Интервью: Солнце, вот он я - Чарльз Буковски 29 стр.


— Ну, ты схватил даму за ногу. Потом стал пить из горла. Что-то говорил. И неплохо говорил, особенно вначале. Потом этот парень, который вел программу, говорить тебе не давал. Рукой зажимал тебе рот и твердил: «Заткнитесь! Заткнитесь!»

— Что, правда?

— Со мной рядом Роден сидел. И все время говорил мне: «Утихомирь его! Утихомирь!» Он же тебя не знает. В общем, под конец ты содрал с уха наушник, дернул еще раз из горла и ушел с программы.

— Пьяный хам, да и только.

— Потом добрел до охраны и цапнул одного за воротник. Потом выхватил нож и стал всем грозить. Они так и не поняли, шутишь ты или нет. Но потом все-таки навалились и вышвырнули тебя.

Я зашел в ванную и поссал. Бедная Линда Ли. В Германии и во Франции, и в газетах, и в журналах, ее вечно называли Линдой Кинг — так звали мою бывшую подружку, с которой мы уже 3 года как расстались. Мне бы тоже не понравилось, если б меня звали кем-то другим, особенно бывшим дружком. А когда я говорил интервьюерам: «Кстати, это Линда Ли, а не Линда Кинг…» — они про нее вообще не упоминали. Я так скажу: любую женщину, способную вытерпеть меня под боком, следует называть как полагается.

Когда я вышел из ванной, телефон не умолк. Один звонок был от Барбе Шрёдера — моего друга, он поставил кучу странных и необычных фильмов.

— Ты был отличный, Хэнк, — сказал он. — Французское телевидение никогда не видело ничего подобного.

— Спасибо, Барбе, но вечер я помню плохо.

— В смысле, ты вообще не ведал, что творил?

— Да, у меня так бывает, если пью.

У нас с Линдой Ли были проездные «Еврэйла». Пора выбираться из Парижа. Парой недель раньше нас пригласили к ее дяде в Ниццу. Мать Линды тоже туда приехала. Почему бы и нет?

Нам дали номер, и я, вытаскивая стихи, спрашивал себя, получится ли еще раз всех одурачить. Потом зазвонил телефон. Карл. Сказал, что нам бы неплохо съездить в «Марктхалл» проверить микрофон и так далее. Я сказал «ладно», и он прибыл на машине. Мы с Линдой Ли вышли у «Марктхалла» и двинулись наверх по пандусу. Нас ждали: там были телекамеры и вопросы от газетчиков. Я на такое не рассчитывал. Будто политик какой-то. Они тащились за нами по пандусу со своими телекамерами и фотовспышками, а у репортеров в руках были такие блокнотики, куда они писали ответы на свои вопросы. На некоторые я ответил, а потом всех послал.

Внутри они меня опять загнали в угол. Девушка с австрийской телестанции. Столы, юпитеры. Я сел. Им всегда хотелось не только стихов, а это же бессмысленно, в стихах сказано лучше. Слишком многие писатели стали преподавателями, гуру какими-то; забыли свои пишущие машинки.

Девушка посмотрела на меня:

— Мне хотелось бы задать вам несколько вопросов, мистер Буковски.

— Для начала мне нужна бутылка вина.

Она махнула кому-то из группы, и тот убежал. Вскоре вернулся с бутылкой красного — плохого красного. Я глотнул из стакана, выплюнул и сказал:

— Ну ладно, давайте.

Она пустилась рассуждать об эмансипации и политике. Барабанила каверзные вопросики, на которых я должен был запинаться. Запинаться было не на чем; вопросы оказались скучны и избиты. Ответы, наверное, тоже. Мне было сонно и безразлично. Вино — блевотина. Потом над головой заиграло «Шествие на казнь». Как на школьной выпускной церемонии. Мне хотелось рассупониться и яйца себе покатать. Свет жарил. Мне было все равно, я не старался. Отвечал «да» и «нет», отвечал «может быть», говорил:

— Нет, я не стал бы ебаться с матерью, она, видите ли, умерла, я бы костями поцарапался, но мне как-то раз приснилось, что у меня с мамой сношение. Лучшая на свете поллюция… — Нет. Да. Нет. Нет. — Мне нравятся Томас Карлейль, «Мадам Баттерфляй» и апельсиновый сок с давлеными корками. Мне нравятся красные радиоприемники, автомойки, мятые сигаретные пачки и Карсон Маккаллерс. — Нет. НЕТ! Нет. Да, конечно. — Мик Джаггер? Нет, мне не нравится его рот… Боб Дилан? Нет, мне не нравится его подбородок.

Интервью завершилось.

Я встал и пошел проверять камеру, свет, микрофон и так далее. С ними все было в норме…

«Quotes of A Dirty Old Man», Silvia Bizio, High Times, January 1982, pp. 33–36, 98, 100. [Включая четыре раздела из: „Bukowski: Rolling With Life's Punches", Silvia Bizio, Los Angeles Times, Calendar Section, January 4, 1981, pp. 6–7.]

Чарльз Буковски знает, о чем пишет. Человек маргинальный, сильно пьющий, он живет в неприглядной ночи Лос-Анджелеса и свой богатый опыт использовал в тридцати с лишним автобиографических книгах — сборниках стихов и рассказов, а также романах.

И все они — просто песня. У Буковски жизненная сила сезонника, как у Керуака, прямолинейная эротичность Миллера и капризная, режущая до кости философия Кейна. Писать он начал на склоне жизни, четырнадцать лет проработав на почте, пару раз подолгу посидев в тюрьме и полежав в больнице. Но сегодня, в шестьдесят один, он стоит на грани массового признания. По его рассказам снимают фильмы, для всей Европы он — герой культуры, а его последний роман «Женщины» разошелся по Соединенным Штатам более чем стотысячным тиражом.

И Буковски не останавливается. Подобно антигерою своих романов Хэнку Чинаски, он каждый день ездит на скачки и пишет по ночам, когда из радиоприемника льется классическая музыка, а из бутылки — сок красного винограда. Сейчас Буковски работает над романом о первых годах своей жизни, отрывок из которого мы публикуем в этом номере. Итальянская журналистка Сильвия Бизио застала Буковски дома в Сан-Педро, штат Калифорния, где-то между девятым заездом и пятой бутылкой.

В Европе ваши книги любят больше, чем здесь. Как вы это объясните?

Европа на сто лет опережает нас в поэзии, живописи, искусстве — тут-то мне и повезло. Здесь мою работу ценят немногие. Особенно ненавидят меня феминисты — они же не читали всего, что я написал, только кусками. Они приходят в такую ярость, что не способны одолеть следующую страницу или следующий рассказ. Я в этом не виноват — виноваты они. Они сразу кидаются в атаку, не особо углубляясь.

И не только они. Похоже, у вас вообще с левыми много проблем.

Я не нравлюсь левым? Я же рабочий человек — раньше, по крайней мере, был.

Ну, во всяком случае, если судить по тому, что я наблюдала в Америке.

А, в Америке? Левые в Америке мне не нравятся, потому что все они эдакие откормленные хлюздоперы из Вествуд-Виллидж, только и делают, что лозунги голосят. То им не так, это им не так: как раздобыть работу, или марихуану, или колеса к машине, или кокаин или как попасть на дискотеку. В общем, мне кажется, что никакого подпольного радикального движения тут нет. Все радикальное подполье — это газетная шумиха, сплошная трепотня; и любой, кто туда заныривает, быстро отваливает к тому, что повыгодней. Эбби Хоффман, всякие такие жулики. Вся левизна в Америке — сплошь блистательная газетная шумиха, ничего похожего на «шатунов» в двадцатые. Американские левые — это белопузый визг ниоткуда, они всегда такими были. По крайней мере с теми, с «шатунами», можно было потолковать. Я бы с ними выпил, хоть и не пошел бы с ними. Но левые… Они же не знают, что такое настоящая борьба. Борьба — она на улицах. А я сам с улицы. Улицу я понимаю. Но улицы — это улицы. С ними ничего не поделаешь. Улицы же прекрасны — Восточный Голливуд очень красивый, Голливуд на пересечении с Вестерн, «Большой Сэм Бордельный». На улицах хорошо, там полно народу, изумительные люди, а богатеи мне нравятся не больше, чем вам. Можете пятьдесят тысяч долларов мне на счет положить — к богатеям я не проникнусь. Я могу с ними ужинать в тех же кафе, метрдотель может меня по имени знать, но мне они все равно не нравятся. Потому что они мертвы. Я мертвых не люблю, пусть у них хоть миллион долларов. Миллион у них могу принять, а их самих не принимаю.

Думаете, они мертвы из-за денег?

Думаю, деньги способствуют. Но и бедняки мертвеют по той же причине — из-за отсутствия денег. Начинают ненавидеть, злятся. Так что мы возвращаемся к моему первоначальному уравнению, которое я составил полвека назад. С деньгами плохи только два момента: денег слишком много или слишком мало. Иногда не складывается, даже если их у вас сколько надо. Может, дело в климате, может, в генах или в том человеке, с которым живете. Ничего никогда не получается.

Вы себя считаете аполитичным?

Конечно, у меня нет никакой политики. Зачем она мне? Это как желчный камень: чтоб его убрать, надо платить, — зачем же он нужен?

Я знаю, вопросы о политике вы не любите, но этот вопрос касается вашей работы. Вы как считаете: избрание Рейгана принесет какие-то перемены в американской культурной жизни вообще, а в частности — начнут ли вас лично больше печатать?

Я человек не политический. В том смысле, что я не могу предвидеть, я могу лишь гадать — и скажу, что ситуация усугубится. За мистера Рейгана проголосовало «Моральное большинство», там многие — христиане, многие — консерваторы; и, естественно, мистер Рейган проследит за тем, чтобы их желания по большей части уважили. Но мне на это насрать. На то, как я пишу, это не повлияет, да и на публикации, я думаю, тоже. Писанину мою нельзя назвать грязной в физическом смысле; люди порой нервничают из-за того, что я пишу, ненавидят меня. Некоторые поэты здешнего «истеблишмента» — они меня ненавидят, я точно знаю. Я их ненависть шкурой чую, и, мне кажется, это хорошо. Значит, я что-то делаю. Но очевидно, что, если бы меня ненавидели все, не продавались бы и мои книги. Однако многие ненавистники покупают мои книги. Могу себе представить, как они думают: «Ладно, я этого мужика так сильно ненавижу, что сейчас возьму и посмотрю, что он там еще понаписал!» Это как у меня на чтениях: половина слушателей ненавидит меня. Если б я кого ненавидел, я бы к нему на чтения ходить не стал, держался бы подальше.

Ведь неизбежен тот, кому хочется тебя убить, переехать машиной, изувечить, пальцы тебе поотрубать, — он ночами не спит, все о тебе думает. Само собой, с теми, кто тебя ненавидит, бок о бок идут те, кто тебя любит, знаете? «Ой, вы такой великий, Буковски! Ох, вы спасли мне жизнь! О Буковски! О Буковски!» Блевать тянет.

Выходит, вы скорее предпочитаете тех, кто вас ненавидит?

Не вполне, но… знаете, частенько я выступаю и говорю то, чего на самом деле не думаю. Терпеть не могу выкладывать как на духу — только самое важное. Вам не кажется, что это скучно — всегда говорить то, что есть? Неохота просто изрекать: «О да, это хорошо, это чудесно». Я тогда чувствую себя совсем каким-то политиком. Я часто говорю такое, чего не имею в виду, — главное где-нибудь прячется. Иногда я даже так пишу. Поэтому не воспринимайте все, что я вам наговорю, буквально — это не так.

Стало быть, иногда вы своими работами всех нас дурачите. Вы это хотите сказать?

Иногда я и самого себя дурачу. А иногда мою писанину отвергают, говорят: «Никуда не годится, Буковски!» И они правы: я пишу много дерьма. Я почти намеренно пишу его так много, чтобы не останавливаться, и в основном там все нехорошо, но я так упражняюсь. Только хорошего тоже много. Я бы сказал, семьдесят пять процентов того, что я пишу, — хорошо; сорок — сорок пять процентов — отлично; десять процентов — бессмертно; а двадцать пять процентов — говно. Складывается в сто?

Назад Дальше