Он позвонил в колокольчик. Через несколько минут немецкий солдат ввел в комнату едва державшегося на ногах человека лет сорока, однако с седой бородой.
— Ты умеешь читать на древнееврейском, Иоффе?
— Да!
— Прочти, что тут написано!
Иоффе увидел слово «Шаддай», увидел буквы, украшенные коронами, и огненный знак в сердце главной буквы. Он чуть было не произнес его вслух, как вдруг неожиданно для самого себя не своим, гортанным голосом, сказал:
— Это армянские буквы…
Фогель снова перевел взгляд на девочку. «Странные глаза, — подумал он. — Черт его знает, а может, и в самом деле армянка… Тоже мне работа, детей расстреливать!.. — И он снова позвонил в колокольчик. — Глупостями время отнимают!» — досадливо поморщился он.
— Прогоните женщину!
Забрав ребенка, Наталья Гавриловна зашагала обратно. Солнце торжественно и плавно огибало небосвод, оттаявшие ледяные сосульки срывались с крыш. Женщину переполняла острая жалость к ребенку, прижавшемуся к ней.
Придя в дом, Наталья тотчас же покормила Ниночку и положила в постель. Сладок был сон ребенка: Ниночка проспала до вечера, а потом всю ночь до самого утра.
Наталья, не мешкая, занялась делом. Исправив замок, вывороченный братцем, она поспешила к своей давней знакомой и обо всем с ней договорилась. Она решила увезти Нину как можно раньше, и на другой день, с рассветом, в Натальин двор въехали сани, запряженные парой добрых лошадок. А пока она собиралась, лошади, как и положено, перебирали ногами и выпускали из ноздрей пар.
Наталья оделась, тепло, по-зимнему, укутала ребенка и кинула в сани узелок с детскими вещами. Лицо Ниночки разрумянилось, глаза заискрились, и все ее четыре года восторженно откликнулись на этот снег, небо и землю. Лошади медленно тронулись, потянув сани со двора на улицу. Наталья Гавриловна заперла ворота и перевела дух. Все! Вздохнув и трижды перекрестясь, она села в сани и, чмокнув губами, легонько взмахнула кнутом. Лошади прибавили шагу, вышли на улицу и вот уже вскоре, почуяв волю, вырвались на простор и стремительно понеслись. Морозное и ясное утро отодвинуло ощущение тревоги и страха. Теперь эти двое, женщина и ребенок, были крепко связаны общностью судьбы и особенной сердечной близостью. Про Ниночкин же медальон они забыли, он остался в руках еврея по имени Абрам Иоффе.
А теперь расскажем, что с ним произошло, с этим человеком, положившим забытый медальон в свой карман.
Иоффе был беженец из Прилук, а в этом городке он находился уже две недели. В тот день, пятнадцатого, когда были расстреляны местные евреи, пуля попала ему в плечо, и он упал в яму. Сверху на него навалились расстрелянные — одни еще живые, другие мертвые, их было много, и они падали в яму, еще и еще. Потом их всех засыпали землей. Поздней ночью Иоффе удалось выползти из ямы, и он, густо вымазанный спекшейся кровью, постучал в дверь знакомого учителя Иванчука. Его тотчас же подхватили, обмыли, перевязали рану и уложили спать. Через три дня Иоффе вышел из укрытия и направился в лес. Но его схватили и, пригнав обратно, швырнули в подвал. А здесь уже сидели такие же как и он, «недострелянные» евреи, ожидавшие своей очереди…
И вот Иоффе стоит перед этим «специалистом» по еврейскому вопросу. Немец развалился в кресле, во рту у него была ароматная сигара, и он глядел на еврея тяжелым взглядом из-под очков, — представитель высшей расы, с тощим затылком и жидкими волосами. На столе перед ним лежала плетка.
— Откуда знаешь армянский? — спросил Фогель.
— У меня была девушка-армянка…
— Можешь что-нибудь сказать по-армянски?
— Да…
— Ну?
— Ес кес сирумем.
Трагически-безумным фарсом прозвучали эти слова…
— Ты что, не хочешь спасти свою жизнь, Иоффе?
— Хочу! — едва слышно произнес он.
— Тогда скажи все!
— Но я больше ничего не знаю, господин начальник.
Фогель рассердился:
— Где ты был пятнадцатого?
— Там, господин начальник…
Внезапно Иоффе, испугавшись самого себя, почувствовал, что нет у него больше сил глядеть на эту мерзкую рожу, и он опустил голову.
— Как тебе удалось выйти живым?
— Пуля попала мне в плечо, господин начальник, и я ночью выполз из ямы…
— Кто тебе перевязал рану?
— Я сам…
— Врешь! — взвизгнул Фогель, схватив плетку.
Иоффе знал, что обречен, ибо ничто не могло спасти его от этого чудовища с отвратительным голосом. «Вот и все! — подумал он. — Всевышний отвернулся от детей своих…» Глаза мучителя и его жертвы встретились. И волна дикой ярости захлестнула Иоффе… «Ведь вот он, рядом только б дотянуться и вгрызться ему в горло… но я не успею, за ним вооруженный солдат… Покорись судьбе, еврей, испей чашу свою всю до дна вместе со своими братьями!..»
— Я вырву твою душу по кусочкам! — сказал Фогель, позвал подручных и отдал им его.
Шесть раз они прикладывали к его плечу раскаленный кусок железа, пока не выжгли на нем два треугольника — звезду Давида.
Фогель продолжал сидеть в кресле и сосать сигару.
— Скажешь? — спрашивал он.
Иоффе искусал себе все губы, вгоняя внутрь дикий крик. Запах горелого мяса держался долго — запах горелой плоти и ароматной сигары…
Перед обезумевшим от боли Иоффе, как видение, мелькало лицо Тани, дочери Иванчука, принявшей его и лечившей… Милая, добрая Таня, явившаяся ему, как сестра милосердия… Неужели он не стерпит и предаст, чтобы их замучили и убили!..
Огонь жег тело, сверлил мозг. Очнулся он уже в подвале, где вокруг лежали такие же растерзанные, как и он. Тело Иоффе превратилось в комок боли, а вокруг валялись эти живые мертвецы… Вместе с ним их было тридцать семь — тридцать семь, которых этой ночью должны были убить.
А в это время маленькая Ниночка, далекий потомок славного рода Лурия, была уже в надежных руках. Рядом с ней были ее игрушки, и теперь ей можно было громко разговаривать, смеяться и играть…