простите, если для вас я могу быть воплощен только в том образе, в котором видите меня вы, и я готов признать и принять, что тот образ не менее истинен, чем тот, в какой облекаю себя я сам, и что для вас он вообще единственный реально существующий образ (и бог знает в чем он состоит!), то как вы можете жаловаться и протестовать, когда я тоже облекаю вас в образ, искренне стараясь при этом представить себе вас таким, каким вы видитесь себе сами?

Я не претендую на то, что вы именно таковы, какими представляю вас я. Я просто утверждаю, что то, что вы думаете о себе, это еще далеко не все, что вас — множество в одно и то же время, что вас столько, сколько у вас возможностей «стать», столько, сколько в вашей жизни случайностей и обстоятельств и отношений! И, следовательно, что я вам делаю плохого? Но вот вы поступаете плохо, когда думаете, что сам я не могу принять образ другой, нежели тот, в который облекаете меня вы, что мой образ принадлежит только вам, что он — это ваше представление обо мне, дающее мне возможность быть только таким, каким я вам кажусь; а о том, каким я могу быть для самого себя, об этом ничего не знаете не только вы, даже я сам об этом ничего не знаю!

И я очень рад, что как раз сейчас, когда вы (с улыбкой, не сходящей с ваших уст с первых же строчек) читаете мою книгу, именно сейчас к вам пришло двое гостей, и этот визит показал вам, как глупо было с вашей стороны улыбаться!

Вы до сих пор еще сердитесь (я же вижу!), чувствуя себя уязвленными тем идиотским положением, в которое вас поставил ваш старый друг, — вы избавились от него вскоре после того, как появился новый. Вы избавились от него под каким-то дурацким предлогом, потому что не в силах были больше терпеть его присутствие и слышать, как он говорит, как смеется в присутствии того, нового друга. Как это могло получиться? Вот так вот — взять и отослать, а ведь только что, пока не появился этот новый приятель, вам так нравилось разговаривать с ним и смеяться!

И тем не менее — отослан. И кто? Ваш друг? Вы серьезно думаете, что отослали прочь именно его?

Поразмыслите-ка хорошенько!

В вашем старом друге, в нем самом не было ничего, что давало бы основания отослать его, когда явится новый. Они не были знакомы, но вы представили их друг другу, и они вполне могли посидеть полчасика в вашей гостиной, болтая о том, о сем. Ни тот, ни другой не испытывали при этом никакой неловкости. Неловкость почувствовали вы, и она становилась тем острее и непереносимее, чем больше эти двое привыкали и притирались друг к другу. И вы тут же разрушили их согласие. Но почему? Да потому, что вы (хотя вы этого еще не поняли!) неожиданно для себя, после того как пришел этот ваш новый приятель, вы открыли в себе двух разных людей, причем один был так не похож на другого, что вы поневоле, не в силах этого вынести, отослали одного из них прочь. То есть не приятеля своего старого вы отослали, нет, вы отослали самого себя, отослали того, кем вы были для вашего старого друга, отослали потому, что почувствовали вдруг себя совсем не тем, кем вы были, а тем, кем вам хотелось быть для нового вашего друга.

Несовместимы были не эти двое, незнакомые между собой, но чрезвычайно любезные и, может, даже созданные для того, чтобы идеально понимать друг друга, несовместимыми были те двое, которых вы неожиданно обнаружили в себе самом. Вы не могли вынести зрелище того, как они мешают друг другу, потому что не имеют между собой ничего общего. Ничего, решительно ничего, ибо для старого вашего приятеля вы выступали в одном образе, а для нового — в другом, и образы эти были такие разные, что вы заметили, в каком изумлении, переставая вас узнавать, смотрел на вас один гость, когда вы обращались к другому. Про себя он, наверное, восклицал:

— Как? Он ли это? Разве это он?

И, не в силах вынести этой неловкости, не в силах оставаться двумя людьми сразу, вы и выискали глупейший предлог, чтобы избавиться не от одного из гостей, нет, а от одного из тех двоих, которыми вы — по милости своих гостей! — вынуждены были быть в одно и то же время.

Назад Дальше