Роблес пощупал шею, набухшие вены, дряблый жирок под подбородком.
— В Агуаскальенте, когда у меня пала лошадь, я забрался в поезд. Он был набит людьми, которые бежали из одного воюющего лагеря и хотели присоединиться к другому. Где-то в Коауиле я попался на глаза конституционалистскому генералу и понравился ему, потому что немножко знал по-латыни. Там, в армии, когда я распевал «Валентину» на латыни, чтобы посмешить генерала, мне и исполнилось восемнадцать лет.
Он провел пальцами по рукаву, пытаясь нащупать под мягким кашемиром, шелковой подкладкой и батистовой рубашкой упругий и нервный мускул.
— Я спал на земле, дрался под палящим солнцем, и от этого у меня были крепкие руки и дубленая кожа. А ноги — какие бывают у тех, кто не слезает с седла. Сколько селений, сколько имен и боев… ну, ладно…
Санта Роса Гуайямос Орендаин вот когда был пьян Уэрта у тебя уже колотится сердце Сакатекас Лусио Бланко Фелипе Ангелес Эррера притворившийся глухим когда сообщили что в Сакатекас разбили Баррона Диегес Итурбе-и-Буэльна
…солнце было… как подброшенная в воздух монета — орел или решка? — которую никто не подбирал. Родину воплощал генерал, славу — моя изрешеченная пулями шляпа. Все эти образы, проносящиеся передо мной, окрашены в цвета севера — цвета гор и перкалевых юбок.
в горах и долах сражались ночью и днем терпели тысячи лишений чтобы сбросить тиранию мы пядь за пядью прошли всю территорию, Сьенфуэгос, от Торреона до Лердо от Монтеррей до Ларедо пронесли по всей федерации каррансисты знамя победы, уж мы-то узнали страну. Эту иссохшую, печальную страну, которую заволакивал пороховой дым, висевший между небом и землей, и которую кружило в нескончаемой смертной гульбе. Поезда, переполненные солдатами и ящиками с боеприпасами, костры у шпал, где жарили козлят, она была китаяночка, китаяночка, китаяночка; китаец был ее папа, и мама была китаянка картечь и кровь, и желтые равнины, которые, казалось, сами мчались вскачь…
Роблес смотрел в окно, и взгляд его терялся вдали, за силуэтами деревьев Аламеды, за едва различимыми церквями на проспекте Идальго. Из-под его набрякших век сверкнул мрачный огонек, и он подумал, что ему надо больше ходить и что гольф ему вреден: расширение вен.
— Сколько девчонок мы перепортили, переспишь разок с какой-нибудь смугляночкой — и поминай, как звали, а однажды мы спалили хижину, в которой спали жена и дети одного нашего капрала. «Кто же мог знать, черт подери, что ты из этих мест?» — Роблес снова сел и опять принялся сосать сигару, оттягивая носки, чтобы взглянуть, нет ли воспаления. — А потом этого капрала хлопнули, чтобы не орал. Вечерами меня звал к себе генерал,
— Заходи, латинист. Наступает, как говорится, время тучных коров, дои сколько влезет. Не теряйся только, и, вот увидишь, ты далеко пойдешь. Нахрап — единственное, что нужно, чтобы подчинить себе это племя. Они даже не замечают, что их оседлывают, и не успеешь оглянуться, как ты уже у них на хребте. Им неважно, что ты их погоняешь и обкрадываешь, лишь бы у тебя были красивые бабы и нахрап. Пожалуй, даже если ты поведешь себя как честный человек, они ни в грош не будут ставить тебя, так зачем же идти против суверенной воли народа, а?
он хохотал и выходил попеть с солдатами, сидя на корточках у изрешеченной пулями стены. И вот в апреле тысяча девятьсот пятнадцатого мы заняли позиции перед Селайей.
Икска не прерывал его, только наклонил голову, и в эту минуту ему захотелось стать на место Роблеса, проникнуть туда, где Роблес переставал быть Роблесом-солдатом, Роблесом-адвокатом, безвестным, но честолюбивым, Роблесом-дельцом, умевшим ловить рыбку в мутной воде, Роблесом-банкиром, Роблесом-именитым и становился просто Роблесом, человеком со своей особой судьбой, которую он никому не мог открыть и не мог сменить ни на какую другую. Роблес замолчал. Он уставился в глаза Икски, а тот — в глаза Федерико. Роблес отрешился от себя, от своего тела. Он уронил руки и приподнял густую завесу, делавшую непроницаемым его взгляд. Его взгляд и взгляд Сьенфуэгоса сливались и тонули в текучей магме, магме воспоминаний. Икска не позволил себе пошевельнуться, и ни один мускул не дрогнул на его лице. Как красноречивый в своей окаменелости идол, он безмолвно призывал Роблеса раскрыть не рот, а глаза, едва прочерченные между тяжелыми веками, и в озарении — озарении памяти — увидеть, воссоздать все те дни, которые он забыл или не желал вспоминать. В глазах Роблеса вспыхнули бирюзовые искорки, как мерцающие огоньки в ночи,
— Майкотте осажден в Гуахе!
тек поток пехотинцев, садившихся в поезд под звуки горнов, грохот сцеплений и шипение пара со своего места в шеренге кавалеристов Федерико различал фигуры генералов Хиля и Обрегона, командовавших войсками они должны были ждать здесь, под Селайей, вильистов, которых своим маневром завлечет сюда Обрегон, когда будет прорвана осада Гуахе, а на равнине под палящим солнцем кишели пешие и конные, меднолицые люди с жесткими усами, в широкополых шляпах, нахлобученных до бровей или сдвинутых набекрень, офицерских фуражках, платках, завязанных на затылке, в заляпанных желтой грязью сапогах глаза, поблескивающие, как стекляшки, в ослепительном свете, сверкающие зубы, лукавые взгляды, яки, роющие волчьи ямы и усеивающие пшеничные поля проволочными колючками вся широкая, выжженная зноем равнина кипела, а они, не двигаясь с места, ждали на солнцепеке в развернутом строю, покуривая крошащиеся сигаретки и принимая котелки с тамариндом и рисом от солдаток, которые, примостившись под брезентовыми навесами, раздували угли в жаровнях, толкли зеленый перец и мешали варево в глиняных корчагах целый день, не слезая с седла в ожидании приказаний, Федерико дымил, склонившись над гривой коня, и следил за набухшими облаками, плывущими по направлению к горам, как разостланные скатерти он ни о чем не думал, ни о чем не гадал; подобранный, напряженный, как сжатая пружина, он был сосредоточен на одном: по первому знаку броситься в бой против войск генерала Франсиско Вильи на пшеничные поля с беззвучным грохотом обрушился ливень в три часа дня поезд пришел назад.
— Вилья бросился к поезду, как только услышал гудки!
— Майкотте прорвался на правом фланге!
— Войска опять сосредотачиваются в Селайе!
Обрегон, грозно хмурясь и топорща усы, соскочил с паровоза и принялся отдавать приказания, проверять, осматривать волчьи ямы, затопленные поля, застывшую в строю кавалерию, колючую проволоку яки в своих красных шейных платках, развевающихся на ветру, вооруженные винтовками с примкнутыми штыками, попрыгали в волчьи ямы и затаились там, по колено в грязи, недвижимые, как статуи святых в своих нишах Хиль отдал приказ пехотным частям расположиться в боевом порядке при свете распухшего предвечернего солнца четко вырисовывались силуэты людей, лошадей и пушек, и передвижение войск было видно как на ладони пехота противника уже заняла позиции напротив сил Обрегона, и вот первая атака вильистской конницы огласила равнину гиканьем и ржаньем заглушая храп лошадей и дзеньканье шпор, из волчьих ям, где засели яки, загремели залпы, сшибая всадников, и тут же из этих сырых святилищ взметнулись штыки, вонзаясь в брюхо лошадей на головы индейцев дождем лилась кровь и валились кишки, а уцелевшие от пуль вильистские конники падали с седел на новые штыки, которые, как указующие в небо железные персты, торчали из всех волчьих ям, рассеянных по полю боя продвигаясь через хлеба, превратившиеся в лагуну, вильисты внезапно застревали, наткнувшись на колючую проволоку, цеплявшую их за ноги, раздиравшую мошонки по воде, рикошетила картечь, оставляя, как след, кровавую пену, пузырившуюся на губах умирающих: в колючем железном силке со стонами корчилась груда человеческой плоти с вечера до утра прокатились одна за другой двадцать семь атак вильистской кавалерии когда солнце взошло высоко, на равнине уже смердело от убитых лошадей; маленький горнист Хесус Мартинес сыграл отбой, и войска Обрегона отошли на исходную позицию новый, казалось неудержимый, натиск Вильи встретил новый отпор коррансистов во главе с кавалерией Федерико Роблес, потрясая мачете и стреляя из пистолета, мчался вскачь сквозь смятые ряды вражеской пехоты; отпущенные поводья хлестали лошадь по глазам, мелькали, как в калейдоскопе, на мгновение окаменевшие от изумления лица, окровавленные тела, брошенное оружие, поднятые руки; с головы Федерико слетела фуражка, волосы ерошил ветер, хотя утро было безветренное, — от сумасшедшей скачки, и он, с проснувшимся честолюбием, чувствовал в этом ветре веяние славы; с быстротой мысли он опускал мачете на головы солдат Северной дивизии, раскалывая черепа, липкие от пота и крови; разгоряченный, в каком-то сладострастном исступлении, сжимая ногами бока коня и впившись зубами в уздечку, Роблес размахивал мачете и стрелял, не обращая внимания ни на грохот вильистских пушек, ни на предсмертные стоны — последнее прощание, которое никто не слушал под подковами лошади Роблеса скрипели пустые бурдюки вильистской пехоты перед ним были только спины бегущих он, гарцуя, вернулся в лагерь, где заливались рожки и уже тянуло дымком от жаровен, — знак окончательной победы, возвращения живых в последний раз окинул взором поле боя под Селайей хлеба, где гимном звучал шелест колосьев под дуновением вечернего ветра; дымящиеся туши лошадей; переплетение рук и ног, недвусмысленные ласки трупов, сведенные смертной судорогой пальцы, высовывающиеся из лагуны с колючей проволокой, закатившиеся глаза, изрешеченные солнцем, и раскрытые рты, казалось, поющие прощай фигура Альваро Обрегона возвышалась среди свежих войск, двигавшихся к лагерю по оплодотворенной равнине Федерико рысцой поехал к своим он опустил глаза и посмотрел на свои ладони, на линии рук, оттененные кровью и грязью пусть всегда будет так, свисти в ушах, хлещи меня, ветер, и пусть мои руки всегда будут такими как мерцающие огоньки в ночи. Не прошло и двух минут между двумя взглядами. Роблес очнулся, вспомнил, что у него есть тело, манера держаться, способность двигаться:
— Апрель тысяча девятьсот пятнадцатого. Мы вошли в Мехико семнадцатого, Сьенфуэгос. Генерала не пустили в Керетаро, а в виде утешения дали ему дом с мраморной лестницей и всем прочим на площади Ахуско. Я не знал, куда себя деть, ведь я только и умел воевать. Генерал приглашал меня на свои пирушки, где вначале бывали только наши, но потом начали появляться молодые адвокаты с хорошим нюхом и женщины известного толка. Мне пришлось проглотить немало обид. Из-за моего невежества, из-за моей наружности. Это только подстегнуло меня. Мне надо было занять такое положение, чтобы меня уважали, несмотря на мое невежество и мою наружность. И мне надо было крепко работать, чтобы служить стране. Иначе зачем же мы совершили революцию? Уж конечно, не для того, чтобы, сложа руки, созерцать торжество наших идеалов, а для того, чтобы работать каждый на своем поприще. Мы, вступившие в Мехико с Каррансой и Обрегоном, испытывали противоречивые чувства. Но все мы понимали, что настал момент принять большие решения и вооружиться несгибаемой волей.
Роблес говорил, прикрыв глаза; в узкие щелочки между веками едва проникал свет.
— Страна была разорена; десять лет неразберихи, хозяйственного развала и почти миллион убитых. Генерал разобрался в положении вещей и в двадцатом году, после смерти Каррансы, распустил свои войска, когда все еще твердо верили, что без этой надежной опоры любая марионетка сломает себе шею,
«Я НЕ ДОБИВАЮСЬ ПОСТА ПРЕЗИДЕНТА», — ГОВОРИТ ДЕ ЛА УЭРТА
ВИЛЬЯ УБИТ
а он — нет, он видел, что будущее за деловыми людьми, и на это взял курс,
он понимал, что время преторианства в Мексике подходит к концу,
ВОЙСКА ЭСТРАДЫ ВЗЯЛИ ГВАДАЛАХАРУ
что празднество революции уже отшумело и что, если Мексика хочет идти вперед, она должна дать дорогу буржуазии, зарождавшейся со времени войн за Реформу,
старая любовь не ржавеет
когда на сцене появилась Лупе Ривас Качо, она была встречена овацией КАРРИЛЬО ПУЭРТО
расширить власть народа и сделать его хозяином страны на деле, а не только в идеальных схемах, какие строили Хуарес и Окампо.
осталось только
четыре полоски
маиса
План Агуа Прието нанес последний удар преторианству, и мятеж де ла Уэрты, а потом Серрано и Эскобара были только барахтаньем утопающего.
ПОБЕДА ПРАВИТЕЛЬСТВА Битва под ОКАЛЬТАНОМ продолжалась восемь часов
(Прощай моя малышка,
не плачь о Панчо твоем)
Революция выдвинула две светлые головы: Обрегона и Кальеса,
Школьный учитель, участник революции с 1911, уполномоченный Соноры, временный губернатор, он сочетает в своей творческой личности качества друга, гражданина, государственного деятеля, которые у него всегда носят отпечаток мексиканского духа и всегда отвечают моменту, когда их нужно проявить,
которые при всех своих излишествах
— Сколько времени?
— Сколько вам будет угодно, господин президент
отстояли главное и покончили с анархией. А я пошел прямым путем к своей цели;
«ДУХ ЗАГОВОРИТ ГОЛОСОМ МОЕЙ РАСЫ»