Сэр Алфеус Менго должен был появиться в «Морском виде» с первым утренним поездом в воскресенье. Операцию он намеревался провести перед ленчем. Таким образом, стало ясно, что единственным подходящим временем для разговора тройки с мистером Хасом мог быть только промежуток между завтраком и прибытием сэра Алфеуса.
Мистер Хас, вышедший теперь из оцепенения, проявил лихорадочный интерес к предстоящему разговору о школе.
— Есть некоторые вопросы, которые я хотел бы прояснить, — сказал он, — жизненно важные вопросы.
Итак, встреча была назначена на половину десятого. Это давало им целый час до прибытия докторов.
— Он воспринимает это так, словно ему предстоит сделать, так сказать, завещание, — заметил мистер Фар. — Естественно, у него свои собственные идеи по поводу будущего школы. Как и у всех нас. Я не осмелюсь утверждать, что любые его высказывания относительно Уолдингстентона не заслуживают нашего внимания. Некоторые из нас, возможно, слышали большую часть этих идей раньше и могли бы высказаться скептически при оценке его суждений. Но при нынешних обстоятельствах это совсем некстати.
Дела на ограниченном пространстве «Морского вида» сложились далеко не так напряженно, как этого опасался мистер Хас. Перспектива операции не лишена была приятности для миссис Крумм. Возможно, она предпочла бы, чтобы хирургическому вмешательству подверглась миссис Хас, а не мистер Хас, но ясно было, что хозяйка не могла претендовать на право выбора в данном случае. Ее требование дополнительной платы за неуместность этого случая было встречено мистером Хасом довольно спокойно. И тут он по достоинству смог оценить стремление к порядку и методичность миссис Крумм; она с бешеной скоростью провела генеральную уборку, подобно урагану раскидала все вещи по местам; беспорядочное состояние прически мистера Хаса вызвало у нее отношение столь же безотчетное, как расовая ненависть, а расторопные действия медсестры, которая явилась, чтобы превратить ее лучшую спальню в операционную, произвели на нее глубокое впечатление. Ей было дозволено оказать посильную помощь. Лишняя мебель и драпировки были удалены, все вычищено с помощью щетки, а в последний момент на все открытые поверхности следовало накинуть чистые холщовые простыни исключительной прочности. Их должны были доставить в стерилизованных барабанах. Идея стерилизованных барабанов зачаровала ее. Она никогда раньше не слышала о подобных вещах. Ей захотелось всегда держать свое собственное белье в стерилизованных барабанах, а жильцам предложить какое-нибудь другое взамен.
Она ощущала себя кем-то вроде помощницы жреца на церемонии, где приносился в жертву мистер Хас. Она все время втайне боялась его смиренного спокойствия, считая, что это непонятное явление может в любой момент обратиться против нее; она подозревала его в ироническом отношении к ее персоне. И вот теперь, под хлороформом, он будет беспомощен, он станет предметом исследований и лишится возможности смутить ее остроумным ответом. Она изо всех сил старалась убедить доктора Баррака в том, что может оказаться полезной в комнате во время операции. Ее воображение рисовало чудесную картину вскрытого мистера Хаса в виде большого ящика, полного странных и интересных внутренних органов, крышка которого широко открыта, в то время как сэр Алфеус с уничижительными репликами задумчиво ковыряется в его содержимом.
В субботнее утро она была очень бодра и полезна, стараясь поддержать мистера Хаса и ободрить миссис Хас. Она приняла участие в окончательном преображении комнаты.
— Получилось как в настоящем госпитале, — сказала она. — Работа медсестры в самом деле очень приятна. Я никогда раньше так не думала.
Мистер Хас больше не страдал от депрессии, лицо его раскраснелось, он был полон решимости, но миссис Хас, уязвленная всеобщим невниманием к ней — никто ни на минуту не задумался над тем, что она должна была переживать, — по большей части оставалась в своей комнате, безуспешно пытаясь шить траурное платье, которое теперь могло стать вдвойне необходимым.
Мистер Хас очень хорошо знал мистера Фара. В последние десять лет он всерьез собирался избавиться от него, но найти ему замену было затруднительно, учитывая его реальные достижения в области технической химии. За те пять минут, которые они провели в пятницу утром за разговором в его спальне, мистер Хас оценил ситуацию. Его творение, дело всей его жизни, Уолдингстентон, должен быть забран из его рук и передан этому, самому тупому его ассистенту. Он был, без сомнения, глуп, но ничто не предвещало такого шага с его стороны. Хас никогда не думал, что Фар сможет на это отважиться. Он много передумал в пятницу ночью. Боль не отвлекала его. И когда посетители прибыли, его намерения были ясны и полностью сложились в его мозгу.
Он настоял на том, чтобы подняться и встретить их полностью одетым.
— Я не могу говорить об Уолдингстентоне, лежа в постели, — сказал он. Доктор не стал перечить ему.
Сэр Элифаз появился первым, и миссис Хас оторвала его в коридоре от миссис Крумм и провела в комнату. Он был одет в норфолкский пиджачный костюм из грубой волосатой ткани шалфейно-зеленого цвета. При виде миссис Хас он просиял.
— Я не мог не думать о вас, дорогая леди, — промолвил он, склонившись над ее рукой, и все его волосы на момент приняли печальный и сочувствующий вид, как у больного скайтерьера.
Мистер Дэд и мистер Фар вошли минутой позже; на мистере Фаре были серые фланелевые брюки и коричневый пиджак, а мистер Дэд нарядился в изящный темно-серый костюм с блестящим пурпурным жилетом.
— Дорогая, — сказал мистер Хас, обращаясь к жене, — я должен поговорить с глазу на глаз с этими джентльменами, — и, видя, что ей не хочется расставаться с понимающей теплотой сэра Элифаза, добавил: — Цифры, моя дорогая, финансы, — и повел ее к двери.
— Клянусь честью, — сказал мистер Дэд, подходя вплотную к креслу, наморщившись и пытаясь в деловом стиле предварить переход к более суровым проблемам, — мне не нравится видеть вас таким, мистер Хас.
— И сэру Элифазу, конечно, и, надеюсь, мистеру Фару. Прошу вас, займите кресла.
И в то время, как мистер Фар издавал протестующие звуки, а сэр Элифаз мотал своими волосами перед тем, как начать маленькую речь, которую он приготовил, мистер Хас перехватил у них инициативу и начал сам:
— Я отлично знаю ту задачу, которую вы поставили перед собой. Вы приехали, чтобы положить конец моей карьере в качестве директора Уолдингстентона. И мистер Фар был очень любезен… — Он поднял свою белую изможденную руку, видя, что мистер Фар делает протестующий жест. — Нет! — воскликнул мистер Хас. — Но, прежде чем вы, трое, продолжите свое дело, я хотел бы сообщить вам кое-что о том, чем являются для меня эта школа, моя работа в ней и моя работа для системы образования в целом. Мне сейчас чуть больше пятидесяти лет. Месяц назад я с разумной уверенностью думал еще о двадцати годах работы, предстоящих мне, прежде чем я уйду на покой… И тут все эти несчастья посыпались на меня. Я потерял всю свою личную независимость; произошли эти ужасные смертные случаи в школе; мой сын, мой единственный сын… убит… Горе затмило любовь и сердечность моей жены… а теперь мое тело страдает так, что мой разум стал подобен пловцу, борющемуся с волнами боли… вдали от берега… Это были тяжелые удары. Но самым тяжким ударом, который мне труднее перенести, чем любой из остальных — я говорю не опрометчиво, джентльмены, я обдумал свои слова в течение бесконечной ночи, — последним ударом явится этот отказ в работе всей моей жизни. Он поразит меня в самое сокровенное место, он разобьет мое сердце и мою душу…
Он сделал паузу.
— Вы не должны так воспринимать это, мистер Хас, — запротестовал мистер Дэд. — Было бы нечестно по отношению к нам истолковывать все таким образом.
— Я хочу, чтобы вы выслушали меня, — сказал мистер Хас.
— Только из самых доброжелательных намерений… — продолжил мистер Дэд.
— Позвольте мне сказать, — прервал его мистер Хас тем властным голосом, которым он управлял Уолдингстентоном в течение двадцати пяти лет. — Я не могу возражать и пререкаться. Ведь у нас самое большее — час времени.
Мистер Дэд издал звук, похожий на тот, который вырывается у собаки, собравшейся залаять в ответ на приказ убираться под стол. Некоторое время у него был вид человека, с которым обошлись несправедливо.
— Покончить с моей работой в этой школе, значит, покончить со мной… Я не понимаю, почему бы мне не сказать об этом откровенно вам, джентльмены, в той ситуации, в которой я нахожусь. Я не понимаю, почему бы на этот раз мне не поговорить с вами моим собственным языком. Боль и смерть сейчас наши собеседники. Это редкая, жестокая и кровавая ситуация. Через час или около того женщины, может быть, обмоют мое тело и я, возможно, умолкну навсегда. Я скрывал мою религию, но зачем мне скрывать ее теперь? В ваших глазах я всегда старался выглядеть человеком практичным и своекорыстным, но втайне я всегда оставался фанатиком; и Уолдингстентон был тем алтарем, на котором я посвящал себя Господу. Я действовал там дурно и немощно, теперь я это знаю, я был ленив и опрометчив, в этом состояла моя слабость; но я сделал все, что мог. В меру своих сил и знаний я служил Богу. А теперь, в этот час тьмы, где этот Бог, которому я служил? Почему он не станет здесь и не отведет этот последний удар, который вы хотите нанести работе, посвященной ему мною?
Услышав это, мистер Дэд с ужасом посмотрел на мистера Фара.
Но мистер Хас продолжал, словно беседуя сам с собой:
— Ночью я заглянул в свое сердце. Я хотел найти там главные мотивы и тайные грехи. Я подверг себя суду, чтобы узнать, почему Бог прячется от меня теперь, и я не нашел ни причины, ни оправдания… И в горечи моего сердца я испытал искушение поддаться вам и сказать вам, чтобы вы забрали школу и делали с нею все, что захотите… Близость смерти делает знакомые вещи и воспоминания пережитого хрупкими и нереальными, а намного более реальной для меня стала тьма, нависшая надо мной, как напасть иногда нависает над миром в полдень. Она день и ночь издевается надо мной и непрерывно требует, чтобы я проклял Бога и умер… Так почему же я не возвожу хулу на Господа и не умираю? Почему я цепляюсь за свою работу, когда Бог, которому я посвятил ее, — молчит? Полагаю, только потому, что я надеюсь на какой-то знак утешения. Потому что я пока еще не окончательно повержен. Я мог бы и далее рассказывать вам о том, почему я хочу продолжать в Уолдингстентоне свою прежнюю линию и почему это будет что-то наподобие убийства — передать школу в руки Фара. И пусть моя боль была бы в десять раз сильнее, чем она есть…
При упоминании своего имени мистер Фар вздрогнул и посмотрел сначала на мистера Дэда, а затем на сэра Элифаза.
— Действительно, — сказал он, — действительно, можно подумать, что я устроил заговор…
— Боюсь, мистер Хас, — произнес сэр Элифаз, жестом успокаивая технического директора, — что предложение кандидатуры мистера Фара в качестве вашего преемника впервые исходило от меня.
— Вы должны пересмотреть это решение, — сказал мистер Хас, облизывая губы и неподвижно глядя перед собой.
В этот момент в разговор вмешался мистер Дэд и недовольным тоном спросил:
— Но можете ли вы, мистер Хас, обсуждать подобную проблему в вашем лихорадочном и болезненном состоянии?
— Я вряд ли буду в лучшем расположении духа для этой дискуссии, — сказал мистер Хас. — И вот почему я должен теперь сказать вам о школе: Уолдингстентон, когда я пришел туда, был банальным учебным заведением для примерно семидесяти мальчиков, где занятия велись по устаревшей рутинной программе. Там давалось немного латыни, еще меньше греческого, главным образом для того, чтобы иметь возможность об этом греческом упомянуть; кое-какие обрывочные сведения по математике и английская история — не история человечества, замечу вам, а национальный ее суррогат, срезанные сухие цветы из прошлого, без корней и значения, — а также поверхностный курс французского… И это было практически все — в сущности, не образование, а всего лишь имитация, поза. А к нынешнему времени чем стала эта школа?
— Мы никогда не скупились ни на деньги для вас… — сказал сэр Элифаз.
— Ни на преданность и поддержку, — добавил мистер Фар, но сказал это полушепотом.
— Я никогда не думал об ее показном процветании. Корпуса, лаборатории и музеи, выросшие вокруг этого ядра, сами собой не представляют ничего. Реальная суть школы не в зданиях и цифрах, но в деяниях души и мысли. Уолдингстентон стал факелом, огонь которого поддерживали пылающие людские души. Я зажег там свечу — ветры судьбы могут раздуть ее в мировое пламя.
Когда мистер Хас произносил эти слова, его охватил такой энтузиазм, что боль словно исчезла из его сознания.
— Что, — продолжал он, — является задачей учителя в этом мире? Это одна из величайших человеческих задач. Она состоит в том, чтобы создать в душах людей условия для роста Человека Божественного. Что такое человек без наставления? Он был рожден, как рождаются звери, он — воплощение алчной самовлюбленности, всезахватывающего вожделения, он игрушка страстей и страхов. Он не может рассматривать ничего иначе, как в отношении к себе самому. Даже любовь для него — добыча; и даже самое огромное усилие для него — бесплодно, потому что он обречен умереть. И только мы, учителя, — единственные, кто может отвлечь его от этой сосредоточенности на своей персоне. Мы, наставники… Мы можем ввести его в более широкий круг идей, расположенный вне его, и там он сможет забыть о себе самом и о своих худосочных, убогих внутренних целях. Мы можем открыть ему глаза на прошлое и будущее и на бессмертие Человека. Так через нас, и только через нас, он получит избавление от смерти и бренности. Необразованный человек сам по себе одинок, так же одинок в его устремлениях и предназначении, как любое животное, а человек, получивший наставление, освобождается из тесной тюрьмы собственного «я» для участия в неугасающей жизни, которая началась неизвестно когда, и непрерывно растет все выше, и перерастает величие звезд…
Он говорил так, словно обращался не к этим троим, а к какому-то другому слушателю. Мистер Дэд, подняв брови и сжав губы, молча кивнул мистеру Фару, как бы подтверждая, что худшие его предположения подтвердились, и всей своей мимикой подал сигнал сэру Элифазу, чтобы тот вступил в разговор. Однако мистер Хас продолжал свою речь: