И она порвала свой меморандум… Но для себя твердо решила не подавать окружающим ни малейшего повода к симпатиям или антипатиям. Ни одна деталь туалета Нелли не позволяла людям возненавидеть или слишком пылко полюбить ее, ни одна не допускала фамильярности. Она выработала такую манеру краситься, сморкаться, чихать, носить чулки, говорить и писать, — словом, оделась в такую нейтральную оболочку, которая ни в коей мере не удивляла и не раздражала кого бы то ни было. Она изменила свой слишком крупный, «школьный» почерк, чтобы не вызывать снисходительной усмешки почтальона или читателей ее писем. И так она усовершенствовала все без исключения «чешуйки» своей многослойной оболочки… Она была неуязвима всегда и во всем. Даже со смытым макияжем, даже в чулках с подвязками… Даже совсем обнаженная. Ее ногти, ее волосы отличались некоей усредненной безупречностью, которая гасила всякий интерес, всякую привязанность к их обладательнице. И мало-помалу Нелли достигла во всех своих жестах, во всех поступках безукоризненной, почти идеальной четкости и чистоты. Франсуа Гренаден, очаровательный, изысканный поэт, упорно добивавшийся дружбы с Нелли, как-то сказал ей, что она — «классическая» женщина. И он был прав. Она действительно поднялась до классической высоты во всем — в манере мыть руки, чистить зубы (особенно зубы!), брать ванну, есть, резать апельсины, скрывать от посторонних взглядов пот, слюну, усталость, садиться так, чтобы не помять платье, ходить так, чтобы не рвать чулки. Она даже вернулась к навязанной матерью привычке везде и всюду носить перчатки, наконец-то разгадав подоплеку этой приверженности: матери требовались перчатки, чтобы не прикасаться руками к мужу. Ей, Нелли, они позволяли не прикасаться ко всем прочим людям на свете.
— Когда ты оголяешь руки, это значит, им есть чем заняться, — говорил громко, не стесняясь, ее устами тот самый голос. И добавлял: «Посмотрим, останешься ли ты в перчатках, когда получишь свой квадратный бриллиант!»
Это было не совсем справедливо. Истина состояла в том, что Нелли подошла к тому неизбежному в жизни любого мужчины и любой женщины моменту, который делает эту жизнь либо оправданной, либо пропащей.
Такой миг может наступить и в ранней юности и в поздней старости; можно назвать его родом благодати, но благодати, которая осеняет человека не в будущей жизни, а в нынешней, в нашем низменном мире. Шестилетний ребенок удостаивается ее в один прекрасный день, закрыв глаза под нежным поцелуем, сев на ослика или войдя во дворец. До сих пор такая благодать никогда еще не осеняла Нелли. Ни одно вмешательство извне, ни одна книга или мелодия не привели ее к тому священному потрясению, к той истинной утрате девственности в этом мире, после которой всякий смертный неизбежно покидает ряды своих еще непорочных собратьев, дабы очутиться, волею высших сил, в длинной череде посвященных, следом за Моцартом, Манон Леско, Нероном или Готье-Вилларом. Нелли смутно чувствовала это. Она чувствовала, что в подобную минуту полагается что-то делать, ощущать. И предвестие этого мига касалось души Нелли там, откуда он действительно приходит чаще всего, — в глазах ее любовника, в звезде за облачной вуалью, на зеленом бельведере; но, будучи натурой эгоистической и не зная, что подарит ей этот миг — радость или несчастье, она осмеливалась вступать в сие заповедное царство лишь в сопровождении Реджинальда. Без него не было больше ни музыки, ни лодочных катаний при луне, ни органных концертов в соборах. Он единственный мог защитить ее от самого себя. Нелли пристально вглядывалась в него, и это лицо — такое опасное, когда он находился далеко, — становилось по-детски беззащитным. Да, ей оставалось только одно средство не сближаться с Реджинальдом по-настоящему: всегда держать его при себе.
Именно тогда Нелли поняла, что теперь имеет право отдаваться вся, целиком, ибо она достигла истинной зрелости, которая видна не только в одежде или в отдельно взятых прелестях, какими были, скажем, ее волосы или ноги. Теперь она являла собою, по выражению кутюрье, единый завершенный ансамбль. Это, впрочем, всем бросалось в глаза. Друзья Нелли удивлялись — не тому, что не узнают ее, а тому, что слишком хорошо распознают нежданно возникшую подлинную Нелли в заурядно-хорошенькой особе, какую всегда видели перед собой. «Что с тобой творится? — спрашивала ее мать. — Ты прямо расцвела!» И Нелли вдруг улавливала в глазах матери искру той непримиримой жестокости, что некогда подсказала ей тридцать один пункт ультиматума. Но тщетно этот взгляд обшаривал Нелли, — он ничего не обнаруживал. И если прежде Нелли требовалось общество мужчин, восхищавшихся отдельными ее достоинствами — глазами, пальцами, зубами, то отныне она предпочитала тех, кто мог оценить ее в целом, почему и пришлось сменить набор обожателей, расставшись с жиголо и заведя знакомство с людьми, способными любоваться «ансамблем», а именно, с генералами от кавалерии, с профессорами Медицинской академии, а также с детьми.
— Восхитительная фигурка! — отмечали кавалерийские генералы.
— Очаровательная особа! — констатировал профессор Гонсальве.
— Ой, до чего ж вы стали красивая, мадам! — удивлялась Люлю.
Все свои туалеты Нелли также подбирала с целью, как ей казалось, вызывать восхищение; на самом же деле она подсознательно стремилась к бескорыстному одобрению. Теперь она чаще ходила пешком. Ибо ей хотелось, чтобы ее одобряли все — прохожие, официанты кафе, рабочие. И многие из них выказывали именно одобрение. «Красивая девушка!» — говорили они. «Хотел бы я иметь такую сестренку», — бросал служащий газовой компании уборщице. Иногда Нелли слегка жульничала: приходила на свидание с букетиком фиалок и сообщала Реджинальду, что какой-то молодой человек поспешно купил их у цветочницы и бросил ей в окно такси, пока оно стояло у светофора. Это была неправда, это была ложь, но ложь невинная, призванная слить воедино всеобщее одобрение, так нужное ей, и ее самое. Она рассказывала Реджинальду историю из своей последней поездки в Испанию: когда она выходила из какой-то церкви, мальчишка на паперти закричал: «Эй, зовите живее падре, наша Мадонна сбежала!» Короче сказать, Нелли пыталась добиться от всех окружающих того, что прежде никогда ни у кого не попросила бы, но что теперь стало необходимо ей, как воздух, — согласия, гармонии, оправдания своей жизни.
Однажды ей позвонил Гренаден. Самым прекрасным днем его жизни, сказал он, будет тот, когда она навестит его вместе с Элен Гиз, которую он также имел удовольствие повстречать недавно в компании Нелли. И верно, в тот день Элен Гиз и Нелли выглядели четою богинь. Гренаден ждал их у себя в Министерстве труда, где служил вице-председателем кабинета министра. Перед встречей он выслал обеим дамам свою последнюю книгу, посвященную, правда, не женщинам, а морским котикам. Нелли предпочитала эту тему женской. Впрочем, если поэт способен столь талантливо описать какого-нибудь морского котика, изобразив его эдаким лукавым, пылким созданием и с неподдельной нежностью воспев его ласты и раздвоенный, почти рыбий хвост, то неужто его дарований не хватит на портрет Нелли, на те ложные ласты, что зовутся руками Нелли, на ложный хвост, что зовется ногами Нелли, на изящно-округлые морские раковины, называемые ее ушками?! Вот почему Нелли, в компании Элен Гиз (больше походившей на морского конька), отправилась к Гренадену, словно к идеальному фотографу.
Стоял зрелый солнечный июльский день, чье сияние проникло даже в тоскливо-долгие коридоры Министерства. И вот на авиньонский ковер приемной легко ступили воздушные ножки обеих богинь. Они взбежали по лестнице, такой же тяжко-монументальной, как и кариатиды на часах у подъезда, и пошли вперед под восхищенными взглядами атташе. Официозное здание загудело официозным одобрением двойному избытку юной красоты. Мундир швейцара, любопытные глазки шмыгающих мимо стенографисток, фуражка национального гвардейца — все это залитое солнцем мельтешение казалось истинно поэтическим прологом к предстоящему чествованию. Поднявшись на второй этаж, в апартаменты министра, богини на миг оказались одни и, не подозревая о том, что нарядная дверь в конце галереи, украшенная сверху парочкой сплетенных наяд во вкусе Людовика XVI, ведет всего-навсего в туалет, направили стопы именно туда; в этот момент дверь открылась. Дамы услышали шум спускаемой воды и успели заметить Франсуа Гренадена с полурасстегнутыми брюками, который широко распахнув дверь, тотчас с треском захлопнул ее. Они со смехом отыскали его кабинет и расположились ждать.
«Он занят, он у министра, — сообщил его коллега, — я пойду предупрежу».
Через минуту он вернулся.
— Гренадена нет у министра. Его сегодня уже не будет, — сказал он.
Дамы опять рассмеялись и рассказали чиновнику, где они видели Гренадена.
— Он не хочет показываться, — признался его товарищ. — Ему стыдно, что вы застали его в таком виде.
— О, уговорите его придти! Скажите, что мы его ждем.
Друг опять вышел; женщины, чуть подождав, последовали за ним.
— Ты здесь, Франсуа?
— Ну а где же ты хочешь, чтобы я был?! Где я достоин сидеть, как не здесь?!
— Но тебя ждут дамы.
— Передай им, что я больше никогда отсюда не выйду. О Боже, мечтать о них целый год и вот так позорно встретиться!..
— Но имеешь же ты право забежать на минутку в туалет!
— На минутку? На четверть часа! О Господи, как же я несчастен, как несчастен! Скажи им, что нам больше не суждено увидеться!
Друг подошел к дамам.
— Сейчас пришлю сюда швейцара, — шепнул он, — пусть скажет Гренадену, что его вызывает министр.
Явился швейцар, бравый малый, исполненный горячего желания помочь, но совершенно не способный лгать.
— Месье Гренаден, вас требует к себе министр.
— Скажите ему, где я нахожусь.
— Но, месье Гренаден, это срочно.
— О, министру сильно повезло, мой милый Улье, что у него имеются срочные дела. Я же теперь навечно стал никчемным бездельником, которому некуда торопиться.
— Вы шутите, месье Гренаден!
— Дорогой мой, я прекрасно знаю, что министр меня не вызывал. Вы просто решили выманить меня из моего убежища. Но мне здесь хорошо. До сих пор я не замечал, что на богинь можно смотреть и со спины, а это весьма интересное зрелище. Нет, я не выйду. Лучше уж я пролезу через слуховое окно в гараж, так оно будет остроумнее.
— Месье Гренаден, что же мне доложить этим дамам?
— Скажите, Улье: если бы дамы, которым вы поклонялись целый год, застали вас выходящим из туалета под шум воды в унитазе, вы смогли бы потом спокойно беседовать с ними?
— Ну, мне пришлось бы… ведь у меня служба такая, месье Франсуа.
— О, вы зовете меня Франсуа! — это очень мило с вашей стороны — звать меня по имени в данных обстоятельствах. А вас, кажется, зовут Эрнест, не так ли?
— Да, Эрнест.
— Так вот, мой добрый Эрнест, не трудитесь уговаривать меня. Скажите этим дамам, что я… у министра.
— Но они не хотят этому верить, месье Франсуа.
— Эрнест (ах, как утешительно звать вас просто Эрнестом!), меня вовсе не удивляет, что они в это не верят. Они все прекрасно понимают — и мой гнусный обман, и мою проклятую неловкость, и мою пропащую судьбу. Им все сейчас ясно. Они очень красивы, не правда ли?
Эрнест вопросительно глянул на друга, друг подтвердил кивком.
— Я в таких делах не больно-то разбираюсь, месье Франсуа, но они вроде бы и впрямь очень даже красивые.
Наступила долгая пауза. Эрнест направился было с извинениями к дамам, но те уже сами подошли к туалету и постучали в дверь.