Однажды, в тот день, когда Гастона здесь не будет, когда его больше здесь не будет, когда его вообще больше не будет, она пойдет к настоящему ручью. И это случится в тот день, когда там будет Реджинальд — если он еще там будет, если он вообще будет — Реджинальд, в чье существование Нелли сейчас не очень-то верила. Да, к настоящему ручью, рядом с которым не течет другой, горячий, что прячется в соседнем кране, — к тому ручью, куда звери ходят на водопой. Она приблизится бесшумно, как они, сядет и замрет — словно теперь, здесь. И в самом деле, любые звери — олень с чуткой повадкой, боязливая лань, беспокойная белка, отважный стрепет — могли бы смело подойти напиться к этой ванне, настолько уподоблялась застывшая Нелли даже не живой женщине, сидящей у воды, а тем полым кованым изваяниям, сквозь которые брызжет тугими струями сама река… И эта узенькая речка, что чистейшей хрустальной влагой низвергается из кранов в ванну Нелли, миг спустя уйдет под землю, прямо в сточную грязь. Нелли вздрогнула при мысли о скоротечном веке воды.
Она подняла глаза и увидела себя в зеркале. Вот почему настоящий ручей намного лучше. Очутись она у истоков Луары или Вьенны (ей приходилось сиживать там, правда, с меньшими удобствами: берега в тех краях заболочены), она увидела бы не себя; подняв глаза, она увидела бы небо. Тому, кто не жил в деревне, трудно представить, насколько низко тамошнее небо нависает над землей. Оно еще ближе к ней, чем Нелли к этой воде… А здесь она видела только себя, такою, какая она есть, и образ этот — немой, недвижный — сообщал ей куда больше, нежели собственные мысли, если она сейчас вообще способна была думать. Вот интересная игра для тех, кто умеет расшифровывать иероглифы: разгадать, какую букву, какое слово, какую фразу воплощает в себе эта сидящая молодая женщина, позабывшая о своем туалете, о времени, чей бег заглушался бегом чистой воды, и этот мужчина, спешно прибывший из страны ананасов, бананов и прочих фруктов без ядрышек, чтобы схватить ее в объятия и превратить в ядро своего мира.
Итак, все было ясно, как день. Вот женщина, а подле нее двое — мужчина по имени Реджинальд и мужчина по имени Гастон. Она могла бы выбирать, она могла бы избавиться от одного или от другого, имей они оба одинаковую плотность, существуй в одном и том же измерении. Но человек, которого она любит или готова полюбить, так и не успел материализоваться в достаточной мере, обрести достаточно весомое тело, проявить себя в достаточно реальных поступках и замыслах для того, чтобы получить право на обычную, повседневную жизнь нормального существа из плоти и крови. Другой же, наоборот, существует; само его присутствие служит доказательством этого существования, тогда как присутствие Реджинальда — всего лишь эфемерная мечта; и все преимущества, какие жизнь дарит людям, приспособленным к ней, уважающим ее законы, выгодно отличают Гастона от его соперника, невзирая на предпочтения Нелли. Вот о чем говорят, — объявил бы ученый знаток иероглифов, — эти прелестные письмена в виде пунцовых губок и ямочек на щечках: они свидетельствуют об отчаянии. Если бы их обладательница танцевала, прыгала от радости, целовала свое отражение в зеркале, это означало бы, что она счастлива приездом Гастона, что она рада поужинать наедине с Гастоном, что она охотно проведет ночь с Гастоном. Но если она застыла на месте, кусая горько искривленные губы, это значит, что она внезапно возмутилась против Реджинальда, который не пришел ей на выручку в эту минуту, который так глупо поверил в сказочную любовь без слов, без имен, без человеческих связей и уступил ее, упрямую, но слабую женщину, тому, чьих предков, начиная с царствования Людовика XVIII, с их именами и фамилиями, чьи вкусы — все до одного — она знала наизусть… Вот так сказал бы ученый знаток иероглифов, и Нелли, по-прежнему не понимая до конца, о чем же говорит ее отражение в зеркале, тем не менее, безжалостно судила себя.
И теперь ей виделось одно лишь средство к спасению, одно-единственное: пусть откроется дверь и войдет Реджинальд; пусть он объяснит Гастону, кто он такой; пусть узнает от него настоящее имя, настоящий адрес, настоящее положение Нелли и самого Гастона; пусть услышит, что Гастон у нее не первый; пусть все мельчайшие подробности жизни Нелли станут ему известны так же хорошо, как Гастону: и ее мать со своей парой похоронных слез, и постылые воспоминания о лете в Марли, проведенном с Люком, о зиме в Ницце, проведенной с Эрве; и пусть Реджинальд улыбнется, и все поймет, и примет эстафету от Гастона, и велит Гастону уйти, а сам останется, и велит Гастону ужинать одному, а сам поужинает с ней, и велит Гастону спать у себя дома, а сам будет спать с Нелли. Господи Боже мой, даруй мне такой прекрасный день, когда Реджинальд произнесет эти слова — ужинать, спать, — и сделает их обыденными словами своей жизни, своей жизни с Нелли!
Но никакой Реджинальд не появлялся… Поздно. А что же делает тот, другой, затаившийся в гостиной?
Неужели и он открыл какой-нибудь кран… с водой? Или, может, газовый?
Но нет, Гастон открыл всего-навсего сборник стихов. У каждого свой кран… Нелли рывком прикрутила воду; так женщина, решившая больше не плакать, сердито вытирает глаза. Потом, передумав, чуть отвернула кран назад: несколько холодных капель, чтобы освежить горящие веки. Раз Гастон существует, а Реджинальд не существует, делать нечего, надо жить дальше!
В пять минут она избавилась от облика женщины Реджинальда — от простенькой шляпки, строгого костюма. Самое ослепительное платье, самые шикарные туфли, самые кричащие драгоценности — все пошло в ход. Нелли одевалась быстрыми, точными, злыми движениями звезды, опаздывающей на сцену к своему номеру. Волноваться незачем, успех ей обеспечен: ведь это номер с Гастоном.
И номер был исполнен — сначала «У Максима», где Нелли повстречала целую кучу приятелей Гастона. Она старательно ела все то, что не любила. Нужно ведь кормить это ненавистное тело. И она поглощала блюда, от которых до нынешнего дня брезгливо отказывалась, — улиток, телятину «Орлофф». Жаль, что не подали котлеты «Ресташефф», — она их терпеть не могла. Она болтала с соседями по столу, заговаривала с другими посетителями, знакомыми и незнакомыми. Гастон никак не мог уразуметь, с чего она так разошлась, откуда эта ненатуральная развязность. А Нелли очищалась от непорочности, обретенной рядом с Реджинальдом, от склонности к уединению и простоте, от чистых, не сальных слов. Гастон даже не подозревал — как, впрочем, и сама Нелли, — что она сейчас мстит Реджинальду. Ее гнев, обращенный на Гастона, в действительности был негодованием против Реджинальда. Почему он так упорно не показывается, почему не обнаруживает своего существования? Ох, как хочется пойти да вытащить его из тихого почтенного дома, оторвать от трудов праведных, излечить от этой причудливой смеси наивной мечтательности и дьявольской прозорливости, от всего, чем Нелли так и не сумела завладеть целиком. Она кричала на весь ресторан, она швырялась тарелками, наградила кого-то оплеухой; подобные бесчинства вызвали бы из небытия любого другого. Измени она Гастону с любым другим, этот другой давно бы уж сидел здесь, рядом.
А Реджинальда рядом не было. Ни в ресторане, ни на Монмартре. Ни во «Флоренции». И когда Нелли, все еще не остыв от возбуждения, уселась в такси, рядом с ней оказался один только Гастон, и болван-грум, чуть не защемивший ей палец дверцей, оказался совсем не Реджинальдом, и шофер в широченном пальто, с каменным лицом, упорно смотревший вперед, — думаете, это был Реджинальд? — как бы не так, его звали вовсе Натаном, судя по целлулоидной табличке на ветровом стекле, вернее, Робером Натаном, и когда они прибыли на улицу Нелли, вы, небось, думаете, что этот самый Робер Натан вышел из машины, открыл перед нею дверцу и тут же обернулся Реджинальдом? Конечно, для глупых женщин, для нечистых женщин, для разных молоденьких идиоток субъекты по имени Дюран, Пьедево или Ратисбон тотчас превратились бы в мужчин по имени Гамлет, по имени Керубино, по имени Реджинальд. Но этот истукан даже не шелохнулся.
— Эй, Реджинальд, давай, пошевеливайся, выходи живее, где ты прячешься, Реджинальд? — голосила Нелли, выбираясь из такси.
Гастон шикнул на нее. Впрочем, Натан и не подумал вмешаться, он как сидел за рулем, так и не вышел. Если это и был Реджинальд, то Реджинальд-трус, напрочь забывший о жалости.
Потом пришлось отыскивать дверь, которая почему-то открылась сама, без посторонней помощи. Но никакой сказочный великан по имени Реджинальд не преградил им вход. К счастью, Гастон, выпивший не меньше Нелли, как и полагается путнику, вернувшемуся из оазиса, теперь утратил выражение восторженной доброты, которое до ресторана придавало ему столь прискорбное сходство с другим — любимым и желанным. И это очень упростило ситуацию. Если могли существовать двое разных мужчин, значит, могло быть и две разных Нелли… Итак, пришлось отпереть дверь в квартиру, где ее не ждал никакой взрослый мужчина и даже никакой мальчик по имени Реджинальд. Хотя Нелли удовольствовалась бы и ребенком, лишь бы его звали Реджинальдом. Она взяла бы его на руки, уложила в кроватку. В свою, естественно. И он лежал бы там, в самой середине широченной постели, — совсем маленький, но занявший все-все места. А Нелли даже не стала бы раздеваться, так и просидела бы всю ночь возле него. Но нет, кровать стояла пустая, а постель была заботливо разобрана. Какой болван расстелил эту постель, приготовил ее ко сну? Разумеется, Гастон тут же в нее улегся. А Нелли опять попыталась уклониться.
Она уклонялась еще добрый час, нет, целых два. Сперва отправилась на кухню. Там на столе красовались яства, заказанные Гастоном. Нелли открыла мусоропровод и вышвырнула туда весь ужин, блюдо за блюдом: устрицы, омара, ростбиф, шампанское и лед от шампанского; вслед за ними вниз полетела упаковка и приборы для рыбы, доставленные, очевидно, тем самым болваном, что так трогательно позаботился и о постели. Впрочем, приборы несколько дней спустя были возвращены — правда, уже без омара, — честным мусорщиком. Потом Нелли ушла в туалетную, но вода в ванной была уже совсем иной; тот чистый источник, питавший ее душу, безнадежно иссяк. Из крана ползла струя-ненавистница, струя-противница, способная на все. Нелли отворила дверь черного хода, — вдруг за ней стоит какой-нибудь доброхот, готовый помочь! Ей и в голову не пришло, что это просто открытая дверь, что открытая дверь ведет на улицу, в ночь, в одиночество, к Реджинальду.
Но больше всего ее мучило ощущение, что Реджинальд вообще не существует либо существует в какой-то не совсем реальной ипостаси. Конечно, сейчас он думает о Нелли, но думает вполне безмятежно, по-детски доверчиво, представляя ее себе знатной дамой, святой, женщиной, воспитанной для безупречной жизни, чуждой низменных инстинктов и передряг, а она — она осталась наедине с любовником, только-только из Вест-Индии, который предложил ей брак, хотя она его об этом не просила, и душевный комфорт, и благополучие, — словом, все, о чем она мечтала до встречи с Реджинальдом. А Реджинальд, укрывшись одеялом (нашелся ведь болван, и ему постеливший постель!), с блаженной улыбкой спит-почивает и во сне благодарит Провидение, пославшее ему самую идеальную любовь вкупе с самой идеальной нежностью.
О Боже правый! Откуда это непостижимое чувство долга, твердившее Нелли, что у нее есть обязательства перед Гастоном и даже внушавшее нечто вроде жалости, братского сочувствия к Гастону?! И еще презрение к самой себе, которое побуждало растоптать и осквернить все, перед чем она сама же и благоговела.
О Боже правый! Ну пусть кто-нибудь войдет в эту кухонную дверь — если не Реджинальд, то хотя бы один из тех мудрецов, что разбираются в вопросах совести и якобы умеют читать в человеческих сердцах, а потом пишут про это ученые труды; пусть такой знаток, такой светский исповедник, вроде Бурже, например, — впрочем, нет, тот недавно умер, — разглядит, что у нее на душе — ей ничего больше не надо! — и подскажет, как поступить, а она послушается, честное слово, послушается, что бы он ни насоветовал, и пусть тогда за нее отвечают и сам он, и вся эта философия с психологией и моралью! Ах, как отрадно было бы увидеть на пороге кухни этого человека в длинном рединготе, мягкой поступью поспешающего к ней на выручку!
— Сюда! — позвала бы она тихонько. — Сюда, Бурже! Ты нужен здесь. Иди скорее…
Так Нелли исчерпала все средства к спасению. Странно: Гастон не звал ее. Теперь оставался один, последний шанс: вдруг в спальне каким-то чудом ждет Реджинальд, а не Гастон. Но нет, доносившееся оттуда покашливание не оставляло сомнений, — там был Гастон и никто иной. Тогда что же означает его молчание? Может, он задремал? Или боится шуметь, коль скоро решил стать нежным и деликатным? Последнее было бы ужасно, — ведь две Нелли окончательно разбежались в разные стороны, прихватив с собою каждая свои качества, ибо не имели ничего общего друг с дружкой… Да, поистине ужасно, если бы человек, которому предназначалась Нелли-эгоистка, Нелли-упрямица, Нелли-хищница, вдруг повел себя так, словно перед ним другая Нелли!..
Но она волновалась напрасно. Ничего похожего не произошло.
Нелли была честна или, по крайней мере, искренна сама с собой. Она стремилась понять, какую игру затеяла и что же представляет собою та нежная, бескорыстная, готовая к самопожертвованию и бедности часть ее существа, которая несколько месяцев подряд отторгала все остальное, — не ложь ли это, призванная оправдать в глазах Нелли ее связь с Реджинальдом? Она так и не увиделась с ним, не написала ему. Временами она почти желала, чтобы он больше не подавал о себе вестей; почти верила, будто он и впрямь не способен воплотиться в реального человека. Что ж, коли ему нравиться быть призраком, пускай потом пеняет на себя!
Только круглая дура еще могла надеяться, по возвращении домой, застать Реджинальда у себя в комнате или, услышав звонок, опрометью мчаться к телефону. Повсюду, где жизнь измерялась банальными неделями и месяцами, фигурировал один лишь Гастон. За любым модным предметом обстановки, за любой минутой прожитого дня — стоило их отодвинуть, — обнаруживался Гастон. И нигде, нигде не было Реджинальда. Конечно, Нелли имела все шансы отыскать его, если бы нежданно нагрянула к нему в квартиру, явилась на проводимую им лекцию или подстерегла возле дома. Но их роман подчинялся строгому, хоть и негласному, протоколу, который запрещал подобные эскапады. Вдобавок, Реджинальд не относился к числу тех, кого легко повстречать на улице или в концерте. Да, тяжко было, находясь в самом сердце Парижа, испытывать это невыносимое чувство разлуки, пустоты, неравенства — неравенства душ, куда более непоправимого, чем, например, расовое неравенство, заставившее страдать бедняжку-гейшу по исчезнувшему морскому офицеру.
В общем-то, Реджинальд, со своим невозмутимым видом бессмертного божества, дарующего вечную любовь, нанес душе Нелли ту же смертельную рану, что какой-нибудь лихой моряк или летчик, покинувший влюбленную женщину. Ах, почему Реджинальд и вправду не был обыкновенным мичманом?! Увы, тот безымянный корабль, у чьего кормила он стоял, та звездная карта, которая направляла его, — все это обратилось для Нелли в непрерывную муку. Она терзалась ею день и ночь, ложась спать и просыпаясь по утрам; вот когда двум разным Нелли представилась чудесная возможность слиться в одну. Стоило Реджинальду захотеть, и вздорная, эгоистичная, ничтожная Нелли тотчас растворилась бы в другой; она сохранила все свои чисто человеческие качества — любовь к комфорту, кокетство, внешний блеск и глянец, но отныне их облагораживала несвойственная ей мягкость, отличавшая, к великому удивлению Нелли, самые обыденные ее поступки. Наконец, она решила сама направить события в нужное русло. Написала Реджинальду, что уезжает, позаботившись указать даже номер поезда. Более того, — пришла на вокзал. Но Реджинальд так и не явился. С того дня Нелли перестала скрываться. Начала регулярно посещать скачки, лекции, концерты. На улице Мира и в ресторанах числилась среди завсегдатаев. И повсюду выглядела нарочито веселой, шумной, вульгарной, беззаботно компрометируя себя перед всеми, кто смотрел на нее, слушал ее. Перед всеми… кроме Реджинальда.
Иногда ей хотелось, чтобы он оказался здесь, на Монмартре или на Ярмарке: пусть увидит, как его идеальная подруга перекрикивает музыкантов, танцует с первым встречным; более того, пусть подумает о ней еще хуже, чем она заслужила, сочтет ее продажной тварью; пора уж наконец внести смятение в его невозмутимую душу. Гастон дивился, глядя, как Нелли с милой улыбкой принимает наглые ухаживания богатейшего банкира — известного мерзавца, а потом с той же улыбкой разбивает бокал об его голову: жанровая сценка низшего пошиба, которую Нелли разыгрывала специально для Реджинальда. Впрочем, этот безумный разгул неизменно завершался, к вящему его удивлению, решительным отказом Нелли от любой близости, любого прикосновения, и это относилось даже к самому Гастону. Бедняга — он терялся в догадках, он не знал, чего ему ждать.
В ночь своего возвращения, часам к пяти утра, он встал и потихоньку оделся, стараясь не разбудить Нелли. Она спала глубоким сном, похожим на забытье, но вдруг Гастон, уже ступивший за порог, случайно увидел в зеркале ее глаза, — они широко раскрылись и метнули на него быстрый взгляд. Сухие, не замутненные сном глаза. Острый взгляд загнанного зверя. Но веки тут же сомкнулись, и Гастон, на цыпочках подкравшийся к постели, не осмелился заговорить или дотронуться до этой женщины, которую обратил в недвижное изваяние странный сон, позволяющий глазам опровергнуть одним-единственным взглядом все обещания, предложенные жизнью и ее событиями. Гастон никогда ни словом не намекнул на увиденное. Тот взгляд Нелли имел одно толкование (сомневаться не приходилось: он уже встречал такой взгляд у первого жениха Нелли, у которого отбил ее), — в нем сверкнула ненависть. Но вряд ли эта ненависть передалась ей от того, кто по вине Гастона потерял любимую женщину; загадка крылась в другом. Гастон был большим спецом по подведению счетов, и его простые, здравые суждения обеспечивали ему первое место в административных советах продуктовых компаний всего мира. Он мыслил четкими категориями протоколов и гроссбухов. С этой меркой он подошел и к истории со взглядом. Либо то была минутная вспышка ненависти, либо отблеск ненависти постоянной, прочной. В первом случае она объяснялась гневом Нелли, вызванным сумасшедшей ночью и его грубостью; или же то было отражение какого-то сна. Если справедлива первая гипотеза, то Нелли, бесспорно, права, но такая ненависть быстро пройдет, особенно, если он вернется к своему намерению стать ей верным другом, любящим, степенным мужем. Вторая гипотеза также подразделялась на два варианта: либо ей приснились мужчины, какой-то один мужчина-грубиян, и, естественно, ее раскрывшиеся глаза невольно отразили сонную мстительную злобу. Либо ей приснился он сам со своим беспардонным нахальством, — и тогда эта ненависть вполне объяснима. Но ничего, Гастон все устроит, он постарается искупить свою вину. Что же до второго предположения — о постоянной ненависти, тут он ступал на зыбкую почву. Возможно, Нелли ненавидит всех мужчин без исключения, в чем ее даже нельзя упрекнуть: женщин довольно часто захлестывают подобные приступы злобы, которую мужчины, нужно признать, полностью заслужили; возможно и другое: она ненавидит лично его, Гастона, и вот это-то как раз совершенно непостижимо, — ведь он так щедро предложил ей все, что имел — свою жизнь, свое имя, свое состояние. А, может, он предлагал чересчур настойчиво? Может, Нелли любит его ради него самого и хочет любить, не лишая их обоих свободы, — все великодушные люди таковы. Словом, куда ни кинь, бедный Гастон приходил к двум выводам: Нелли во всем права, а он должен завоевать Нелли не силой, но нежностью. Знал бы он, что именно эта замечательная перспектива и вызвала у Нелли ее ненавидящий взгляд!
Взгляд, который теперь заслонял для Гастона все прочие взгляды Нелли. С той ночи он внимательно следил за ее глазами, но они казались ему неизменно пустыми, слепыми. Иногда ему даже хотелось увидеть их такими же ненавидящими, как той ночью, и убедиться, что в них отражался всего лишь конец дурного сна, в котором все мужчины на свете оскорбляли Нелли или вообще всех-всех женщин на свете — так, как они обычно поступают с ними, унижая, осмеивая, обманывая, насилуя, убивая. Да, верно: в тот день, когда Гастону приснилось бы, что у него отнимают Нелли, он мог проснуться с таким взглядом!
Он нарочно провоцировал эти глаза. Заставлял себя быть злым, едким, циничным, лишь бы на лице Нелли вновь раскрылись, расцвели два черных цветка ненависти, которые, казалось ему, тогда внезапно обнаружились не на обычном месте, а совсем в другом; так пусть же эти глаза раскроются где угодно — на щеках, на груди, на затылке Нелли: он почему-то был уверен, что ее наигранная резкость, притворная вульгарность не возбуждают, а, напротив, утешают ее и что именно благодаря им глаза Нелли, вместо того, чтобы раскрываться на лбу, на кончиках грудей, на подбородке, спокойно и умиротворенно возвращаются в свои, привычные орбиты…
Но было в глазах Нелли и нечто другое. В них таились нелепейшие воспоминания о Реджинальде; они могли нахлынуть в самый неподходящий момент. Шляпа, унесенная ветром на прогулке, носок, выброшенный ею из окна Реджинальда и повисший на ветке дерева… Два воспоминания, чтобы оживить былую страсть… о, какая ничтожная малость!
Однако хватало и их. Шляпа и носок (кажется, старый, дырявый носок, но он так стойко держался до сих пор, — наверное, ветки дерева проросли сквозь петли) заменили собою те чудотворные инструменты любви, в коих нуждаются другие любовники, — Вагнера, ревность, плаванье на яхте. Носок и шляпа вызывали из небытия все лучшие движения души — кротость, нежность, преданность, — ничуть не хуже своих возвышенных собратьев, но в силу скромной второстепенности сообщали их роману патетическую простоту монастырской или тюремной любви. И нечего было опасаться, что когда-нибудь Нелли и Реджинальд пресытятся этими малопочтенными эпизодами: наступит день, и шляпа состарится и не сможет скачками убегать от них; тогда погоня за нею сменится воспоминаниями о ее пропаже, а сама она уступит место новому, а тот, в свою очередь, еще более новому головному убору. Что же касается носка, то его сопротивляемость, особенно после майских ливней, просто обескураживала; зато какое надежное счастье сулил он на долгие годы вперед — счастье сентиментальных бесед, умиленных сравнений эфемерной участи шляп с бессмертной судьбою носков. Да, для романа с Реджинальдом этих пустяков вполне хватало. Даже более чем хватало, — одним предметом можно было и пожертвовать. Если бы Реджинальд пришел без шляпы, если бы на дереве не произрос этот странный трикотажный плод, то и один из двух сюжетов для разговора успешно заменил бы собою все самые необыкновенные, самые яркие события и воспоминания в жизни Нелли.
Конечно, два-три часа в день Нелли все равно страдала, — ведь невозможно утверждать, что столь скромные пособники любви могут надежно уберечь от тоски. Куда ни глянь, видишь шляпы — то на головах мужчин, идущих по улице, то без голов — оставленные на стуле в передней и временами до боли напоминающие ту, настоящую; разница лишь в инициалах. Так же и носки в витринах: некоторые выглядели весьма глупо, а зацепись они за ветку акации в каком-нибудь парижском дворике, казались бы еще глупее… но иногда, в дождливый день, натыкаешься на один такой носок — черный, того же линялого черного цвета, вывалянный в грязи, растоптанный, брошенный на тротуаре или в сточной канаве и как две капли воды похожий на тот (жаль, на нем нет инициалов, чтобы сверить!), прямо близнец, да и только… если бы взбалмошный ветер, шныряющий вдоль бульвара Перейро, на сквере Клиши, между поездами на вокзале Сен-Лазар и вокруг Оперы, не приволок и не швырнул его к дверям портного. А, впрочем, и носок тоже был лишним, — ведь он требовал зрения и дара речи, тогда как, будь Нелли слепо-глухонемой, она могла бы вкусить высшее счастье с Реджинальдом, лишись он также зрения, слуха и речи. Голоса, глаза, уши понадобились им только для первой встречи, но для того, чтобы узнать друг друга, они были уже не нужны…
Не потому ли, что они не знали друг друга раньше, что все их чувства, исключая примитивные, свойственные растениям, оставались невостребованными, они и насладились в полной мере (теперь Нелли в этом уже не сомневалась) своим невообразимым уединением от мира, возвышенным, идеальным счастьем?! На Елисейских полях, за магазином Лорана, на самой верхушке платана трепетал черный лоскутик, до поры до времени ускользавший от бдительного ока садовника. Иногда Нелли нарочно делала крюк, чтобы проверить, на месте ли он.
— Что ты там высматриваешь наверху? — удивлялся Гастон.
— Я… высматриваю наверху?
— О, пожалуйста, смотри, если хочешь!
Главное, чтобы Гастон не заметил носок. Если она будет отрицать, он, чего доброго, остановится и начнет выискивать предмет интереса Нелли.
— Я смотрела, есть ли там гнезда. Но на верхушке их не бывает.
— Это зависит от погоды, — добросовестно разъяснял Гастон. — Если лето обещает быть холодным, птицы вьют гнезда повыше, а если теплым — пониже, чтобы укрыть их в тени листвы. Но что ты все-таки высматривала на верхушке? Уверяю тебя, ты смотрела на самый верх.
— Вовсе нет.
— А взгляни-ка на свои ноги, — ты их даже расставила, чтобы не упасть.
И внезапно Нелли поняла. Может быть, поняла именно потому, что рядом находился Гастон. Присутствие другого человека всегда позволяет вам разобраться в собственной жизни. Если он вас любит, то достаточно прикинуть, чем его можно обидеть, чем унизить, и вы безошибочно угадаете это и извлечете полезный урок для самого себя. Так чем же можно унизить вот этого доверчивого беднягу, каким образом осмеять его нелепую преданность, его нежданно облагороженную любовь? Если такое средство существует, думала Нелли, то уж наверняка жизнь, какой я ее знаю, преподнесла бы его мне!
И, значит, оставалось только распознать это средство, чтобы увериться в возможности спасения. Что же могло бы выставить на осмеяние этого жениха, который восседал в автомобиле рядом со своей невестой, преисполненный всяческого доверия к ней, ибо нынче поутру он нашел весьма удовлетворительное объяснение ее ночному взгляду; который после многих лет беззаботного пошлого существования теперь ощупью продвигался к благородству и чистоте? Только одно: если через пять минут эта пресловутая невеста, почитаемая им верной и преданной подругой, очутится рядом со своим любовником, уста к устам своего любовника; если через пять или десять минут она изменит жениху и телом, и душою, и всей своей будущей жизнью вплоть до скончания веков и Страшного суда. Что ж, сомнений не оставалось. Если такое вообще возможно, то уж наверняка эта подлая судьба все разыграет как по нотам.
Нелли вдруг пронзила неодолимая уверенность в том, что через десять минут она действительно очутится в объятиях Реджинальда. Она ясно почувствовала: вот уже несколько часов как что-то затевается, готовится к тому, чтобы втоптать в грязь это безмятежное существо, продолжавшее рассуждать о птичьих гнездах; чтобы разбудить в ней самой демонов, называемых зовом плоти, жаждой жизни, склонностью к измене; чтобы напомнить Реджинальду об их неземной любви, о верности любимой женщине, о божественном отдохновении от земных трудов и людей; и эта смычка высшего зла и высшего добра, в сочетании с готовностью быстрых такси, вселила в Нелли гнетущее убеждение (доселе ею не испытанное, — ведь она была молода), что в их низменном мире любая великая подлость всегда готова расцвести пышным цветом, к услугам желающих, с тем же лицемерием, с помощью тех же проклятых и тех же благих сил, какими, в данном случае, столь умело воспользовалась любовь, дабы растоптать любовь. Чистая любовь Реджинальда, с одной стороны; великодушная любовь Гастона — с другой.
Разумеется, все это обещало вылиться в блистательную мерзость, благодаря Нелли — ей самой, а также тому идиотскому обстоятельству, что она была одна, а их двое; правда, имелось и две Нелли, но, увы, всего с одним лицом и одной парой губ. Творцу — вершителю наших судеб — следовало устыдиться того, что он создал время, которое допускает измены лишь последовательно, поочередно. При повторном сотворении мира Ему придется учесть сей промах. Вот так. И не иначе. Через пять минут — Нелли еще не знала, каким образом, но Создатель уж наверное лучший из сводников и не оплошает, — она будет лежать в объятиях Реджинальда. Последние сомнения отпали, когда в ней проснулась жалость. Да-да, ей стало жаль Гастона! Как на мальчика, щеголяющего в новенькой матроске, непременно прольется дождь, так изливалась на Гастона жалость Нелли. Щедрым нескончаемым потоком она низверглась на этот образ будущего мужа — доброго, почтенного, доверчивого. О, скорее… остановить его! Гастон вез Нелли к антиквару для покупки одной картинки XVIII века: купальщица в реке. Красота да и только! Художник великолепно изобразил преломление ног в воде. Любопытнейшее зрелище! Гастону не терпелось узнать, как Нелли отзовется об этом феномене… И тут она перебила его на полуслове:
— О, мой бедный Гастон, отвези меня домой, скорее!