Я была до тебя - Катрин Панколь 7 стр.


В итоге отец женился на матери. В свадебное путешествие он повез ее в Италию, в машине с открытым верхом, накануне угнанной с парковки возле вокзала. Он показал ей стекольные заводы, носящие его имя, и это ее успокоило. Она на все закрыла глаза и сидела, томно свесив руку за борт машины. По возвращении он устроил ее у своих родителей — якобы на время, пока он подыщет себе приличную работу. Каждый вечер, покрывая ее затылок пылкими поцелуями, он объяснял, что не может хвататься за первое попавшееся предложение, потому что она заслуживает nec plus ultra. Он уже не вспоминал, что владеет несколькими цирками и собирается заняться спекуляцией на Уолл-стрит. «Где же твои фургоны, глотатели огня, женщины-змеи, дрессированные львы, фокусники и пончики в сахарной пудре?» — вопрошала мать, которую никакие, даже самые жаркие поцелуи не могли заставить забыть, что она была невестой короля шоу-бизнеса. «Я решил не продавать. Повременю немного», — отвечал он, про себя поражаясь: ну и память у нее.

Спустив за несколько недель денежки, подаренные ему матерью и бабушкой для поддержания образа Прекрасного принца, он волей-неволей обратился к крайним мерам — капризы молодой жены требовали удовлетворения. Он крутился как черт на сковородке, но средств не хватало, да и врать приходилось все изобретательнее. Он разрывался между церковью, где молил всемогущую Пресвятую Деву обратить благосклонный взгляд на ужас его положения, и притоном, где спускал все, что его бабка добывала в порту, ловко обчищая карманы туристов. Она больше не осторожничала. Жандармы смотрели на ее проделки сквозь пальцы, довольствуясь долей с доходов несгибаемой старухи, которая в обмен сулила им удачу в делах и покровительство. Моя бабушка тоже молилась, била поклоны Деве Марии, перебирала четки до мозолей на пальцах, без конца запускала руку в свою заначку и прикладывала ладони ко лбу сына, надеясь таким путем привлечь к нему внимание добрых духов.

Дед, конечно, не мог остаться бесчувственным к такому болезненному беспокойству и выдал сыну кругленькую сумму, предложив использовать ее наилучшим образом и купить квартиру. Джейми Форца вздохнул с облегчением и бросился к супруге, обещая ей луну с неба со всеми спутниками, и открыл бутылку шампанского, ловко спрятанную в букете белых роз.

Если я не ошибаюсь, именно в ту ночь был зачат их первый ребенок. Каждым обещанием, каждой передышкой и каждым удивленным вздохом моей матери отец отныне пользовался с единственной целью — обеспечить себя потомством, которое в мечтах виделось ему многочисленным и разнообразным. Он действительно хорошо себя чувствовал только в компании детей и дождаться не мог, когда его собственные подрастут, чтобы отправиться вместе с ними искать приключений. Он обожал многолюдье, огромные столы, ломящиеся от яств, двухэтажные кровати, игрушечные железные дороги и прятки. Она ему поддавалась, ибо помимо таланта рассказчика он обладал даром заставить петь ее тело, и, усыпив бдительность, она млела в его объятиях и поздравляла себя за то, что связала свою судьбу с мужчиной, столь искушенным в искусстве ласки.

Так могло длиться очень долго, если бы Джейми Форца — от кончиков ног до кончиков ногтей — не оставался цыганом, которого золото совершенно не интересует и который предпочитает не копить, а тратить. Само это слово вызывало в нем ужас, и, если кто-то случайно произносил его перед ним, он принимался плеваться. Это дьявол, негодовал он, это сама смерть притаилась в тугих пачках банкнот, она обволакивает вас, чтобы задушить. Бережливость — смерть убогих и боязливых, которые отвергают жизнь и спешат состариться.

Никакой квартиры он так и не купил. Вернее, в конце концов квартира появилась, но…

Поскольку отец постоянно донимал его вопросами насчет поисков жилья, с тактом и деликатностью напоминая, что жизнь молодой супружеской пары не слишком хорошо вписывается в быт и устоявшиеся привычки другой, более пожилой четы, это ему надоело. Отцовские замечания забивали ему голову, мешали тасовать колоду и шельмовать и сбивали его с мысли, когда он сочинял очередную сказку.

И вот в один прекрасный день он с сияющим лицом влетел в дом и бросил на кухонный стол связку ключей. Настоящих ключей из хромированной стали, с прекрасно вырезанными зубцами, с острым, как бритва, режущим краем и биркой, на которой значились его фамилия и адрес. Все дружно зааплодировали и торжественной процессией двинулись смотреть эту великолепную квартиру, расположенную на улице Либеллюль, в одном из фешенебельных районов Тулона, том самом, где на поросших лесом холмах уже начали возводить роскошные здания из стекла и бетона с видом на море. Быстро перетащили кастрюли, диваны и матрасы, купили новый холодильник и две детские кроватки. Взрослые стояли на большой застекленной террасе, восхищались морским пейзажем и чайками, что пролетали мимо, едва не касаясь крыльями окон. Мать, разомлев от счастья, нежно прижималась к мужу. Собственница! Наконец-то свершилось! Она — собственница! Она уже устала и мечтать об этом, как устала врать отцу, что ей нравится жить со свекровью. Они разложили матрасы и расстелили простыни. Да бросьте вы, остальное разберем завтра, а сейчас — все в ресторан, надо же отметить такое событие! И Джейми Форца поволок все свое не успевшее очухаться от изумления стадо в итальянское заведение в конце улицы.

Назавтра никакой разборкой вещей им заняться не удалось.

Рано утром в дверь позвонили судебные исполнители и спросили у матери — отец еще до рассвета ушел дышать свежим морским воздухом, — что она делает в демонстрационной квартире, предназначенной для показа потенциальным жильцам, ключи от которой были похищены накануне.

Тот день стал концом ее романа с князем балаганов и Уолл-стрит. Все ее существо пронзила яростная ненависть, подпитываемая страхом пересудов — что скажут люди? — и ощущением, что ее унизили, провели как сопливую девчонку. Крохотное зернышко ненависти, зародившееся в ней, пошло расти, и всходы с каждым днем становились все мощней и богаче ядом, пуская корни в каждую пору ее кожи, в каждый грамм ее мозга, в каждый изгиб ее кишок, и переполняли ее горькой желчью — черной и желтой, заставляя содрогаться в рвотных судорогах при виде неба, земли и других двуногих, включая ее самое, преданную собственным телом, которое отдалось этому человеку, открылось перед ним, приняло его семя, смешало свою кровь с его нечистой кровью и произвело на свет худосочных лохматых детей с глазами, полыхающими огнем, способным поджечь целый лес. Как он посмел сотворить с ней такое! С ней, дочерью своего отца! С дочерью человека, который привык уважать деньги, владел недвижимостью, покупал и продавал, наращивал прибыль, каждый день приглашал к своему столу банкиров и был на «ты» с целой биржей! Он вынудил ее предать родного отца, он запачкал грязью священные ценности, изрекаемые детекторным приемником и сообщаемые сжатыми столбцами биржевых котировок в газете! Злоба кипела в ней, пронзая ее нестерпимой болью, заставляя тело сложиться пополам и кататься в бессильной и немой ярости. Она рыдала, царапала себе лицо ногтями, мяла ткань платья, обтягивающую груди, словно старалась стереть их со своего тела, чтобы к ним больше никогда не прикоснулся этот обманщик, этот подлец, этот изменник, этот негодяй. Ее муж. Человек, которого она приняла за мужа… Почему? Господи, ну почему, стонала она, заламывая руки и призывая к ответу все невидимые силы зла.

Когда вечером он вернулся домой, посвистывая, в пиджаке, небрежно наброшенном на плечи, она поднялась, бледная и опустошенная, и, ни слова не говоря, ибо не было в мире силы, способной заставить ее разжать скорбно стиснутые губы, молча указала ему на входную дверь, занавешенную двумя шерстяными одеялами, которые она натянула, когда судебные исполнители унесли сами двери. Такова законная процедура, мадам, законная процедура, мы вынуждены пойти на этот шаг. Ничего не поделаешь, мадам, хотя нам вас очень жаль… Он даже не удивился, когда обнаружил эти тряпки болтающимися на месте двери. Просто посмотрел на колыхание одеял, надуваемых ветром, дующим из окон, подумал, что они похожи на паруса лодок в порту, вспомнил туго натянутые на груди блузки девушек, раскрывавших перед ним свои сокровища, еще раз взглянул на убитую горем несостоявшуюся собственницу и моментально нашел решение: «Позвони своему отцу, и все! У него же есть деньги, вот пусть он и заплатит!»

И мой дед, вынужденный оторваться от детекторного приемника, заплатил за квартиру. Но не просто так. Он взял с дочери слово, что она бросит этого мерзавца, этого голодранца, эту худую корзину. Иначе она ему больше не дочь. Но она не могла этого сделать. Она ждала третьего ребенка.

Этим ребенком была я. Я росла у нее в животе, питалась ее соками и ее ненавистью, пробовала на вкус проклятое удовольствие, которое она пассивно получала, когда ей не хватало сил оттолкнуть его, выкинуть вон из своей постели и из своей жизни. В двадцать шесть лет ее жизнь была кончена. У нее не осталось никакой надежды вырваться из заколдованного круга, поделиться своими мечтами с ветром, который унесет их и вручит другому мужчине, чтобы тот явился и освободил ее. Она стала заложницей каждодневного горя, и оно поджаривало ее как на медленном огне и сужало ее жизнь до домашних забот и груди, полной молока. Она плыла по течению, равнодушная, словно оглохшая. Всю свою злость она обратила в молчаливое сопротивление, сжимавшее ей челюсти и делавшее каменным такое гордое тело. Она стирала, гладила, подогревала бутылочки с молоком, склонялась над букварем, развешивала пеленки и подгузники, готовила пюре и английский крем — и все это время ее ни на миг не покидала злоба, утишить которую не в состоянии были никакие слезы. Она ждала, вперив взгляд в далекое синее море, в свободный полет легкокрылых чаек. Ждала, чтобы прошло время. Она измеряла рост детей деревянной планкой, и каждый новый сантиметр приближал конец ее мучений.

Когда он, напевая, возвращался домой, ненависть поворачивалась у нее в животе, словно ненасытный зверь; тогда она клала нож на стол, чтобы не перерезать ему горло. Он говорил ей: моя девочка, моя красавица, моя любовь — она с трудом удерживала посуду, норовившую выскользнуть у нее из пальцев, и глотала ком в горле. Он танцевал ча-ча-ча, вихлял бедрами и распахивал ей свои объятия — она прижималась к двери и стояла не двигаясь, как будто ноги у нее налились свинцом. Почему он носит рубашки с таким идиотским острым воротником? Он одевается как пугало! И эта мания вечно полировать ногти! Он что, думает, это облагородит его цыганскую кровь? А зажим для купюр, который он с видом трофея вынимает из кармана? А эта вечно сальная прядь надо лбом? А эти пальцы, такие ловкие, что больше похожи на опасных ядовитых змей… Она ненавидела в нем каждую деталь. Она провожала его глазами и взглядом зажигала землю у него под ногами. Но он скользил по ней как ни в чем не бывало, словно легкий трехмачтовый парусник, и находил ее слишком правильной.

Он взял привычку возвращаться домой все позже и позже, а потом — не возвращаться совсем. Она нашла подработку, над которой корпела по ночам, падая с ног от усталости. Надписывала зубодробительно сложные адреса на конвертах, подшивала юбки, приклеивала подметки к ботинкам, кроила материи по готовым выкройкам. Расход-приход, расход-приход, она аккуратно складывала бумажки, прежде чем засунуть их к себе в лифчик. Она готовила свое бегство, как каторжник, ополоумевший от жажды вырваться на волю.

В один прекрасный день она наконец собрала чемоданы, одела детей в теплые пальто и села на поезд до Парижа. Когда три дня спустя он вернулся домой, его ждали распахнутые двери платяных шкафов, опустевшие полки, занавески, прижатые сквозняком к стенам, и пустой холодильник.

Она даже не оставила на кухонном столе записки.

Только связку ключей из хромированной стали с отлично вырезанными зубцами и сверкающим на солнце, острым как сабля, режущим краем.

Внешность — это форма, которую принимают люди, чтобы окружающие не увидели, какие они на самом деле. Не догадались об их душевном разладе.

Я тоже сочинила себе персонаж — веселый, общительный, энергичный, кокетливый, симпатичный и легкий на подъем. Смотрите на меня — я примерная девочка, умеющая прислушаться к тем и к другим, лишь бы отдалить момент, когда разразится давно копившаяся гроза и мои так и не повзрослевшие родители, даже расстаться толком не сумевшие, вцепятся друг другу в глотку. Я неистово выписывала вокруг них кренделя, улыбалась приклеенной к лицу улыбкой, мои руки послушно изгибались, готовые обвиться вокруг шеи тех, чьих громов и молний я и боялась. Я забывала про гнев и ярость против этих двоих, без стеснения рвавших друг друга на куски у нас на глазах, я всю себя охотно принесла бы в жертву, лишь бы им было хорошо. Лишь бы в дом вернулись мир и покой. Или хотя бы короткое перемирие. Я научилась гасить их ссоры, с деловитостью пожарного выливая ведра дружелюбия на их злобно оскаленные рожи.

Я так здорово перевоплотилась в персонаж доброго домового, что постепенно стала им. Я не давала себе ни секунды передышки, опасаясь повисающего между двумя дикими зверюгами зловещего молчания, той напряженной тишины, что чревата воплями, визгами и слезами, взаимными оскорблениями и хлопаньем дверьми.

Отец был легкой мишенью. Достаточно было запрыгнуть к нему на колени, когда он, утонув в глубоком кресле, слушал Жоржа Брассенса, и проворковать ему: «Милый папочка, я тебя люблю», — чтобы он вздохнул всем своим крупным телом, чтобы его лицо прорезала улыбка, чтобы его теплые руки обняли меня, а губы прошептали: «Девочка моя! Моя красавица, любимица моя, радость жизни моей!» В этом жарком объятии воплощалось все его отчаяние, вся его неспособность стать добропорядочным отцом семейства, — и я служила ему чем-то вроде соломинки для утопающего. Я нарочно вела себя как маленькая, чтобы задобрить его, разнежить и увлечь за собой в край веселья и радости, я делалась белой и пушистой, журчала ему: «Еще, папулечка, еще!» От моих сладких слов, я чувствовала это, таял его гнев — на себя, на нее, на этот мир, не желающий принимать правила его игры и то и дело хватающий его за руку. Я еще теснее прижималась к нему и довольно мурлыкала — я победила.

С матерью дело обстояло сложнее. «Не надейся, я все твои фокусы вижу насквозь!» — отрезала она, стоило мне к ней приблизиться. Так что я предпочитала держаться на расстоянии. Мы с ней поглядывали друг на друга с настороженностью. Она называла меня Форца и за обедом ставила мой прибор на самый край стола.

Но все это продолжалось, пока Джейми жил с нами. Потом она стала вести себя со мной намного лучше.

Братья и сестра решили вообще не обращать на них внимания. Затыкали руками уши, закрывали глаза, за столом сидели, словно язык проглотили, и, очистив тарелки, быстренько сматывались — так же молчаливо, гуськом. Они не лезли в бутылку и старательно плели вокруг себя паутину равнодушия, от которой отскакивали любые удары.

Когда папа ушел, окончательно ушел, оказалось, что менять жизнь уже поздно. Каждый успел выграться в свою роль. Я по-прежнему выступала в амплуа милой домашней бестии, которая очаровывает мужчин и ведет в танце — чтобы не лишиться головы. Я зарыла поглубже в душу свои злость и гнев, свое бессилие перед домашним миром, не желавшим жить в мире, а заодно и свое недоверие к прекрасному чувству, именуемому любовью, но больше похожему на военную хитрость.

Лето шло, и Большой Начальник потихоньку пускал у нас корни. К папе Арману на альпийские луга вскоре приехал сын Арман, только что целый месяц пробывший в Штатах. Это было еще одно словечко, произносимое с соответствующей гримасой, означавшей таинственное и не поддающееся объяснению почтение. Папаша Арман говорил Штаты, сынок Арман говорил Штаты, и вскоре наша мать вслед за ними стала говорить так же. Они склоняли его на все лады, произносили как обязательный пароль, и в их глазах загоралось при этом не меньше звезд, чем на американском флаге. В Штатах он отметил свой двадцать четвертый день рождения. То есть он был старше меня на десять лет.

На меня все это не произвело ровным счетом никакого впечатления, потому что парень оказался совершенно никакой. Всю свою энергию он потратил на то, чтобы преодолеть сопротивление отца, требовавшего, чтобы он занялся семейным бизнесом, и продолжить обучение стоматологии, так что на повседневную жизнь блеска уже не хватило. Ни подать себя, ни привлечь к себе внимание он не умел. Бледный, с жидкими каштановыми волосами, прыщавым лицом, карими глазами, впалой грудью и покатыми плечами, он больше всего напоминал шатающееся и готовое рухнуть здание. Смущенный самим, фактом своего существования, он, казалось, постоянно за что-то перед всеми извинялся. Приглаживал руками волосы, тер пальцами подбородок, подтягивал штаны или мусолил кончик воротничка. Порой он вдруг заливался детским, почти дурашливым смехом, который принято называть смехом без причины и который производил более чем странное впечатление. Отцу он смотрел в рот и безропотно исполнял все его приказания, как покорная супруга.

Мы с Арманами практически не расставались. Единственным препятствием к полному слиянию оставалось присутствие Дяди, нарушавшее все планы нашей матери. Она уже не считала нужным скрывать, что на дух его не переносит. Если он слишком засиживался в комнате, она демонстративно открывала все окна нараспашку, исступленно стирала его простыни и рубашки, чтобы «уничтожить запах», и грубо одергивала его, если он принимался ковырять в зубах или клал локти на стол. Из главного пайщика, финансировавшего все предприятие, он превратился в досадную помеху. Она уже не знала, как от него избавиться, но выхода не находила. Чем больше она нервничала, тем больше он краснел и терялся, уменьшаясь в размерах прямо на глазах, но при этом не собирался уступать врагу ни пяди отвоеванной территории. Конечно, он все понял, наш Дядя. По ночам, ворочаясь в подвале на откидной койке бок о бок с отопительным котлом, он строил планы изгнания соперника, осуществление которых позволит ему вновь воцариться в его любимом кресле в гостиной.

И тут мать допустила тактическую ошибку. Она решила вытурить его без всяких церемоний. Но не тут-то было. Вся его душа лавочника пришла в возмущение. Он подсчитал, сколько денег потратил на нас, — как выяснилось, совершенно напрасно. И стал готовиться к реваншу. Долгими часами он сидел, вырядившись в рабочий костюм, и мысленно молотил пальцами по калькулятору. Итог этих расчетов приводил его в исступление. Кровь в нем начинала бурлить, а в мозгу зрели стратегии наказания.

Мы стали от него отделываться потихоньку. Сбегали крадучись, на цыпочках, бросая его одного в шале. Уходили в походы по горам, спали в шалаше. Мать велела нам дышать поглубже — здесь такой чистый воздух — и сжимала руку своего спутника. Сынок Арман лип ко мне или к сестре, старался ухватить нас за руку или прижать к себе и жарко дышал в шею, бросая заговорщические мужские взгляды в сторону братьев, которые ныли не переставая: ну, Долго еще идти?

Мы ели фондю, запивая его белым вином. Мать делала вид, что не замечает, как мы опустошаем свои бокалы. Ученик дантиста учил меня правильно пить, и я не возражала. Он пользовался этим как предлогом, чтобы опустить руку под скатерть — белую в красную клетку. Я отпихивала от себя его жадные щупальца, вздыхала и искала взглядом хоть кого-ни-будь, кто придет мне на помощь. Сестра, сама только что сумевшая от него отвязаться, всем своим видом говорила мне: «Теперь твоя очередь», старший брат фыркал и показывал средний палец, а мама томно льнула к Анри Арману — играла его пальцами, по одному целуя их и награждая каждый каким-нибудь забавным прозвищем. Кофе, рюмочка коньяка… После чего братья и сестра вповалку валились на лавки и засыпали.

Я оставалась одна. Бояться я не боялась. Только переживала из-за того, что в тот день, когда мне придется защищаться по-настоящему, рухнет вся эта чудесная, почти семейная, гармония. Рухнет из-за меня.

Мне не хотелось, чтобы это произошло слишком скоро. Мне нравилось видеть, какая она стала счастливая, влюбленная — ни дать ни взять маленькая девочка, после долгих скитаний наконец добравшаяся до родного порта. Она охала и ахала каждый раз, когда Анри Арман принимался объяснять механизм таяния ледников или образования лавины, прижималась к нему и бросала мне воздушные поцелуи, которые я ловила и накладывала на себя, словно капли драгоценных благовоний. Я нюхала их, лизала, тоже целовала. Она хохотала и продолжала игру. Мы с ней как будто перебрасывались любовью, сумасшедшей любовью. Какая она была красивая, какая непринужденная! На него я даже не смотрела. Мне хватало ее — ее длинных ног в белых шортах, ее загорелых рук, круглых плеч со спущенными бретельками купальника, черных волос, переливавшихся на солнце, и лучей любви, которыми она меня щедро, не считая, бомбардировала. Я закрывала глаза, мысленно фотографировала ее и прятала карточку в уголок памяти. О нерешительном похотливом парне, что из кожи вон лез, лишь бы сесть ко мне поближе, я вообще не думала.

Стояло лето. Вокруг нас журчали тысячи серебристых ручейков, образовавшихся из ледниковых потоков, мы объедались черничными пирожными с восхитительным белым кремом, а объевшись, валились вздремнуть на горячие камни. Звонкий голос матери напевал нам песенку, которую она слышала когда-то от своей матери, а та — от бабушки, а та — от прабабушки и так далее и так далее.

Мы засыпали. Каждый укладывался на отдых поодаль от остальных. Мать со своим спутником удалялись в туристскую избушку, в это время дня всегда пустовавшую, а мы, дети, устраивались кто как сумеет — кто на камнях, кто — в сенном сарае, кто — в овине. Каждый отыскивал себе уголок. У нас даже появилась новая игра — спрятаться так, чтобы тебя ни-кто не нашел.

Как раз в одном из таких сооружений, сложенном из расшатанных камней, с облупившейся штукатуркой, с дырявой черепичной крышей, сквозь которую проглядывало неизменно голубое небо, все и случилось. Я, как всегда, переела. Сандвичи, сгущенное молоко, черничные пирожные, утопающие во взбитых сливках… Голова у меня кружилась, возле пылающих щек вились какие-то мошки, я вяло и лениво отгоняла их рукой. Я забралась в уголок амбара, расстегнула молнию на шортах и повалилась без сил, чувствуя, что засыпаю на ходу. Тут он и вошел. Я услышала его придурочный подростковый смех. Он нарядился фермершей — повязал вокруг головы полотенце, закатал штаны, вокруг бедер опоясался какой-то тряпкой, приспустил носки до щиколоток, а в руке держал опустевшую корзинку для припасов.

— Я тебе нравлюсь? — хихикая, спросил он.

Переодетый в крестьянку, он выглядел карикатурно. Карикатурно, но страшно. Я закопалась в сено, а сама шарила вокруг глазами, ища косу, борону, ка-кую-нибудь тачку — все равно что, было бы за что спрятаться и чем отбиваться.

— Ну разве я не прелесть? — продолжал он, вихляя бедрами. — Можно, я полежу рядом с тобой?

Я прикинула расстояние между ним и собой и еще глубже зарылась в стог сена. Я шарила руками, надеясь наткнуться хоть на какой-нибудь инструмент, которым могла бы его припугнуть. Но, как назло, ничего не находилось. Орать было бессмысленно — меня никто не услышал бы.

— Не смешно, — с трудом выговорила я.

— Да?

Назад Дальше