Хуан Моралес с веселым блеском в глазах и горделивой ухмылкой распахнул двери таверны.
— Проходи, старуха. Давайте, ребята.
Роза поправила на груди свое ситцевое платье. Дети побежали к свободному столику. Хуан вразвалку прошел через зал. Официант поклонился.
— Проходите, пожалуйста, сеньоры. Вот сюда.
Пепе, Хуанито и Хорхе, уткнувшись подбородками в скатерть, читали засаленное меню, а мать оправляла платье. Хуан сел и принялся играть зубочисткой.
— Хуан, мальчикам пора бы уже спать. Завтра им в школу и…
— Ничего, старуха, сегодня особый день. Ну, ребята, чего вам хочется?
Хуан Моралес почесывал красноватый шрам на лбу, двадцать лет проработать ночным таксистом не фунт изюму, уж я-то знаю. Недаром у меня, можно сказать, свой флаг на лбу. Сколько пьяных, сколько сукиных детей: вези их в Аскапоцалько, вези в Буэнос-Айрес в три-четыре утра. И вдруг как трахнут тебя по голове. Или надо вылезать и вытаскивать клиента, а под конец тебе же и ребра пересчитают. И все за двадцать песо в день. Но теперь с этим покончено.
— Ну, надумали?
— Смотри, папа. Вон тем детям несут пирожные. Вот и нам бы.
— Хуан…
— Не беспокойся, старуха. Сегодня особый день.
а потом тот случай, когда какие-то подонки сели в машину, чтобы поймать его в ловушку, чтобы ограбить его. Хорошо, я насторожился: чуть было меня на тот свет не отправили, Розита. И чему тут удивляться? Отец, бывало, говорил мне: «Эх, Хуан, на таких, как ты, ездят, кому не лень, ты родился, чтобы таскать чужую ношу, как осел, да еще подхлестывать самого себя. Не забывай время от времени гульнуть. Поступай, как знаешь, но не будь дураком: никто у нас не требует отчета за нашу жизнь, а не успеем помереть, о нас забудут». Но то в провинции, а здесь, в столице, надо быть поосторожнее, не то останешься без работы.
— Вот что, приятель, подай-ка целого цыпленочка на нашу семью, да скажи, чтобы хорошенько обжарили. И пирожных, знаешь, этих, с клубникой и с кремом. И пусть нам сыграют мариачи.
Роза всегда одна, бедняжка. Даже когда родила, меня не было с ней. Всегда у нее все наготове — в семь вечера кофе, в семь утра вода для бритья. (А когда утром я ложусь спать, простыни всегда холодные. Ледяные. Как будто не люди спали в этой постели, а только ночь и роса. Как будто нет у Розы тяжелой плоти, и крови, и чрева, жаждущего мужского семени. А пацанов я и вовсе никогда не вижу. Но уж теперь будет по-другому.)
— Что ты хочешь послушать, Роза?
— Пусть дети выберут…
— «Хуан Меченый», «Хуан Меченый»…
В таверне стоял легкий запах перца и свежеиспеченной тортильи, застывшего жира и фруктовой воды. Хуан погладил себя по животу. Посмотрел вокруг, на столики, покрытые цветастыми скатертями, и плетеные стулья, на смуглых мужчин в костюмах из чесаного мериноса и оливкового габардина, говоривших о бобах и о быках, и на женщин с черными гривами вьющихся волос, с фиолетовыми губами и накладными ресницами, зашедших сюда после кино. Наверное, и на него все смотрели, на него и его семью.
— Хуан, мы не можем…
— Почему это не можем? Вот чего мне всегда хотелось. Бутылочку вина, знаете, этого, с золотой этикеткой…
а если бы я не поехал сегодня с гринго? если бы меня не было на месте, когда позвонили из отеля и вызвали машину на целый день? если бы гринго не взял меня на ипподром и не подарил мне этих билетов на сорок песо?
— Эй, друг, ты выиграл, иди получи.
— Как выиграл? Что случилось? Послушай, а куда мне идти?
— Сразу видно — новичок; новичкам и везет
— Сразу видно, что ты, бедолага, за всю жизнь такой кучи денег не видел…
— За твое здоровье, старуха.
Роза обронила белозубую улыбку, улыбку метиски, и, взяв пальцами клубничку, положила ее в рот.
Восемьсот песо. «Ваше счастье — новичкам везет. Только не возвращайтесь сюда — обдерут, как липку». Еще бы, и не подумает! Теперь он будет дневным шофером, будет ложиться в одиннадцать и вставать в шесть, как люди. Теперь у него восемьсот песо, чтобы начать новую жизнь, чтобы согревать постель Розе, чтобы им играли мариачи.
Родриго Пола вышел из лифта опустив голову и нахмурив брови. Его габардиновый костюм контрастировал с костюмами других приглашенных, выдержанными в темных тонах.
Видишь, в Лондоне теперь в моде charcoal hues.
Он подошел к группе, окружавшей Мануэля.
— L’amour est une réalité dans le domaine de l’imagination.
Сьенфуэгос оперся обеими ладонями о стену. Потом опомнился и принялся обсасывать маслину из коктейля. Сюпрату. L’amour Est Une Réalité… Фразы в этом духе и непроницаемое молчание во всех остальных случаях стяжали ему славу оракула. Читал он только биографии (жил заемной жизнью, как кто-то сказал?): из этого материала он и возводил себе пьедестал. Теперь Сюпрату, должно быть, читал жизнеописание Талейрана; в других случаях он вызывал всеобщее восхищение с помощью Макиавелли, Наполеона, Уайльда и Гильермо Прието и, таким образом, приобрел репутацию человека, отличающегося широким кругозором, смелостью, блестящим умом, цинизмом и «вкусом землицы». А вот и Лопес Уилсон, молодой человек, страдающий астигматизмом: он приходит на такие вечера, чтобы знать врага, видеть его вблизи, ступать по его почве, чтобы служить свидетелем-очевидцем разложения буржуазии, а тем временем участвовать в ее удовольствиях. Тут все они: провинциальный поэт, берущий первые уроки светской фривольности; супружеская чета a la page, сделавшая своей профессией элегантность: мир для нее зеркало — завистливое зеркало! — ее изящества и обаяния; романист с невыразительным, как картошка, лицом, словно появившийся бог весть из каких недр рассевшейся земли: подобный потухшему вулкану, он пытается исторгнуть талант из непроницаемой толщи, и его монотонный голос перечисляет селения и ранчерии, священников, касиков и провинциальных девушек, оставшихся старыми девами. А там распускает хвост некий автор без книг, кичась двадцатым изданием своих первых двадцати редондилий: неважно, он гений, потому что он свой, он нам подходит, он остряк, а это главное в Мехико. Интеллектуал-бюрократ, воплощение осмотрительности и уклончивости; молодые люди с поэтически-социалистическими претензиями, для которых марксизм нечто вроде дадаизма; литературные поденщики, спасители человечества из фешенебельных кафе, коктейльные меценаты и журналист, который своими короткими заметками в воскресных выпусках газет создает и разрушает репутации. А напротив них остальные, люди другого толка: уверенные в себе, полные презрения к шушере (неужели мексиканский интеллигент никогда не поймет, с каким отвращением и презрением смотрят на него сливки общества?), девица, объявившая, что хочет стать международной куртизанкой, — у нее есть отлично разработанный план: два артиста кино, бейсболист, проба в Голливуде, три сезона на Ривьере, миллионер; последний отпрыск знатной семьи: для самого себя он также последний светский лев, неотразимый, рожденный для того, чтобы блистать в салонах с мраморным мундштуком в зубах, соблазнять известного рода женщин, которые только и хотят время от времени менять любовников, и внушать ужас девственницам. Все эти белокурые мексиканки, элегантные, одетые в черное, убежденные в том, что задают тон и показывают мировой класс в жалкой, паршивой, захудалой стране. Их мужья, преуспевающие адвокаты и начинающие промышленники, которые думают, что проникают (здесь, на всех вечерах всех Бобо) в зону высшего вознаграждения, величайших наслаждений, безумного успеха. И подлипалы: безвестные молодые люди, сыновья мелких чиновников и школьных учителей, внезапно преобразившиеся от соприкосновения с видной фигурой, к которой они примкнули, несущие общий отпечаток прилизанной изысканности: клетчатый жилет, стрижка Марк Фабий Брут. Волна титулованных особ, лишившихся своих владений и привилегий и заброшенных войной на это плоскогорье, и их церемониймейстер Шарлотта Гарсиа. Бобо, лезущий вон из кожи, чтобы создать веселый рой, группу, Группу. И те, кто еще кое-чего стоит, те, кто может потерпеть крах: Родриго Пола, который всякий раз, когда его отталкивают, переходит на противоположную позицию по отношению к тем, кто его оттолкнул; Мануэль Самакона, который никогда не коснется святой истины, никогда не найдет жизненного объяснения… И Норма… И Федерико. Те, у кого хватит мужества и терпения вспоминать.
Отдаленное журчание говорило о непреходящих ценностях:
В группе Мануэля кивали, перемигивались, шептались; Тортоса размахивал руками:
— Полагаю, я достиг этого духовного общения с бедняками… Не смотрите на меня так; не надо быть поваром, чтобы судить, хорош ли омлет. Да, я сижу здесь, попиваю вино на вечере у Бобо, но ни на мгновенье не перестаю думать о нуждающихся классах. Каждому из нас следовало бы задать себе вопрос: «Имею ли я право на собственную библиотеку и на удовольствие читать по воскресеньям Т.-С. Элиота, имею ли я право на свою удобную культурку, имею ли я право сидеть у Бобо и фразерствовать, когда вижу в своей же стране трагедии батраков и жителей Валье-дель-Мескиталь?»
— Я не хочу щеголять эрудицией и не стану углубляться в теорию, — прервал его Самакона, — но ведь и вы, наверное, зажимаете нос, когда едете в автобусе с каким-нибудь голяком.
Пола поднял палец:
— Не обязательно быть либо грязным оборванцем, либо un homme révolté…
— Подумайте хорошенько, прежде чем говорить, друг мой, — проворчал Самакона. — Что касается Камю, то он, как истый француз…
Бернардито почувствовал, что ему представляется прекрасный случай блеснуть.
— Простите. Ce n’est pas français parce que c’est idiot.
Когда все с удивлением уставились на него, он ответил вызывающим взглядом, который говорил: «Никто не понимает моих намеков».