— Ишь ты, ишь ты! А ты, выходит, особенная? — язвительно вспыхнула Софья Павловна. — Чем ты от меня отличаешься, объясни, чем ты лучше? Для жизни? Посредственность — это я, да? Образованная, ты, выходит — лучше? Так?
— Тебя, наверное, Соня, я хуже… — искренне отвечала, немного подумав, Мария. — Во всяком случае, мне так кажется.
— Хуже? Ты всерьез? Почему? — Софья Павловна поглядела на нее с недоверием, потом улыбнулась: — Дурачье мы с тобой, занялись теоретическим разговором, раскипятились, словно молодые…
— Нет, я серьезно. Я себя тоже не считаю уж такой образованной. Вот бабушка моя — да… А я — так, знаю кое-что. А ты… Насколько мне кажется, в тебе обывателя нет. Ты вся в полете, в служении человечеству, и всегда такой была. Правильно? А у меня был, в общем, позорный кусок жизни. Поддалась общей моде, вернее общему азарту. Есть теперь азартное занятие: добывание дефицита… Деньги на это нужны громадные, ну, я левую работу начала домой брать. Читать, собой заниматься бросила. Света не видишь, допоздна чертишь, считаешь, пишешь! Красивые вещи — это яд, зараза… Конечно, приятно, если тебя красивые вещи окружают. Только обыватель и до них еще не дорос. Не помню, кто сказал: душа черной шерстью обросла… Это про обывателя. У меня тоже обрастать начала, вовремя судьба по башке трахнула, омываться пришлось… И отрезвела. Красивые вещи должны быть всюду и везде. Запросто, не дефицитно… Тогда в них есть смысл.
— Захотела! Чего у тебя случилось-то? — спросила Софья Павловна через паузу. — «Красивые вещи». Украла, что ли? Смухлевала чего?
Мария хмыкнула, пожала плечами, но не ответила. Не созрела она еще для исповеди кому бы то ни было…
Когда она вышла проводить Ефимову, на берегу накрытой туманом реки в сумерках белой ночи пылал высокий костер, мелькали тени. Мария постояла, привыкая к мысли, что вот это, экзотическое и прекрасное, теперь для нее надолго, а может быть, и на всю жизнь — не кадр на экране телевизора, а обыденность, быт, возвращение на столетие назад…
Перед утром она проснулась от тишины, от ставшего слышным шума текущей неподалеку большой воды, оттого что рассеянным белым светом лупило в маленькое оконце жидкое молочко северной утекающей ночи. Заткнула окно халатом, но все равно не спалось. Лежала, блаженствуя в тишине, мягкости — никогда не испытанной перинной мягкости ложа, в одиночестве.
Вдыхала кисловатый хлебный дух старого бревенчатого дома, перины, подушек, старых самостеганых одеял — чужой тревожащий запах, перебиваемый горько-медовым, тоже тревожащим, — свежего дерева стеллажей. Слышала шершавый, привычный, родной от книг. Книги слабо похрупывали переплетами, обминаясь, обживая место. Если замереть внимательно, становилась слышна ночная нереальная жизнь древнего человеческого жилья. Скрипели половицы, как бы под шагами, потрескивало дубовое, на шпунтах — в комоде, в столешнице, в лавках, словно бы отвечая неким прикосновениям. Ночью, в невероятной негородской тишине этой бревенчатой крепости, всякое приходило в голову, представлялась навязчиво недавняя драка, крики, жестокость, кровь.
Мария поднялась, сдернула с окошка халат, завернулась в него, поглядела на пустынную, замершую в бледном свечении предутра, улицу. Черные заборы, черные плахи лавочек, черные бревенчатые стены и глухо запечатанные оконца домов, погруженных в дремоту. Даже собаки не брехали, не тревожимые ничем.
Она напилась воды, села на лавку, разглядывая проступающие в сумерках очертания горницы, золотисто-ржаные бревенчатые стены, серые могучие плахи пола и потолка, коричневый, неколебимо-прочный остов самодельной деревянной кровати. Пожалела, что не курит, — хотя куда уж ей еще курить! — но перебила бы тогда сразу застоявшийся с испокон веков чужой дух горницы иным, пусть не своим, но ей принадлежащим.
Однако, хотя этот кисловато-хлебный непривычный запах тревожил Марию, был он, в общем, приятным, старым, как бы из детства. А вообще дышалось здесь куда легче, чем в блочной, промозгло-холодной пятиэтажке общежития. Присутствовало устоявшееся веками живое дыхание живых стен, особый климат древнего жилья. Когда люди покидают деревянное жилье, оно умирает, даже если стоит не сто пятьдесят, а всего десяток-полтора лет. Тлением смердят затянутые пылью и паутиной погасшие стены, рассыхаются, ходят под шагом незваного гостя доски полов, пожаром и бедой тянет из закопченного холодного зева печи. Жемчуг умирает, если его не носить, деревянное жилье умирает, если в нем не жить. Живи — и оно благодарно взаимодействует с человеческим организмом, с ежедневными подробностями людского быта, сливается в единое целое с чередой сменяющихся поколений. Примитивная стопка бревен, лежащая на лесоскладе, — сплоченная, связанная человеческими руками в некие ритуальные формы, именуемые ДОМ, ИЗБА, ЖИЛЬЕ, — обретает вдруг непостижимый таинственный смысл, свой особый дух, свидетельствующий о ЖИВУЩИХ В ДОМЕ.
Мария никогда не задумывалась о ДУХЕ ЖИЛЬЯ, живя в каменном особняке с бабушкой или в кирпичном хорошем доме довоенной постройки у Александра, тем более в каркасно-засыпной развалюхе на Кочновке. Не задумывалась, посещая блочные дома, где одна жилая ячейка климатом, запахами, атмосферой напоминала другую, разнясь лишь количеством и дороговизной мебели. Нет ничего неприглядней, чем запущенная квартира в каменном, тем паче блочном доме, оскорбляющая глаз и душу. Старое потемневшее дерево бревенчатых стен жилой избы всегда опрятно, всегда вызывает добрые мысли — это прикосновение к вечному, к истокам твоего РОДА.
Марии сделалось жаль испорченного штукатуркой интерьера столовой и прихожей. «Там у нас по-городскому, — с гордостью оказала Валентина, — а здесь по-деревенски. Ну, мы поштукатурим, время будет…» Мода пришла с телеэкранов — «по-городскому» — дурацкая мода… Для России, тем более для Сибири, не придумаешь жилища лучше, нарядней, здоровей. Мария потрогала ладонью шелково-шершавый бок бревна. Переводим золотые леса, тайгу на опалубку для бетона, на крепежник для шахт, на шпалы, на одноразовую упаковку станков, бутылок, холодильников — всего, чего угодно, вместо того чтобы использовать заменители. Дерево пока дешевле всего у нас. Нет чтобы строить красивые деревянные коттеджи со всеми удобствами, хотя бы здесь, в Сибири.
Она снова легла: был четвертый час утра. Лежала, иногда задремывая, но тут же просыпаясь. Думала.
Почему-то самыми любимыми сказками народов всегда были сказки о скатерти-самобранке или чудесном горшке, извергающем даровую кашу, или о печке, повинующейся причудам лентяя-лежебоки. Даже трудяга-хлопотунья бабушка тешила Марию рассказами о роботах, которые — время придет — будут исполнять за человека всю неприятную грязную работу. О кнопке: нажал, и автомат без малейшего человеческого труда начнет выдавать необходимое. В колхозе, куда Мария подростком с другими учащимися техникума ездила на трудовую практику, работало от МТС два плохоньких трактора, что-то они делали, а остальное — пахали, боронили, косили, сажали и копали картошку, молотили зерно, копнили сено с помощью лошадей — колхозники и приезжие девчонки и ребята. Опять тогда Мария и подружки нереально-сладко мечтали об умных машинах, избавящих всех — придет скоро такое время! — от тяжкого, часто непосильного труда. О машинах, несущих с собой изобилие, благостность, отсутствие проблем…
С той поры миновало четверть века — и вот последние лет пять-шесть, по нескольку раз за сезон, Мария ездила во главе группы своих конструкторов в подшефный совхоз. Машинные дворы совхоза были забиты всяческой умной техникой: трактора, бульдозеры, разные комбайны, картофелекопалки, жатки, силосорезки, подборщики… Но сотни не приспособленных к деревенской работе неумех, получающих зарплату на предприятиях, пославших их, и оплату здесь, в совхозе, — это сколько же, если реально, картошка и свекла стоят? молоко? — толклись на полях с весны до поздней осени, принося немного пользы и много вреда. А желанная долгожданная техника? Работала вполсилы, выходила из строя, не успев окупить себя, потому что житель села, ныне севший в кабину трактора или комбайна, увы, бывает нетрезв, недобросовестен. Однако не хватает и таких, и такому рады все — от директора до бригадира, избавляются от такого, увы, лишь в крайнем случае. В одном месте избавились, в другом — тут же взяли… Потому что, как выяснилось, любая техника без человека — просто фигурная железка, зря мокнущая под дождем.
Почему так происходит? Где просчет? Кто промахнулся, чего-то недоучел, недодумал? Привычно считая, что живет неколебимо на Родящей и Кормящей всех Земле некий неприхотливый трудящийся монолит, которому все сойдет, который все стерпит, хотя по телевидению, «пришедшему в каждый дом», в кино, по радио долдонят, рекламируют — как славно, удобно, бездельно жить вне этой самой Родящей и Кормящей?..
И давно уже, вскоре после войны, правдами и неправдами поперли умные, инициативные, смекалистые, талантливые в то удобное, гарантированно оплачиваемое, гарантированно немноготрудно-сытое житье. Оставляя позади на земле тех, кто понеприхотливей, понераскачистей. Эти, оставшиеся, рожали детей, кои тоже делились на два клана: побойчей — улетали в обетованное, гарантированное, понеудалей — оставались там, где ни теплых сортиров, ни крана с горячей и холодной водой, ни батарей, нагревающих жилье с помощью невидимого доброго дяди. В пришедшем новом поколении, воспитанном на сказках о роботах и автоматах, на телефильмах о современной удобной жизни, проснулась обида на этот необязательный в наши дни, непроизводительный тяжелый труд. Обида, мешающая истовому служению Земле, всегда отличавшая ранее земледельца. Обида на Ускользнувших.
«Для чего рождается человек? — размышляла Мария в предутреннем полубдении. — В первую очередь, конечно, для того, чтобы в поте лица добывать себе пищу. И ничего в этом нет позорного, низкого: „пот лица“ при конкретном, а не фигуральном добывании пищи — это здоровый, сладостный пот, вознаграждаемый удовольствием при удаче. Главным Удовольствием… Конечно, „Не хлебом единым…“ Но прежде всего — Хлебом… Теперь я это знаю…»
В первую же весну, когда она сошлась с Александром, он с шутками и прибаутками повез ее на дачу. У матери Александра и тогда было истовое пристрастие: «свое». Без химудобрений, гербицидов, ядохимикатов — полезные, чистые овощи, ягоды, фрукты, картошка — свои! Все это в прежние времена выращивалось отцом Александра, военным в отставке, когда он умер, нанимались рабочие, но в последние годы труд этих рабочих сделался баснословно дорогим, участок мало-помалу приходил в запустение.
Мария благосклонно пощипала многолетний лучок и вылезшие из гряды красные скрученные листочки культурного щавеля, понюхала крокусы и примулы, которые, несмотря на неземную красоту, пахли просто весенней свежестью. Но когда ей дали понять, что от нее ожидаются подвиги на трудовом фронте с лопатой, она возмутилась, и они впервые поругались. «Нашел батрачку! — кричала Мария. — Я ведущий конструктор и на свою зарплату могу этой травки-муравки с рынка корзины носить! Землю я никогда не копала и копать не собираюсь! Мне всегда были отвратительны жены полковников в отставке с загорелыми плечами, торгующие на рынке личной клубникой!» Надо полагать, в те поры ее и невзлюбила «вдова полковника в отставке», мать Александра, надеявшаяся найти в немолодой жене сына не только даровую кухарку и уборщицу, но еще и садовую рабочую.
Сад на глазах погибал, огород зарастал бурьяном, смородину поразили клещ и махровость, малину забил чертополох, яблони вымерзли. Мария гордо говорила, что в природе она любит естественность, морковке и цветочкам предпочитает траву, на которой можно поваляться, не опасаясь на что-то наступить. Отпуска она проводила загорая вне участка, потому что обработанная некогда земля зарастает крапивой и лопухами, всякой колючкой, купалась в реке, собирала в лесу и на лугах цветы, которые ей тут же надоедали, потому что им надо было менять воду, выбрасывать отцветшие, с них сыпался мусор в виде засохших лепестков. Была она человеком глубоко городским, к природе относилась как дачница: природа должна служить для наслаждения и отдыха.
Но видно, наступает с возрастом момент, когда мозг начинает получать сигналы из генетической глубины Рода. А в глубине Рода у славян известно кто — Земледельцы.
Еще до этого стала Мария чувствовать голод травяно-овощной. И очевидно, голод этот одновременно с ней стали испытывать великое множество ее согорожан и согорожанок, потому что траву на рынке покупали теперь все, кто туда ходил, круглый год. И сделалась трава тоже почти недоступной по цене.
И вот тут она услышала зов Рода. Повинуясь ему, поехала на дачу, раскопала забурьяневший, запыреенный огород, засеяла всякой съедобной травой, посадила еще разную желанную мелочь. В течение лета уезжала на дачу с пятницы до понедельника, содержала грядки во вполне пристойном виде. И с весны до поздней осени одаривала она свое семейство и приятельниц-сослуживок вязанками той самой, свежайшей и дорогой, зелени… Выросли у нее в изобилии, без особых с ее стороны усилий, так как лето было теплым и дождливым, огурцы, кабачки, патиссоны… Но главное — Мария тогда познала счастье трудного общения с землей, державшее ее в хорошей форме все лето. Правда, под конец обошлось это общение достаточно дорого: согласно рекомендации «Вечерней Москвы», Мария решила сделать подзимние посадки. Копая грядки, надышалась земляной холодной сыри, и бронхит, осложненный пневмонией, одолел ее месяца на два. Тем не менее свое земледельческое лето Мария вспоминала с жадным удовольствием, всю зиму мечтала о весне, ждала, когда поспеет земля, даже успела до всех этих событий кое-что посадить…
Тогда-то она впервые наивно возмечтала, что, если бы Каждый Человек, как в некие непредставляемо древние времена, обработал невеликий кусок бросовой, забурьяненной, неудобной для машин земли… Ох, сколько изобильного свежего продукта положил бы этот Каждый на свой стол, избавляя государственные закрома от жрущих и жаждущих, требовательно разинутых ртов! Многие из ее сослуживцев, особенно те, что постарше, желали бы иметь кусочек земли, в виде хотя бы садового участка, но большинство и слышать об этом не хотело. Ясное дело, их не устраивали баснословные цены на рынке, тем не менее они считали себя достаточно избранными, чтобы «пачкаться» в земле и гнуть спину над грядкой. Это были Ускользнувшие… Ускользнувшие еще сотню или две сотни лет назад, предавшие предков-земледельцев.
Однако некто, Распределяющий Сумму Земного Производительного Труда, посмеиваясь, наблюдал хитрости Ускользнувших. Всего лишь несколько земных мгновений оставалась иллюзия, что те в выигрыше. А затем все увидели, что Ускользнувшие, избавившиеся от тяжелого Производительного Труда, все равно тратят Труд, но Непроизводительный, утекающий сквозь пальцы, не одаривающий удовлетворением от свершенного. Тратят на суету, на отрицательные эмоции при поглощении неприродных продуктов, на усилия по перемещению тучного, лишнего тела.
Раньше Марии в голову не пришло бы осмысливать все эти процессы, в общем много лет уже просто лезущие всем в глаза. Живя с Александром, она перенимала у него защитное равнодушие: лишь бы меня не касалось, а там пусть головы ломают те, кому за это деньги платят!.. Но значит, стоял в ней под сознанием насыщенный раствор: достаточно было двух-трех злых фраз Софьи, вызвавших сочувствие к попавшему, как кур в ощип, в эту захолустную, далеко не перворазрядную стройку Леониду — и начали оформляться горькие, понукающие к деятельности мысли. Но что тут сделаешь, что наладишь? Лучшие, чем ее, головы небось думают об этих процессах, ничего придумать не могут…
Задел неприятно ее и разговор с Иваном Степанычем за хозяйским вкусным обедом. Мария, наслаждаясь опять строганиной, наивно спросила, где хозяева берут оленину и сохатину.
«Браконьерствую, — отвечал Иван Степаныч и усмехнулся, глядя на Марию жесткими больными глазами. — Мы ведь коренные тут, Мария Сергеевна, как не сбраконьерить? Нас-то век с гаком тут тайга кормила, а мы ее берегли. Ну, теперь экспедиция, строители, геологи — у кажного ружье, кажный палит во все, что движется. Рыбу взрывчаткой добывают. А удочкой либо даже сеткой — им долго… На мою-то жизнь тайги хватит, зверя я для себя всегда добуду, а детям… У меня их теперь нету, у кого есть, те пущай и думают… Мы на этом месте сто пятьдесят лет живем, нам консервы, или печеный хлеб, либо муку кто доставлял? Да ни в жисть! Сами пшеничку ростить научились и ячмень, еще в иные годы и продавать возили. Да вот до после войны у нас тут колхоз был и пашня была! Хлеб свой ели. Коровы были… А теперь, глядите, сюда все везут, и щедро: в магазинах только отца с матерью не купишь, а так — все купишь… А отсюда? Полезные ископаемые? Лес? Или надеются на руде своей металлургический завод пустить, уголь рядом тоже — на нем, я слыхал, ТЭС построют? Ну и ваш комбинат начнет на местном сырье всякие станки выпускать. Так?.. Но ведь станок жевать не будешь, носить не будешь, он должен еще сделать то, что жуют да носят… А вы тайгу посвели на тыщу гектар да жгли не раз еще на тыщу, пока площадку готовили. Зверье уничтожили да распугали. Неизвестно, даст ли ваш станкостроительный столько добра, сколько ради него погублено… Скорее всего, не даст. И не для человека это все, Мария Сергеевна! Я, пока здоров был, много ездил, смотрел. В Братске был, в Иркутске. Газу полно, строили бы тепловые станции, нет, до последнего дня газ на воздух сжигали, а реки уродовали! Кто за недомыслие ответить должен? Вы-то сами что об этом думаете?» — «Я пока ничего не думала, Иван Степаныч, — искренне отвечала Мария. — Я своими мелкими делишками занята была. Уехала, приехала, устраивалась, болела… Но мне кажется, есть много справедливого в ваших словах. Тем более про тепловые электростанции я не от вас первого слышу… Реки и мне жаль, я читала про недостатки в подготовке ложа… Я думаю, от богатства это все. Считать не привыкли, нужды не было: неиссякаемо богата, мол, наша земля. И теперь по инерции не считаем».
Не думала, да вот задумалась. А какой толк, какая кому польза от ее сепаратных дум? Какое имеет в процессе истории значение, что где-то в далечайшей тайге, в бревенчатой полуторасотлетней давности постройке лежит маленький одинокий человечек, не спит, крутится, утопая в мягкой первозданности ложа, точит червем не положительной, никому никогда не сообщенной, не проверенной на истинность и ложность мысли собственную душу? Томится, жаждет изменить, помочь, исправить — а куда эту жажду приложишь? Не к диспетчерской же, предстоящей наутро деятельности? А на большее силенок нет, да и кому нужно?..
Надо отдать Марии должное, она не была самонадеянной, не считала мысли и сомнения, пришедшие ей в голову, истиной в последней инстанции. Ей необходимо было много раз услышать от других людей, к которым она относилась с уважением, нечто близкое к тому, чем мучилась она сама, — только тогда в ней возникала убежденность в правоте продуманного. И вот с этой убежденности ее столкнуть было трудно.
«Боже, дай мне силы изменить то, что я не в силах перенести…»
Так произошло с пресловутым скоростным резанием. На первых порах она благоговейно глядела на ДИПы Теплова и Михеева, содрогающиеся от немыслимой скорости, ей казалось, что она присутствует при некоем чудесном начале Новой Эры Техники, за которым последуют — они тогда в том не сомневались, и все их мысли и мечты сводились в конечном итоге к одному и тому же — изобилие, беспечность, блаженство… После, посещая разные большие и маленькие предприятия в Москве и не в Москве, слушая умные и пустые разговоры на совещаниях и встречах, она вдруг удивленно обнаружила в себе сопротивление и нежелание заниматься тем самым вполне престижным делом, поднявшим ее из неизвестности в заводские знаменитости. Теперь на каждом маленьком и большом совещании все — от начальника отдела до директора завода — упоминали ее фамилию в ходовой обойме других фамилий выдающихся заводских работников. К праздникам и просто так ей давали премии, повысили зарплату до потолка возможного технику-технологу, она даже без особых трудностей поступила на вечерний в Бауманский: там тоже на одной из кафедр занимались проблемами скоростного резания, и фамилия ее, и сама она были уже известны. Но в Марии подспудно росло убеждение, что, исходя из конкретных условий ее родного завода, скоростным резанием заниматься нет необходимости, нужно прежде менять станочный парк, а скорость резания — второстепенное. Впрочем, об этом говорили все в бытовых разговорах. На совещаниях те же самые люди, которые у себя в кабинете, посмеиваясь, произносили «галочка», «маломощный парк», «показуха», начинали высокопарно хвастать, что наконец «внедрили», «освоили», «повысили», «прикоснулись к новой эре, открывшей»…
Мария однажды вечером высказала свои сомнения и недовольство Леониду. Тот сочувственно пожал плечами: «Да откажись! Делов-то… С голоду не помрем, даже если тебя попрут — моей зарплаты хватит. Я Варьке вчера еще сказал, подавай на алименты, буду платить, как по закону положено. А то — сколько ни дай, все мало, все хайло разевает на всю Кочновку. Хватит мне на твой счет жить…»
Он весь этот год, что они счастливо жили вместе, не пил, пристрастился к чтению интересных книг. С особым жаром неофита поглощал романы Джека Лондона, Майна Рида, Купера, Жюля Верна. Было это, в общем, в духе времени, все тогда мечтали о дальних дорогах, о сибирских стройках, о романтике и невероятных заработках там, где нас нет. Леонид тоже иногда предположительно говорил, что хорошо бы смотаться из этой дыры куда подальше. Но Мария тогда уже поступила в институт — как уедешь?
Им хватало Марииных денег и того немногого, что оставалось от заработка Леонида: потребности у них были весьма невелики еще. Они даже купили Леониду новый костюм и ботинки, теперь можно было, не стесняясь людей, ходить в театр и на концерты.
На другой день после этого разговора Мария пришла к Евгению Тарасовичу и сказала, что достаточно потратила на показуху дорогого времени, теперь она снова хочет заниматься своим основным делом. Пусть ей поручат составлять технологию на новый заказ, ведь она набралась за прошедший год знаний и опыта, в институте учится.
«Не болтайте ерунду, — неожиданно раздраженно прикрикнул начальник отдела. Мария ждала разговора спокойного и серьезного. — Есть у вас дело, и не мечитесь. Кому-то надо этим заниматься?» — «Но ведь это пустое дело, — возразила Мария. — Вы сами знаете, сто раз говорили, наш станочный парк слабосилен для новых скоростей. Надо станки менять на новые и мощные. Вон у Михеева и Теплова так разболтались ДИПы, что на чистовой даже два треугольника не дают, сотку не держат! Все это занятие для „галки“, а не для пользы дела. Я хочу действительно полезным чем-то заняться». — «Не умничайте! — оборвал ее начальник. — Начиталась и разговариваешь много… Вам поручили скоростное резание, и занимайтесь. А станки менять не мы с вами будем…» — «Отказываюсь», — сказала Мария упрямо. «Тогда увольняйтесь! — Евгений Тарасович начал что-то разыскивать на столе. — Иначе я вас уволю под очередное сокращение штатов». — «Но я не хочу увольняться, поймите. Почему же? Я просто хочу заниматься настоящим делом, а не показухой». Мария не понимала, почему обычно доброжелательный и неглупый — начальник отдела не хочет вникнуть в ее слова.
Евгений Тарасович наконец разыскал и подал ей тетрадный лист в косую линейку: детским почерком с детскими ошибками было написано, что Мария Немчинова по месту жительства ведет развратный образ жизни, путается с женатым человеком, лишая детей отца, а у жены отбирает мужа…
«Я не хочу вникать в эту грязь, — сказал, сердито хмурясь, Евгений Тарасович. — Разбирать, докапываться, кто прав, кто виноват, — не мое это дело. Серьезного хватает. Вы пришли из конструкторского, так вот, если Барылов вас возьмет обратно, я заявлению ход давать не буду. Отвечу: уволилась, и все. Если нет… Советую уволиться. Хватит вашей базарной истории. Не знаю, прямо какой-то грязный шлейф за вами тянется… Молодая женщина, неглупая, так себя ведете…»
Барылов Марию обратно взял, определил в группу специального инструмента. Ей за этот год много пришлось заниматься инструментом, потому принялась она за дело уже сознательно, заинтересованно. Ею были довольны и непосредственный начальник, и начальник конструкторского бюро. Потекла ее жизнь дальше день за днем, год за годом: инструмент в металлообрабатывающей промышленности всегда оставался основной, живой проблемой…
Только Леонид через месяц после всех этих событий неожиданно собрался и уехал в Сибирь. Он подавал на развод с Варькой, но их не развели из-за детей, а Варька после суда, почувствовав свою силу, просто осатанела. «Не будет нам жизни здесь, Маша! — уговаривал он ее перед отъездом. — Замордуют, нервы истреплют. Не надоели тебе скандалы, крики, взгляды эти подлые? Видеть ее не могу больше, господи, как жил столько лет, не пойму… Клещука — впилась и кровь сосет!» Мария до последней минуты не верила, что он может уехать. Казалось самонадеянно: так любит, человеком возле нее стал — как уедет? Ну, уедет — вернется, не выдержит. Ошиблась. Уехал. Написал два письма со строительства Иркутской ГЭС, она, разобидевшись, не ответила. Он тоже замолчал…