- Должна быть! – настаиваю я и… осекаюсь. Вспомнил: она осталась на том куске, который выпластал отец.
Поздние сожаления тем печальнее, чем безнадёжнее: теперь ничего не исправишь. В памяти моей осталась фамилия «Серов». Даже без инициалов. Мне нечего было сказать…
- Жаль! – Сазонов смотрит сочувственно. Потом добавляет: - Интересно: консультант убеждён, что портрет написан с натуры, а вот волосы на голове нарисованы по памяти или со слов того, кто позировал.
- Как это может быть?
- Это может быть, - предполагает Сазонов, - когда обривают наголо. А офицера могут обрить наголо при тяжелом ранении, в госпитале.
- Так ведь ранение было у художника, а не у…! – Постойте!! – меня вдруг потрясает догадка… - На холсте должна быть дата. «Ну и что?» – пожимает плечами Сазонов, однако вместе со мной наклоняется к портрету. Дата сохранилась. Она у самого края. «1944 год». И даже о месяце можно догадаться: то ли апрель («апр.»), то ли август («авг.»).
Значит, брат писал неправду. Значит, это не солдат-художник, а он сам был на излечении, и с него, раненого, писался портрет. О том, что брат был ранен, и не один раз, мы узнали уже после войны, из писем товарищей. Сам он об этом не писал ни разу. Все четыре года мы затаённо радовались, что его минует пуля, может, поэтому так легко поверили, что его портрет писал, по его словам, раненый художник. Консультации Сазонова… Надо было случиться этому эпизоду, чтобы я с горьким запозданием понял, что бандероль с портретом пришла тогда не просто с войны, а из военного госпиталя. Не тогда, светлой мартовской капелью, весной первых надежд, а десятки лет спустя, перечитывая письма с фронта, снова и снова думал запоздалую бесполезную думу, как брат лежал с развороченным бедром на госпитальной койке, как мучился, глядя в бессонный потолок, а мы, господи-боже, ничего не знали-не ведали. «Чужую беду руками разведу»… Нам запоздало казалось, – вернись время назад, и мы смогли бы его навестить в госпитале, и это бы изменило судьбу: звёзды расположились бы по-другому… Или - если бы он использовал отпуск по ранению, а не покинул бы до срока госпиталь, ринувшись догонять часть… Сдвинулись бы сферы, и пули пролетели мимо… Дома я достаю архив и читаю выцветшие и ломкие на сгибах бумажки. Эти документы вместе с вещами брата, в том числе окровавленными гимнастёркой и фуражкой, прислали в самом конце войны фронтовые его товарищи. В коробке из под маминых лекарств - письма-треугольники, благодарности Верховного Главнокомандующего, удостоверения о наградах, справки из госпиталей… Трудное это дело – разговаривать с теми, с чьей гибелью никогда не смиришься. «Пишу мало…мало свободного времени…». «Не беспокойтесь: вы должны уяснить себе – где бы я ни был, я всегда жив-здоров – это у меня на роду написано». «Отдых кончился… скоро начну снова работать» (Предыдущее письмо «об отдыхе» совпало со временем первого ранения, как и это, об «отдыхе», «совпало» с другим, тяжёлым)… «Просите написать о себе, но мне гораздо легче написать роман, чем писать о себе… Нахожусь пока на старом месте, сейчас сижу в землянке, идёт дождь или снег, …кругом течёт, вы даже видите это по письму. Дороги развезло так, что нет такого транспорта, на котором можно было бы проехать… Работаю я сейчас на новой должности. (Командиром дивизиона гвардейских миномётов. - Д.Л.) Так что, можете поздравить с повышением. Конечно, работы и заботы стало больше. Вот, кажется, все новости. Ну, о том, что я недавно награждён орденом Боевого Красного Знамени, я вам, кажется, писал…» Не писал. Как и вообще ничего о боях или трудностях. Даже об участии в знаменитой битве на Курской Дуге ничего. Впрочем, в одном письмеце промелькнуло: «находимся… как поётся в песне, в белоснежных полях под… Орлом». «Под Москвой!» - машинально поправил я. «Про тебя мне шептали кусты в белоснежных полях под Москвой», - так в песне, которая у всех тогда была на слуху. Он не может не знать… Догадался я: это не описка! Какие летом «белоснежные поля»! Это он намекает, где находится… А вскоре в письме пришла маленькая фотография, – на ней брат, с чёрным от гари и копоти лицом, в меховой безрукавке поверх гимнастёрки, - запечатлён каким-то любителем на фоне рябого от воронок поля. «Работаю», «работа», «занят», «отдыхаю»… - ни слова о войне, боях, лишениях и ранениях… То обмолвится, что научился ездить на лошади, то упомянет, что освобождал город Речицу – город, где родился 22 года назад. Другой пакет… Удостоверения о наградах… Благодарности Верховного… Письма товарищей о последнем бое и гибели в нём брата. Ещё справки… Вот!… «В боях за Советскую Родину капитан 478 миномётного полка Моисей Яковлевич Лившиц… тяжело ранен». Дата. Она близка той, что на портрете. Теперь я смотрю на изображение и понимаю, что в нём непохоже. У брата была шикарная шевелюра цвета вороньего крыла, спадавшая двумя прядями на лоб. Здесь, на портрете, - гладкая ровная причёска, словно приклеенная. И лицо с желтоватым болезненным оттенком. Прежде я на это не обращал внимания.
- Портрет писали в полевом или фронтовом госпитале. То есть, не в глубоком тылу, – говорит Сазонов.
- Почему вы так решили?
Сазонов молча переворачивает холст. На тыльной не загрунтованной стороне грубой мешковины штамп – чёрное потускневшее изображение фашистского орла.
- Трофейная вещь! Видать, художник вырезал кусок для портрета из какого-то мешка или палатки, брошенной немцами.
* * *
В той посылке, что пришла с фронта в самом конце войны, (брат погиб 5 марта 1945), среди немногих вещей, была, как я упоминал, и его гимнастёрка. Пока мать лежала в больнице, соседка отстирала гимнастёрку от крови, и я стал ходить в ней в школу, пополнив ряды таких же, как я, подростков, донашивавших кителя, мундиры и гимнастёрки своих отцов и старших братьев.
В 1952 году, после защиты диплома, я поехал в город Ауце в Латвии и нашёл могилу брата. В извещении о смерти сообщалось, что погиб он при штурме Кенигсберга и похоронен с воинскими почестями на центральной площади. В горисполкоме, куда я пришёл узнать, где эта площадь, вежливая служащая объяснила: офицеров перезахоронили на специальном мемориальном кладбище на окраине. Я купил цветы на местном базарчике, и вместе с женой, которая старалась прятать уже обозначившийся животик с будущей дочкой, Маринкой, пришли к мемориалу. Двести могил, двести гранитных плит, на всём печать западной аккуратности. Гранитный солдат с автоматом на груди стоит над покоем. Мы пошли вдоль рядов…
Тут я делаю отступление и заглядываю вперед, чтобы вспомнить то, что потом, в будущем, станет перекликаться с этим эпизодом.
Мы потом вернёмся на Урал, жена – в университет, доучиваться, а я – в город, куда был распределён на работу. Через несколько месяцев меня призовут на военные сборы, - пройдёт слух, что в Берлине заварушка, немцы восстали, и нас, резервистов, призовут на всякий случай под ружьё, на военные сборы… Эти сборы будут в Бершетских военных лагерях, недалеко от станции БЕРШЕТЬ. (Потом, сорок лет спустя, я удивлюсь совпадению этого названия с городом БЕЭР-ШЕВА, в Израиле, где я поселюсь на ПМЖ). Я назначен был командиром взвода управления дивизиона 122-х мм гаубиц, и в первый день, когда устраивался в командирской палатке, вдруг услышал издалека крик: «Лившиц! Лившиц!… Где тут Лившиц?». Крик приближался, я вышел из палатки, - в расположении бежал пожилой потный майор; пунцовое и задубленное полевыми ветрами лицо его было напряжено. - « Я Лившиц!». Майор всмотрелся, замедлил шаг, устало присел возле палатки, обтёр мятым платком околышек фуражки и вздохнул. Ещё на что-то надеясь, спросил:
- Лейтенант, ты, конечно, не воевал, молод был?
– Не воевал.
– А из родных кто воевал?
Я назвал брата и четырёх дядьёв.
– Брат артиллерист?
– Артиллерист...
Майор оживился, спросил, как звали брата.
– А на каком фронте?
– Второй Белорусский…
- Нет, не то… - Майор огорчённо вздохнул и его доброжелательное усталое лицо опечалилось. - Был у меня хороший дружок капитан Лившиц, да, видать, однофамилец твоему брату.
Мы подружились с майором Мазниченко. Уже после сборов, оказавшись проездом в городе К., где я жил, он гостил у меня, мы пили тёплую водку и вспоминали разное, - общее и каждый своё.
А потом был другой случай. Однажды в Свердловске, куда я вернулся и уже работал в журнале, вахтёрша сказала, что меня ждёт человек.
- Вон он, в углу, - и добавила шёпотом, - приехал из Ростова специально, увидел, мол, в журнале вашу фамилию. Вроде бы, ищет фронтового друга… Всё стоит, от чая отказался, и, знай, только «Памир» свой дымит. Вахтерша повернулась к незнакомцу и показала на меня, - вот он Лившиц. Человек приблизился, вгляделся, покачал из стороны в сторону головой и, ни слова не говоря, пошел к выходу.
- Эй! – я пытался остановить и расспросить его, но он даже не обернулся.
…Лившицы не Ивановы, сколько их может быть на крохотном военном кладбище?
И всё же…
Я иду вдоль могил маленького мемориала на окраине латышского городка. Вместо стандартных плит над некоторыми уже стоят памятники: это отыскали своих, приехав из глубин России, матери, жены или дети, и отметили их обелисками. Имена читаю напряжённо. Многие написаны не на наш манер: вместо Павел – Пауль, вместо Ивана или Якова – Ян, вместо Михаила - Михаэль… И вот - заломило в висках: родная фамилия. Но – даты жизни и смерти не те… Значит, однофамилец, другой Лившиц… Вспомнил маму… Может, это ошибка, говорила она, заламывая руки, может, нам прислали чужую похоронку, однофамильца. А, может быть, у него специальное задание, у нашего Миши, и то, что он погиб, нам сообщили, как бы понарошку… Что ты такое говоришь, отвечал я сердито. А сам то и дело думал: вот иду себе по улице, а мне навстречу Миша, это он вернулся с секретного задания…
Я прохожу дальше по рядам вдоль могильных плит, и снова натыкаюсь на нашу фамилию, и снова под ней то другие даты, другое имя или другое звание… Я нашёл нашу могилу с третьего раза. Тут всё совпало, и фамилия и даты рождения и смерти, и звание, хотя вместо имени Михаил стояло «Михаэль» и вместо отчества Яковлевич было «Янович».
…На крохотном военном кладбище в маленьком городке, на одном из тысяч, среди двухсот погибших я нашёл трёх однофамильцев, трёх Лившицев.
И те случаи, о которых я рассказал выше и другие, о которых не рассказал!…
Конечно, не Лившицы выиграли эту войну. Её выиграли люди с фамилией Ивановы, Петровы, Сидоровы.
Но если было столько Лившицев, Коганов, Гуревичей, то, может быть, не таким уж странным, а, - как образ, и оправданным, - было желание моей родственницы-журналистки назвать свой очерк о «наших» так: «Семья Лившицев во Второй мировой войне».
По официальной статистике (доклад Молотова в 1942 году) (позже всячески тасовавшейся) среди Героев Советского Союза евреи на третьем месте. В процентном отношении к их количеству это – на первом. Даже при сокрытии полной правды… Маршал Г.К. Жуков, по свидетельству знавшего его писателя Анатолия Алексина, говорил: их официально, Героев-евреев, было бы больше, если бы не вычёркивали их из наградных листов на каждой дистанции. – «Станции» - послышалось мне, но я не стал уточнять у писателя. «Вычеркивали на каждой «станции»» - тоже звучит многозначительно. Да ещё сколько их, названных, не числилось официально евреями! Иван Черняховский, Цезарь Кунников, Лев Доватор…
Евреи выиграли свои войны… Здесь, на Ближнем Востоке. Но и та война была их война. И в той их полегло немало…
… Я положил цветы на холмик. Мы стояли с женой, сутулясь. Пошёл дождь. Он начался сразу, как только мы отыскали могилу. Струи воды, по-осеннему холодные, били по гранитным буквам. Нехорошо, что дождь, ведь ему там мокро лежать, - подумал я…
Гимнастёрка лежит у меня в шкафу, в дальнем углу. Она та самая, что на портрете. Только на той, что на портрете, нету крови. И дырочки закрыты орденами, дырочки от орденских винтов, не от осколков. Впереди ещё год боев, новых ран и новых наград… Мы их не увидим. А парадные золотистые погоны, что потом пришли с посылкой, пролежали всю войну в офицерском чемодане, невостребованные, и теперь тоже хранятся у нас…
Сам портрет висит напротив письменного стола, где я начал писать это. Лицо анфас в три четверти повернуто в сторону, «на запад», и от этого кажется, что человек на портрете, чуточку суровый, взрослый, ему не дашь его двадцати двух лет, - словно прислушивается…
К чему?…