Могучие голени! Как у Усейна Болта! Как в переводе Гнедича! Атлетические, как диски Мандельштама! Но, увы, человеческие, несмотря на первозданность, слишком человеческие. Прискорбно зависящие от материала.
У Ахматовой все не так. Представьте себе (1960):
Прошлогодних сокровищ моих
Мне надолго, к несчастию, хватит.
Знаешь сам, половины из них
Злая память никак не истратит:
Набок сбившийся куполок,
Грай вороний, и вопль паровоза,
И как будто отбывшая срок
Ковылявшая в поле береза,
И огромных библейских дубов
Полуночная тайная сходка,
И из чьих-то приплывшая снов
И почти затонувшая лодка…
Побелив эти пашни чуть-чуть,
Там предзимье уже побродило,
Дали все в непроглядную муть
Ненароком оно превратило,
И казалось, что после конца
Никогда ничего не бывает…
Кто же бродит опять у крыльца
И по имени нас окликает?
Кто приник к ледяному стеклу
И рукою, как веткою, машет?..
А в ответ в паутинном углу
Зайчик солнечный в зеркале пляшет.
В один кошмарный день, когда ждать было совершенно нечего, великий и могучий русский язык тихо зазвучал в моем мозгу:
И казалось, что после конца
Никогда ничего не бывает…
Я не сразу сообразил, что не сам, не сию секунду это придумал. Что эти слова, вместе и порознь, всегда, значит, и до меня существовали. Что вот они, божественные голени, стихи, которые вообще не сочинены, а просто цитата из русского языка. Из его прозаических недр. Вообще чистейшая проза, лишь слегка метризованная.
Божественная поэзия создается как мраморная статуя – отсечением лишнего. Человеческая – аддитивна, лепится из мягкого, лишь с годами застывающего материала. Из глины?
Это – поздняя Ахматова. Но ведь точно такой же она была и в юности. В 1909!
И когда друг друга проклинали
В страсти, раскаленной добела,
Оба мы еще не понимали,
Как земля для двух людей мала…
И в 1912. Потом из этого вырос Бродский:
Я возвращаюсь. Лижет мне ладонь
Пушистый кот, мурлыкает умильней,
И яркий загорается огонь
На башенке озерной лесопильни.
Лишь изредка прорезывает тишь
Крик аиста, слетевшего на крышу.
И если в дверь мою ты постучишь,