Не наступите на жука - Москвина Марина Львовна 4 стр.


За дверью в углу стояли швабры и ведра с тряпками. С горьким чувством Женька завозила шваброй по полу. Мысли одолевали одна печальнее другой. Видели бы родители, как их ненаглядный ребенок темной сентябрьской ночью моет общественный туалет.

Однажды ей пала открыл секрет оптимизма.

— Во всем,— сказал он,— старайся найти что-нибудь хорошее. Речь не о вопиющих безобразиях, ты меня понимаешь. Скажем, неохота стоять в очереди за огурцами, думай, что специально вышел тут поторчать.

Женька напыжилась и представила, что ее сюда привел душевный порыв. Это почти удалось, но все рухнуло, когда с санинспекцией явился ночвос.

Указательным пальцем провел он в углу за дальним унитазом и очень пристально проверочный перст изучил.

Это было равносильно тому, как капитану одного корабля доложили:

— Палуба надраена!

Тот снял парадную фуражку и запустил по доскам — белым верхом вниз. Приносят ему ее, а она попачкана.

Пришлось и Женьке, и матросам — каждому свое — перемывать.

Когда она вернулась, люди спали. И ей приснился сон: чудовище с головой рыбы, телом — початком кукурузы, на перепончатых лапах бегает по дому, как крыса.

Хорошо, когда дома все хорошо.

Тогда ты хоть в интернате, хоть в жерле вулкана — нигде не пропадешь.

Одного Женькиного приятеля родители так дооберегали, что он до старости лет шнурки на ботинках завязывать не умел. Его этому и не особенно учили. «Шут с ними, со шнурками,— говаривал его папа.— Зато сын с отцом вместе рядом по жизни пойдут. Чужих-то не напросишься ботинки зашнуровывать!»

А Верка Водовозова — та девочка приходящая, которая спит и ест дома, а учится в интернате, спит и видит, чтобы каким-нибудь образом очутиться в вечной разлуке с домашними.

Папа у нее, сценарист Давид Георгиевич Водовозов. Грел Верку по всем швам за малейшую провинность. Очень уж хотел воспитать ее, как он говорил, настоящим человеком. Причем не простым, а ренессансным. То есть личностью всеобъемлющей широты интересов. Типа Леонардо да Винчи.

В интернат Верке позволили ходить по причине его английского уклона. Мама — тетя Дора, любительница искусств, насильно обучала ее вокалу.

Явное предпочтение тетя Дора отдавала героической, воинственно подъемной оратории «Иуда-Маккавей». Она аккомпанировала, Верка не по доброй воле исполняла партии хора, а Давид Георгиевич пел главную арию Иуды.

— Я мужчина бурный,— говорил Давид Георгиевич.— Если что меня губит, так это темперамент.

Хотя его темперамент губил не его, а Верку. Он на невыученные арии, как английский моряк, отвечал кулачной расправой. Ему казалось, что человек Возрождения воспитывается чисто средневековыми методами.

— Всех великих мастеров в детстве галошили,— заявлял Давид Георгиевич.

Жена его, тетя Дора, была музработником в детском саду. Орунья! Ее крика самые крепкие нервы не выдерживали.

— Как ты смеешь сидеть в моем присутствии?! — кричала тетя Дора на Верку.

— Зачем вы все время шумите? — спрашивали соседи.

— У меня голос для большой аудитории,— объясняла им тетя Дора.

Знакомых Верке родители выбирали в зависимости от интеллекта.

— Интеллектуально она тебе по щиколотку,— сказал Давид Георгиевич о Шурке Конопихиной, когда та по приглашению Верки явилась к ним в гости на обед. Вторичное приглашение получали только те, кто интеллектуально достигал Веерке пояса или плеча.

Верка не была подругой Жени. Она вообще ничьей подругой не была. Думала она всегда только о себе. Человек очень бережливый — такой, что ты у него съешь два пирожка и он у тебя ровно два. Никогда тебе ничего не подарит. «Зачем,— говорила она,— я буду дарить просто так, когда можно обменяться. Мне папаша за это холку намнет».

А если ей было выгодно, прямо скажем, она могла выдать тебя с головой.

Но когда Верка однажды — около ночи — сказала: «Я домой не пойду. Выстрою шалаш и спасусь от холода»,— Женька с Шуркой сдвинули кровати и положили ее спать с собой в серединку. Ей даже вышло теплее всех, если на троих два одеяла, тому, кто посередине, достаются оба.

…— Жень! Шур! — шепчет Верка часа в два ночи.— Боюсь, меня дома укокошат. Давайте моим позвоним?

Телефон в кабинете директора закрыт. Автомат на улице. Пальто заперты в раздевалке. И на троих. как было отмечено, два одеяла. Поэтому ренессансный человек, смалодушничав, остался непокрытым в спальне, а неренессансные — Шура с Женькой — в ночных рубашках, завернутые одеялами, рискуя нарваться на ночвоса, двинули в школьный корпус — к единственному, возможно, незапертому главному входу.

Они выбрались из интерната. Выпали как из гнезда. Туловища с головой в одеяле, а ноги снаружи — мерзнут.

Расчерченный белыми линиями асфальт непосвященному казался бы загадочным, как рисунки в пустыне Наска. А это чтоб удобней строиться. Мы в интернате то и дело строились. Мы строем ходили, мы пели — в хоре, мы жили — стаей, попробуй кого из нас тронь!..

Липы черные, голые, у спальных корпусов выше крыши! Возле одного фонаря листья с ветки не опали, последние держатся, им хватает его тепла.

Окно хлеборезки. Там всегда запах хлеба какой-то волнующий. Машина, которая режет хлеб, часто ломалась, поэтому на дощатом столе всегда наготове длинный нож с пластмассовой синей ручкой. Нож в хлеборезке — ровесник интерната. Этот же самый нож на дощатом столе— он там и теперь. И там, над ящиком для горбушек, висел плакат: «Кто хлебушком не дорожит, тот мимо жизни пробежит!» Горбушками народ набивал карманы и ел их на ночь или на прогулке.

Женька несла в кулаке двушку. Что ни говори, а двушка — монета особая. Идешь с ней, например, по Москве, несешь ее в варежке, и каждый телефон-автомат тебе друг. В любой заходи — в любом — можно услышать знакомый чей-нибудь, любимый голос. Но не болтать, не рассусоливать, а Просто радостно сказать: «Привет! Как жизнь?» — ну что-то в этом духе. А можно даже не звонить. Просто нести в кулаке в теплой варежке и голос, и разговор, и звук звонка в чьем-то милом твоему сердцу доме.

Женька с Шурой забрались в телефонную будку.

— Давид Георгиевич? Это Женя. Вера в интернате. А вы ее сдали бы насовсем! У нас шефы — автобаза, и в тесной дружбе с нами — Московский рыбокомбинат...

Давид Георгиевич молчал. Бывает такое молчание — гробовое. Это когда человек прекращает шевелиться и дышать.

— У нас есть свой лагерь. Это уголок швейцарский,— сказала Женька.— К нам и комиссии приезжают. «Знаете,— говорят,— что у вас интересно? Входишь на этажи, и туалетами не пахнет».

— Про комсомол не забудь,— шепчет Шура.

Мы поступаем в комсомол,— говорит Женька.— Завтра открытое комсомольское собрание. Три пункта на повестке. Бой безразличию. Подумай над вопросом: с чего начинается зрелость? И третье: твоя жизненная позиция. В чем она состоит?

Светофор на перекрестке с зеленого переключился на желтый. Потом он с желтого переключился на красный. Как будто вспыхнул над перекрестком глаз Давида Георгиевича Водовозова.

Трубка стала ледяной. Она отмораживала ухо.

Назад Дальше