Кто-то, никто, сто тысяч - Луиджи Пиранделло 12 стр.


— Сколько? — спрашивал отец.

— О, совсем немного!

Потому что им всегда не хватало совсем немного, чтобы стать богачами — мил-ли-о-не-ра-ми. И отец давал.

— Как? Ты же говорил в прошлый раз, что не хватает совсем немного!

— Ну да, но я тогда не совсем точно рассчитал. Зато сейчас…

— Так сколько?

— О, совсем немного…

И отец все давал, давал. А потом — раз, и перестал! И, как вы, наверное, догадываетесь, они вовсе не чувствовали к нему благодарности за то, что он не пожелал над ними поиздеваться, проследив до самого конца крушение их иллюзий, и без всякого зазрения совести приписывали крушение этих иллюзий ему. И не было в городке людей, ненавидящих отца яростнее их, в отместку называвших его ростовщиком.

Самым злобным среди них был Марко ди Дио, который после смерти отца перенес свою страстную ненависть на меня. И не без основания, поскольку я невольно продолжал ему благодетельствовать. Я позволял ему жить в принадлежавшем мне маленьком домике, за который ни Кванторцо, ни Фирбо никогда не взимали с него квартирную плату.

И именно этим домиком я и воспользовался, чтобы осуществить свой первый эксперимент.

Он был исчерпывающий, потому что стоило мне захотеть, даже не очень серьезно, а просто в шутку, показаться отличным хотя бы от одного из ста тысяч лиц, в которые я преображался в глазах окружающих, чтобы тут же приобрели другое обличье и все остальные мои образы.

Так что хочешь не хочешь, а эта игра должна была привести меня к безумию. Да и не игра то была, а ужас, ибо ужасом было это полное сознание своего безумия, сознание свежее и прозрачное, как апрельское утро, ясное и точное, как зеркало.

Потому что, приступая к этому первому своему эксперименту, я должен был как бы отделить свою волю от себя и, отделив, выпустить ее так же изящно, как выпускают из кармана платочек. Я собирался совершить поступок, который должен был принадлежать не мне, а той моей тени, которая как раз и была мною в глазах окружающих, тени такой плотной, такой непреложной в своей очевидности, что мне впору было снять шляпу и ее приветствовать, раз уж по роковой невозможности мне не суждено было встретить и приветствовать ее вживе, то есть вне своего тела, которое, не будучи никем для самого себя, могло быть и моим, и было моим постольку, поскольку представляло собою меня для меня самого, но могло принадлежать и этой тени, и ста тысячам других теней, которые представляли меня на сто тысяч разных ладов в глазах ста тысяч других людей.

В самом деле, разве не собирался я сыграть с господином Витанджело Москардой злую шутку? Да, да, господа, злую шутку (простите мне эти подмигивания, но мне необходимо подмигивать, вот так вот подмигивать, потому что я не знаю, каким я кажусь вам в эту минуту, и пытаюсь угадать посредством и этого подмигивания тоже!): ведь я хотел заставить его совершить поступок непоследовательный, противоречащий самой его сущности, поступок, который, разрушив внезапным ударом внутреннюю логику его образа, должен был уничтожить его и в глазах Марко ди Дио, и в глазах всех остальных.

И я, несчастный, не понимал, что следствием этого поступка будет вовсе не то, чего я ждал; а ждал я, что уже тогда, когда все будет кончено, я скажу:

— Ну что, господа, видите теперь, что я не тот, за кого вы меня принимали, что я не ростовщик?

А будет нечто совсем другое, а именно: все начнут испуганно восклицать:

— Слышали? Говорят, ростовщик Москарда сошел с ума!

Потому что ростовщик Москарда мог даже сойти с ума, но не мог разрушить свой образ вот так, за один раз, совершив поступок, противоречащий его сущности. Он был не тень, над которой можно пошутить или посмеяться, этот ростовщик Москарда, о нет, то был господин, с которым следовало обходиться с должным уважением: ростом — метр шестьдесят восемь, рыжий, как его папа, основатель банка, брови — домиком, нос свернут вправо, как у маленького глупенького Джендже, принадлежавшего жене его Диде, — одним словом, господин, который, если он, не дай бог, сойдет с ума, способен утащить вслед за собою в сумасшедший дом и всех прочих Москард — и того, кем он был для других, и — о господи! — того бедного безобидного Джендже, который принадлежал жене моей Диде, да — с вашего позволения — и меня самого, столь легкомысленно с ним шутившего.

То есть — как вы увидите позднее — все мы рисковали попасть в сумасшедший дом, но даже этого оказалось мало. Понадобилось рискнуть еще и жизнью, прежде чем я (кто-то, никто, сто тысяч) снова вернулся на стезю здравомыслия.

Но не будем забегать вперед.

Первым делом я отправился в приемную нотариуса Стампы, улица Крочефиссо, дом 24. Потому что (а что, ведь это конкретнейшие из фактов!) в день такой-то, года такого-то, в правление Виктора Эммануила III, божьей милостью и волей народа короля Италии, в благородном городе Рикьери держал по этому адресу нотариальную контору некий синьор Стампа, кавалер Элпидио, лет пятидесяти двух — пятидесяти трех.

— Как, он еще там? В доме 24? Так вы знаете нотариуса Стампу?

О, ну тогда мы можем быть уверены, что не ошиблись! Да, да, тот самый нотариус Стампа, которого все мы знаем. Именно так. Но тогда, входя в его контору, я был в таком душевном состоянии, что вы не можете себе и представить! Да и где вам это представить, если вы утверждаете, что прекрасно знаете нотариуса Стампу, и если вам до сих пор кажется самой простой и естественной вещью зайти в нотариальную контору и составить акт!

Так вот, я говорил, что пошел туда в тот день в связи с моим первым экспериментом. Короче говоря: хотите проделать этот эксперимент вместе со мною, то есть, я хочу сказать, хотите ли вы проникнуть в ту жуткую игру, которая прячется под покровом мирных повседневных отношений, за безмятежной видимостью так называемой реальности? Да, боже мой, да, в ту самую игру, из-за которой вы, сердясь на приятеля, поминутно ему кричите:

— Прости, пожалуйста, но как ты можешь этого не видеть? Ты что, слепой?

А он-таки не видит, не видит, и все, потому что он видит совсем другое, когда вы думаете, что он видит то же, что видите вы. Так вот, это и есть та игра, в которой я-то уже разобрался.

Одолеваемый всеми этими мучительно выношенными мыслями и соображениями, которые кипели и сталкивались внутри меня, хотя мне-то хотелось держать их в четком порядке и ледяной неподвижности, я вошел в контору и с трудом удержался от смеха при виде нотариуса Стампы: он был так серьезен, бедняга, даже отдаленно не подозревая, что для самого себя я совсем не такой, каким видит меня он, и был абсолютно уверен, что уж я-то видел в нем то самое, что каждый день видел он, когда в окружении всех своих привычных вещей завязывал перед зеркалом узел своего черного галстучка. Понимаете теперь? Мне захотелось ему подмигнуть — да, да, и ему тоже! — подмигнуть, как бы намекая: «Да загляни ты за видимость! Загляни!» И еще — о господи! — мне захотелось вдруг показать ему язык или сморщить нос — лишь бы изменить в его глазах, хотя бы просто так, в шутку, безо всякого злого умысла, тот мой образ, который он считал подлинным моим образом. Но ведь я, кажется, собирался быть серьезным? Да, да, я серьезен, я серьезен, ведь я пришел ставить свой эксперимент.

— Итак, господин нотариус, вот я и здесь. Но, простите, у вас всегда так тихо?

Резко обернувшись, он внимательно на меня посмотрел. Потом сказал:

— Тихо? Вы считаете это тихо?

И в самом деле, на улице Крочефиссо стоял грохот, производимый экипажами и толпой прохожих.

— Ну, не на улице, конечно. А здесь, среди всех этих бумаг за пыльными стеклами шкафов… А это что — слышите?

Растерянный и удивленный, он снова на меня посмотрел, потом прислушался:

— Что я должен слышать?

— Да царапанье какое-то! Ах, простите, это всего-навсего лапки, лапки вашей канарейки… Коготками она царапает по цинковому дну своей клетки…

— Ну допустим, и что из того?

— Да ничего. И вас не раздражает этот цинк, господин нотариус?

— Цинк? Да какое мне дело до цинка! Я его не замечаю…

— И все-таки — цинк, подумайте! В клетке, под хрупкими лапками канарейки, в нотариальной конторе… Бьюсь об заклад, что она не поет, ваша канарейка.

— Да, синьор, она не поет.

Но тут нотариус начал так ко мне присматриваться, что я счел за лучшее оставить канарейку в покое, боясь повредить эксперименту, который, по крайней мере вначале и уж особенно здесь, перед лицом нотариуса, требовал, чтобы ни у кого не возникло ни малейших сомнений насчет состояния моих умственных способностей. И я спросил у господина нотариуса, знает ли он дом под номером таким-то, расположенный на улице такой-то, принадлежащий некоему синьору Москарде Витанджело, сыну покойного Антонио Москарды…

— А разве это не вы?

— Да, я… видимо, я…

Назад Дальше