Не наступите на жука - Москвина Марина Львовна 3 стр.


слишком уж хочется заполучить, не попадалась и ускользала. Женька не видела ее ни разу и даже понятия не имела, как она выглядит.

Однажды зимой — уже взрослая — Женька шла по Кузнецкому мосту. Скоро Новый год. был вечер, она и сама не знала, каким ветром куда ее несет, пока не добралась до угла Кузнецкого и Неглинной.

Она вошла в музыкальный магазин и просто так без всякой цели начала разглядывать ноты, валторну, балалайки, губную гармошку... И вдруг увидела какую-то штуку — глиняную, шероховатую, величиной с огурец, и в ней было десять отверстий — по одному на каждый палец...

В Москве мороз! На елке у «Детского мира» лежал снег. И отовсюду шел пар. Пар вырывался из скрытых щелей на заснеженных газонах, из выхлопных труб автомобилей, валил сквозь сетки кухонных окон пельменной, клубил над лестницами подземных переходов... Не прошло и десяти лет, как окарина была у Женьки в кармане!

Осталось позвонить Инке, дочке Григория Максовича, узнать, в Москве ли он.

— Привет! Как жизнь?

— Приходи в гости! Увидишь что-то интересное!

— А что?— спрашивает Женька.

— Один музыкальный инструмент, потрясающий, с инкрустацией! Приятель уехал в Улан-Удэ, оставил погостить.

И Женька удивилась, как старые знакомые, не видясь, могут настраиваться на одну волну.

— Щипковый?

— Еще какой! С двойными струнами. Такой изображали на картинах, где с чубом играет хохол.

Никто не знает, как он называется.

— А ты сходи в музей музыки! — осенило Женьку.

— Я это всем рекомендую! — сказала Инка.— Но сама была там один раз. Когда папе исполнилось пятьдесят лет. Я искала везде, хотела подарить ему окарину. Это такая дудка,— объяснила Инка.— В переводе с итальянского значит «гусь».

— Я знаю, у меня есть,— сказала Женька.

— Ну, у тебя, наверное, деревенская, глиняная. А я увидела в музее, как они выглядят, пошла в комиссионный магазин старинных музыкальных инструментов и говорю: «Я из музея. Нам нужны две окарины». И мне раздобыли две настоящие, старинные, венские. И я подарила. Он сразу взял и заиграл. Он вообще с ходу играет на любых музыкальных инструментах.

Первая ночь в интернате обернулась неожиданным пиршеством. Как только погас свет, с шумом распахнулись дверцы тумбочек, и вся спальня — числом пятнадцать человек повытащила съестные припасы и принялась с размахом делить их между собой.

Целый день Женька мужалась и крепилась, хотела к ночи дать разгуляться тоске, но как тут ей разгуляться в ликующей атмосфере жевания и братского дележа?!

Пошел по кругу кочан свежезаквашенной капусты, распространялись лук, морковь, чеснок и репа, на крыльях неслыханной щедрости с койки на койку перелетали яблоки, сливы, конфеты, карамель с редким вкраплением шоколадных.

— Возьми бутербродика с колбаской! — сказала Женьке Шура Конопихина.— Держи селедочку!..

Селедочка была с душком, но все ее в охотку смолотили.

Пошли дикие истории.

— Конопихина, загни!..

Шура Конопихина, при свете дня человек в высшей степени малозаметный, брала свое с наступлением ночи. Она была первым сказителем спальни и упивалась своей ночной властью над переживаниями слушателей. Кто имел ужас и счастье слышать Шурины рассказы про Белые Перчатки, Красное Пятно, Зеленые Глаза, Черную Руку, Золотую Ногу, Синюю Розу и Черные Занавески, кто видел ее в эти минуты — в темноте, сидящую на койке, по шею в одеяле,— пусть честно признает: нет в мире повествователя, равного Шуре Конопихиной.

Чем Шура рисковала, Женька поняла, когда решила поведать спальне кое-что из жизни шахматиста-криминалиста Алехина. Не успела она произнести фамилию, имя и отчество своего кумира, как дверь отворилась и на пороге в тусклом свете уставшей коридорной лампочки обозначилась фигура ночного воспитателя.

После Григория Максовича Федор Васильевич Прораков, так звали ночвоса, был вторым взрослым в интернате, до глубины души поразившим Женьку.

Но если Григорий Максович являл собой тип людей, которые ни при каких обстоятельствах не ходят грудью вперед, то в случае Федора Васильевича первостепенную роль играла именно грудь, точнее, головогрудь, поскольку шеи Федор Васильевич Прораков практически не имел.

Главная профессия Федора Васильевича была артист оперетты. Только не прима, а хор и кордебалет. В интернате он подрабатывал. Свою ночную вахту несколько лет подряд он нес в бархатном пиджаке и белых велюровых брюках. Когда директор Владимир Петрович спросил его:

— Почему вы все время ходите в бархатном пиджаке и белых брюках?

Федор Васильевич ответил:

— Я хожу в бархатном пиджаке и белых брюках потому, что у меня ничего больше нет.

Однако выданный ему в кастелянной спецхалат Федор Васильевич не надевал. Это навело Владимира Петровича, самозабвенно любившего порядок, на подозрение Федора Васильевича в халатном отношении к делу ночного воспитания.

Подтверждение халатности Владимир Петрович усмотрел также в бороде, которую ночвос Прораков холил и причесывал раз в десять минут расческой на прямой пробор, что делало его похожим на царя Александра III.

Дореволюционный вид и мелодии прошлых лет, беспрестанно насвистываемые ночвосом, в конце концов так насторожили директора интерната, что в приказном порядке в двадцать четыре часа Владимир Петрович велел Проракову бороду сбрить.

— Я не могу сбрить бороду,— заупрямился Федор Васильевич.— У меня подбородок безвольный.

— Вы столько лет ходите с бородой, может, он у вас вырос! — отрезал Владимир Петрович.

Федор Васильевич подчинился, оставив усики в стиле танго, как у аргентинского бандита. Плюс к усикам на всякий пожарный он резко усилил служебное рвение.

Федор Васильевич и прежде в отношении к воспитанникам проповедовал крайнюю суровость. Теперь в него вселился сам черт. От спальни к спальне он двигался бесшумно, ничем не обнаруживая своего присутствия, следил, преследовал, ловил с поличным, он без зазрения совести подслушивал под дверью, а после, мобилизовав весь опыт опереточного артиста — по голосу! — обнаруживал говоруна и. торжествуя, обрушивал на его голову наказание трудом.

Так и на этот раз в полутьме он безошибочно взял курс на узкое пространство между кроватями Шуры и Женьки.

— Ну-с! — произнес Федор Васильевич первую реплику отработанной пьесы выволочки и оперся рукой о тумбочку. Дальше он должен был замереть, выдерживая зловещую паузу.

Но этот выигрышный эпизод скомкал Федору Васильевичу жилистый кусочек сырокопченой грудинки, который Конопихина, не дожевав, аккуратно положила на тумбочку.

Любой другой на месте Федора Васильевича отдернул руку бы, как от жабы, а Федор Васильевич — нет, он отделил ладонь от тумбочки, а от ладони сырокопченость с таким достоинством, что свидетели этой сцены, готовые прыснуть, а то и загоготать, невольно вспомнили девиз, провозглашенный ночвосом: «Побольше врожденного аристократизма!»

— Марш мыть уборную,— сказал Федор Васильевич Женьке, и она уныло поплелась в туалет.

Назад Дальше