— Что, — засмеялся капитан, — скажешь, тебе все равно? Врешь, голубчик, все вы маменькины дети, — и Виктор Николаевич (Владимир Пафнутьевич, Альфред Генрихович) грязно выругался. — Передам вот в отдел по борьбе с наркоманией (отчего–то поднял трубку телефона, покрутил ее в воздухе и положил обратно), что ты таблеточками балуешься, и все. Мотай срок, прощайся с благополучной жизнью. Хочешь?
— Нет, — совершенно искренне ответил он.
— Вот то–то, — удовлетворенно сказал капитан и продолжил: — Таблеточками–то тебя кто снабжает? — В аптеке беру, — хмуро сказал он.
— Опять врешь, — с удовольствием заметил капитан. — Тоже мне, абстрактный гуманист, мир с бесклассовых позиций, а врешь, как сапожник…
«Почему именно сапожник?», захотелось спросить ему, но он вовремя промолчал.
— Может, — вкрадчиво продолжил капитан, — твой дружок–философ тебя таблетками снабжает?
— Нет, — решительно замотал головой, — он вообще противник этого… Капитан снял очки, достал из нагрудного кармана носовой платок и стал неторопливо протирать стекла. «Сейчас будет бить, — отчего–то подумал он, — сейчас положит очки на стол, встанет, подойдет ко мне и даст со всего размаха в ухо. Сначала в одно, потом в другое, потом ударит ладонью по шее, я упаду, и он начнет бить меня ногами…»
Дверь бесшумно открылась, и в комнату проскользнул еще один человек средних лет, в таком же костюме–тройке, только сером в полоску. (Странно, если бы этого не случилось. Хотя двое на одного — это много. Впрочем, драки по правилам давно отменены. Ему не до смеха. Был один Левский, стало два. Шерочка с шерочкой, но без всякой машерочки. Бить собирался один, второй должен уговаривать. Раздвоение личности, разделение функций, дифференциация склонностей–наклонностей. У второго Левского нос не крючковатый, а прямой, очков нет, а из верхнего кармана выглядывает все тот же белый уголочек чистого и накрахмаленного платка, но на этот раз без каймы.)
— Работаете, Виктор Николаевич (Владимир Пафнутьевич, Альфред Генрихович)? — спросил Левский‑2, перемещаясь от двери к столу и как бы не замечая человека, сидящего на стуле перед капитаном.
— Работаю, работаю, Максим Платонович, — довольно подобострастно и скороговоркой ответил Левский‑1 (имена–отчества у них все же были разные).
— И как успехи? О чем разговор–то?
— О наркотических снадобьях, — брезгливо, как о чем–то очень непристойном проговорил капитан.
— Ну-у, — протянул Левский‑2, — вы так до утра сидеть будете, — и резко, даже как–то прищелкнув при этом каблуками штиблетов, повернулся к нашему герою.
«Это никакой не оперотряд, — отчего–то с мучительной грустью подумал тот, — это даже не милиция…»
— Вы понимаете, кто с вами разговаривает? — с твердой и абсолютно холодной вежливостью обратился к нему вновь вошедший Левский.
Он ничего не ответил, лишь посмотрел на человека в серо–полосатой тройке с нескрываемой неприязнью в глазах. — Вы правы, — усмехаясь, проговорил Максим Платонович и тихо, как бы сам вслушиваясь в собственный голос, произнес три знаменитые на всю страну буквы. Потом сел на стул, частично прикрыв стушевавшегося капитана, достал из внутреннего кармана пачку листочков из тонкой папиросной бумаги и протянул ему: — Вам это знакомо? — Нет, — моментально и очень решительно ответил он.
— Ну, не надо так врать, — засмеялся Левский‑2 и соскочил со стула. — Вы прекрасно знаете, что это такое. Да вот, — и он стукнул ладонью по темной полированной крышке, — тут же недавно сидел ваш приятель, ну этот, с философского факультета, и рассказывал нам, как он читал вам в лесу на даче то, что напечатано на этих страничках… — А что там напечатано? — поинтересовался он. — Какая наглость! — проворчал Левский‑1.
— Не надо, не надо, — довольно грубо, но совсем не зло сказал серо–полосатый Максим Платонович, — не забывайте, где находитесь. Ведь нам от вас надо только одно: подтверждение. Вы понимаете, под–твер–жде–ние!
— Я был пьян, — сказал он, — я был пьян и ничего не помню. — Жаль, — обращаясь к первому Левскому и одновременно закуривая сигарету, сказал серо–полосатый, — придется мальчику в армию идти. — Нет, — покачал головой Левский‑1, — скорее, в психушку. — Почему? — радостно спросил Максим Платонович. — Таблетки есть не надо, — ответил Виктор Николаевич (Владимир Пафнутьевич, Альфред Генрихович).
— Так можно и срок схлопотать, — очень соболезнующе проговорил Максим Платонович.
Он сидел и чувствовал, как что–то вжимает его в стул. Попался и уже не выкарабкается. Все. Оттоптался, отбегался. Дернуло его тогда забраться на эту дачу, дернуло тогда приятеля–философа привезти с собой эти дурацкие папиросные странички. Хотелось кричать, биться головой о стену, рухнуть на пол и задрыгать ногами в приступе падучей. Но стул крепко держал его, не пошевелить ни рукой, ни ногой, мертвый язык, мертвый мозг, давно уже мертвое сердце. Так бесславно заканчивается жизнь. В запертом кабинете, наедине с раздвоенно–одинарным сотрудником КГБ. Ему всего восемнадцать, и для него уже все кончено…
— Пишите, — повелительно и грозно сказал Левский‑2, показывая рукой на стол. Там уже лежала маленькая стопка чистых листов бумаги и белая канцелярская шариковая ручка. — Что? — недоуменно спросил он.
— Все, — сказал Максим Платонович и, повернувшись к первому Левскому, добавил: — Иди, я один справлюсь.
Левский‑1, не попрощавшись, медленно и вальяжно растворился в воздухе (вышел из комнаты, аккуратно прикрыв за собой дверь), а второй занял его место.
— Ну зачем это тебе? — вдруг сердобольно и по–отечески спросил Максим Платонович. — Вылетишь из университета, да еще действительно загремишь куда–нибудь. Ну, читал ты эти бумажки, ну и признайся в этом, все ведь признались…
— Кто это, все? — спросил он.
Левский‑2 улыбнулся мягкой улыбкой воспитателя недоумков и начал по памяти перечислять, кто эти все. Он услышал фамилии философа–командира и сокурсницы/приятельницы, услышал фамилию своего сокурсника, того самого, что научил его употреблять таблетки, а несколько лет спустя покончит с собой из армейского пистолета Макарова, фамилии девиц–журналисток и девиц–философов. — Правильно? — спросил Максим Платонович. Он кивнул головой.
— Пиши, только про бумажки, больше ничего. Ни про дачу, ни про таблетки, пусть тебя это не волнует. — Я не знаю, как писать. — Бери ручку, я буду диктовать.
Он придвинул стул к столу, взял ручку и положил перед собой листок бумаги.
Максим Платонович закурил новую сигарету и, расхаживая по комнате, начал диктовать ему текст. «Я, такой–то, такого–то числа такого–то месяца такого–то года, в компании своих друзей…» — Знакомых, — поправил он второго Левского. — Хорошо, «знакомых…»
Текст был странички на полторы, рука еле двигалась, дрожь в коленках все не проходила. Наконец, человек в серо–полосатой тройке закончил диктант, он аккуратно расписался, поставил дату и протянул листочки на проверку. — Молодец, — сказал Левский‑2, потягиваясь, — возишься с вами, дураками, возишься, не понимаете, что ради вашей же пользы…
Ему было все равно, ради чьей пользы вначале с ним возился Левский‑1, он же Виктор Николаевич (Владимир Пафнутьевич, Альфред Генрихович), а затем Левский‑2, он же Максим Платонович. Ему было бы намного проще и легче, если бы его избили, жестоко, в кровь, может, что и ногами, но не заставляли писать эти два неполных листочка. Но он написал их, пусть и под диктовку. Написал и собственноручно подписал, отдав человеку в серо–полосатом костюме, и сидит сейчас все на том же стуле и не может с него подняться. Сидит дерьмо в дерьме, да еще измазанное дерьмом. С ним поступили просто, показали кулак, и он сделал лапки кверху. Он трус и мерзавец, и больше ничего. Пусть остальные признались (в чем? что они такого сделали?), а он должен был молчать, предки ему этого не простят, С ним поступили хуже, чем если бы бросили на пол и стали пинать ногами: его не тронули пальцем и размазали по стенке.
— Переживаешь? — хмыкнул Левский‑2. — Ну и дурак! —
— Что сейчас будет? — спросил он.
— Кому, тебе?
— Всем…
— А, о всех думать начал? — засмеялся серо–полосатый. — Посмотрим. Передадим представление в университет, там и будут решать. А вообще–то гнать вас всех надо! — сурово докончил он. — Откуда?
— Да отовсюду, дурак! Иди давай, сколько можно с тобой время терять!
Дверь открылась, и появилась уже знакомая кожаная куртка. — Проводи, — сказал Максим Платонович.
Он встал и на негнущихся ногах вышел в коридор, потом дошел до двери, подождал, когда ему откроют, вышел на улицу. Светило солнышко, весело чирикали воробьи. Дверь за ним с лязгом захлопнулась, и он подумал, что опять свободен курить, не спрашивая на то разрешения. Свободен. Светит солнышко, чирикают воробьи. Ничего страшного не произошло.
(Ничего страшного не произошло. Представление пришло в университет, было комсомольское собрание. Трех факультетов. Приятеля–философа исключили, двоих перевели на заочный, одну на вечерний, остальных, включая и его, отправили в академ, закатив по выговору с занесением в личное дело. Приятель–философ уехал из города, а через несколько лет оказался в Нью — Йорке. — Обычное дело, — сказала его сокурсница/приятельница, когда они как–то — он уже был женат, и они сидели втроем за бутылкой сухого, — заговорили об этом. — Кто настучал? — поинтересовался он. — А какая сейчас разница? — удивленно сказала она.)
Он вышел из тупика и пошел по улице, не замечая, что идет по проезжей части. Никого не хотелось видеть, ни с кем не хотелось говорить. Отчетливо различимый запах дерьма. Говна, если хочется большей точности. Его обрызгала проезжающая мимо машина, удивительно напоминающая ту самую «волгу», на которой пару часов назад его везли в компании с коричневой курткой. Серую, неприметную «волгу» с обычными, даже не заляпанными грязью номерами. Не хотелось никого видеть, не хотелось ни с кем говорить, не хотелось жить. И тут он понял, что наступил тот момент, когда ему надо только одного: прежде, чем что–то предпринять (вскрыть вены, напиться мышьяка или уксусной эссенции, застрелиться из отцовского ружья, надеть на шею сделанную из ремня петлю, выброситься с энного этажа), ему надо побыть с Нэлей. Просто побыть рядом, и больше ничего.
Но сделать это было намного труднее, чем на это решиться. Нэлин след пропал еще два года назад. Два, в общем–то, безмятежных года, с ожидающей в конце ловушкой. Тип–топ, прямо в лоб, по обочине хлоп–хлоп. На лесных дорогах бывают страшно глубокие ямы. Выбираешься, сбивая в кровь руки и обдирая коленки. Затхлый воздух близлежащего болота. Туча разъяренного и свирепого комарья.
В желудке посасывало — ничего не ел с самого утра. Если идти домой, то потеряет слишком много времени, да и нет никакого желания видеть мать. Зашел в столовку, сжевал что–то безвкусно–омерзительное. Серое, неприглядно лежащее на тарелке. Не хватало только, чтобы в сером копошились черви. Бунт на броненосце «Потемкин», коляска с орущим ребенком грохочет по ступеням знаменитой одесской лестницы. Поев, зашел в туалет, помочился и долго, с наслаждением мыл руки под струей холодной воды. Мыла не было, тер просто так — ладонь о ладонь, пока обе не покраснели. Вытер носовым платком, посмотрел на него с сожалением и бросил в пластмассовую урну, заполненную испачканными газетами, пустыми пачками из–под курева и прочей дребеденью. Когда вышел из столовки, то погода уже испортилась, солнышко скрылось за мрачной грядой туч, поднялся ветер. Северный, пронизывающий до костей. Поднял воротник у пальто, закурил и стал думать, что делать дальше. Пустота внутри вновь заполнилась ноющей болью, думать же о том, что произошло, — нет, даже определять это, как–то формулировать в памяти не хотелось, забыть, вычеркнуть, закрасить глухим черным цветом, пусть всего лишь на несколько часов. Попытаться узнать в библиотеке? Деловой походкой дошел до остановки, вскочил в подошедший троллейбус. Двери закрылись, машина тронулась. Библиотека через две остановки, за окном проплывают мрачные дома поры весенней непогоды. Поры–пары, пары–пары, ударение переходит с одного слога на другой, меняя весь смысл слова, парящая земля, по которой проходят влюбленные пары. Хотя насчет влюбленных он загнул. Троллейбус притормозил, двери открылись, соскочил, не дожидаясь полной остановки. Все те же двери, все та же выщербленная лестница со старым, потертым ковром. Давно здесь не был, скоро два года. Идет быстро, даже запыхался. Входит в зал абонемента, чувствуя, как из–под пластыря вновь выступает кровь. Вот здесь он впервые ускользнул от палача, а вот здесь тот его почти настиг, встреча отложена, но насколько? Ни одного знакомого лица, да и расположение стеллажей другое. За два года многое изменилось, практически все. — Что вам угодно?