Первое, что я увидела, были грядки клубники, кусты роз, барбариса и картофеля. За листьями мелькали черно-седые пряди волос, вероятно, Эйнштейна и его жены. К калитке подбежала худенькая девушка, чмокнула меня в щеку и сказала:
– Очень рада вам, Наташа, вы позволите мне называть вас так? Доброе утро, Дималейн. Меня насмешило: что к русскому «Дима» она добавляет немецкое ласкательно-уменьшительное «лейн» (мы бы сказали «Димочка»).
Вслед за Маргот (так звали худенькую девушку) к калитке подошла фрау Ильзе в серо-белом цветастом фартуке поверх вязаного костюма из мягкой шерсти, очень приветливо протянула мне руку и повела по направлению к дому – он стоял в глубине сада-огорода, деревянный, двухэтажный, простой и уютный, как его хозяйка.
Но до дома я не дошла. Справа, за кустом цветущего жасмина, увидела самого Эйнштейна со шлангом в руке. Засияла его улыбка, а вместе с ней все вокруг.
– Добрый день! Рад, что вы к нам пришли. Не хотите ли порежиссировать рядом со мной на клубничной грядке?– Ну конечно, с большим удовольствием.
Я перескочила через отделявшие меня от Эйнштейна огуречные грядки и канавки с водой, оказалась рядом с ним около клубники. Великий ученый поливал ее из шланга. Но бурьян? Он совсем не был достоин этой чести, а его выросло немало. Чудесно! Закатала рукава, села на корточки и рьяно принялась за дело. Он работал шлангом с детской радостью, стараясь точно распределить воду между кустиками клубники и не оставляя сухим ни одного побега.
«Поливает с математической точностью», – подумала я и решила все время быть от него на шаг впереди. Во-первых, чтобы он не поливал сорную траву, во-вторых, чтобы с корточек, снизу вверх, смотреть на него, хотя бы знать, что он рядом. Заговаривать первая, конечно, не смела.
Травы было немало, и оправдать доверие было важнее всего. После нескольких минут молчания Эйнштейн спросил:
– Вы любите… это? – и показал на землю.– У Художественного театра была земля на Днепре, в Каневе. Сулержицкий говорил: «Зимой – работа в театре, летом – на земле». И мы, дети Художественного театра…
– Вы говорите о Сулержицком, который был связан с Львом Толстым?
– Да, о нем, – сказала я, любуясь его глазами, при свете солнца еще более удивительными. Казалось, от них летят блестящие брызги, которые весело играют с брызгами воды.
И ловко же он работал своим шлангом! Мой бурьян аккуратно укладывала кучками, с работой справлялась и даже жалела, что сорняков становилось все меньше. Огород был хорошо ухоженный.
– Вы знаете… свое дело, – засмеялся Эйнштейн. – Верно, часто отдыхаете на земле, как и мы?– Нет, – вздохнула я, – теперь стала насквозь городская, а в тринадцать лет начинала свою трудовую деятельность у огородника. Прежде была пололкой, потом сажала капусту.
– Жаль, что мы уже посадили капусту, – рассмеялся Эйнштейн.
– Очень жаль, – совершенно серьезно ответила я. – Хорошее это занятие – правой рукой делаешь в земле ямку, левой прикладываешь капустную рассаду к левой стенке этой ямки, правой засыпаешь землю, потом пристукиваешь ее правым кулаком. Вот смотрите. Раз-два-три-четыре.
Я показала свое умение, использовав вместо рассады колокольчик.
Всплеск его юношеского смеха был мне наградой.
– Ильзль,– закричал он жене, – у нашей новой знакомой открываются все новые способности. Как бы не так… Спрятать в ямку свое невежество по части физики, верно, не удастся. Но какая чудесная отсрочка, и как визит к Эйнштейнам совсем не похож на… визит.
– А теперь Наташу ждет испытание, – сказал ученый, и я поняла, что, как всегда, сглазила хорошее. Сейчас спросит про теории! Напрягла все свои мысли, но… в голове было пусто. Словно вода из шланга начисто смыла слова Бориного конспекта.– Какое… испытание, господин профессор? Он поморщился, словно я сказала пошлость.
– Я думал, вы…– начал он недовольно и остановился, – мы оба здесь работники сада-огорода, – недовольство его так же быстро прошло, как и возникло. – Вам поручается ответственное дело – закончить поливку клубники на этой грядке из шланга, а мне надо поработать садовыми ножницами.
Пронесло!
Шланг был тяжелый, держать его надо было умеючи, поливать – тем более. Вода строптивой струей лилась не туда, куда ее направляли. К тому же хотелось рассмотреть и запомнить все кругом.
На втором этаже дома – открытая терраса, или солярий, туда ведут широкие лестницы, в даче большие окна, справа от дома озеро, там стоят лодки и парусник. Неподалеку башня, верно обсерватория, – ему ведь подвластны и земля и небо…
– Ну, как дела? – услышала я вдруг голос Эйнштейна и, забыв о предательских наклонностях шланга, чуть было не залила водой ноги ученого. Он весело подпрыгнул, молодцевато подтянул холщовые штаны на резинке и взял шланг из моих рук.– Эта работа вам удается… значительно менее, чем предыдущая. – сказал он, лукаво поглядывая на мои мокрые ноги. С озера тянуло сыростью. Я выждала, пока он отвернется, вытащила из кармашка носовой платок, быстро вытерла чулки и туфли, сорвала большой лопух, завернула туда далеко не чистый платок и препроводила его обратно в карман.
Все это было очень далеко от соблюдения этикета и солидности, к которой меня призывал Боря, но наши отношения с Эйнштейном стали как-то проще и веселее.
Он повернулся ко мне и, оттопырив шерстяную фуфайку на животе, сказал ликующе:
– Подарок моей Ильзль. Чистая шерсть. Она связала своими руками. Мне всегда тепло. Поверх рубашки с отложным воротником на Эйнштейне был мягкий светло-серый пуловер. Его слова были еще более теплыми, чем этот пуловер; видно, он умел любить, восхищаться своими близкими, радоваться им, солнцу, зелени. Как, оказывается, удивительно уживаются иногда величие мудрости и детская непосредственность!
Я снова полола.
– Поздравляю, эта грядка приняла воскресный вид; если не возражаете, перейдем на следующую.– Конечно. С большим удовольствием!
Нашла корзину, сложила туда пучки вырванного сорняка и, видя, что Эйнштейн «ценит мой труд», еще более энергично взялась за прополку последней грядки. Только… мне хотелось, чтобы он говорил, заучивать его афоризмы, а он хотел молчать. Верно, отдыхал, отдыхал прежде всего от самого себя, своей пульсирующей мысли. Переключил энергию мозга на физическую, окунувшись с головой в милые дачные работы.
Но мысли… они ведь непослушные! Какой огромный у него лоб, сколько жизни в глазах – все видят, все время в движении, может быть, именно сейчас новое открытие зреет под черно-серебряными непослушными волосами? Как хорошо работать на грядке рядом с ним.
А вон Ильзе кормит таких же пушистых, как рукава ее джемпера, цыплят. А где Маргот? Они с Марьяновым стояли под деревом, недалеко от калитки.
– Ну вот, рабочий день закончен, – закричал Эйнштейн, – вознаграждайте себя, Наташа, не отходя от грядки, – тут клубника куда вкусней, чем… Я хотела сказать, что уже давно «вознаграждаюсь», повернулась в его сторону, но глаза его вдруг стали смотреть мимо меня, куда-то внутрь. Теперь они не соединяли, а разъединяли его с внешним миром – словно был спущен железный занавес. Не договорив фразу, Эйнштейн нетерпеливо подтянул резинку холщовых штанов, быстро пошел к дому и стал подниматься по открытой лестнице на второй этаж. Заметив мое удивление, ко мне подошла Ильзе:
– Альбертлю пора побыть одному в своей комнате. Сегодня он с самого утра с нами. У него в голове так сложно и так точно все устроено… Чего тут объяснять?! Пошел немножко отдохнуть или что-то записать. Он же «вторым планом», наверное, о своем думал – не обо мне же, не о грядках…
Какая обаятельная, мягко подвижная была эта Ильзе! Как всепонимающе она любила своего Альберта! Они называли друг друга только ласкательно-уменьшительными «Ильзль». «Альбертль», их любовь давала им ту жизненную силу, ту «точку опоры», когда можно было… перевернуть мир. Ильзе принесла мне кувшин молока, стакан и, пока я пила, говорила о своем счастье, о Маргот, ее дочери от первого брака, которую «Эйнштейн любит, как ни один родной отец не смог бы любить», – не все помню, что она говорила, но как – запомнила навсегда.
Потом ко мне подошла Маргот, обняла за плечи, вместе с Марьяновым мы спустились к лодке. Каждому из нас хотелось побыть со своими мыслями, а прогулка на лодке к этому так располагает.
Через час мы вошли в большую комнату на первом этаже виллы «Капут».
На подоконниках, шкафу, пианино – повсюду стояли скульптурные работы. Они были выразительны и разнообразны. Чувствовалось, что скульптор хорошо видит и любит людей – их нежность, горести, замечает и смешное. Эйнштейн и Ильзе сидели уже за круглым столом и с гордостью смотрели, как внимательно я рассматриваю выразительные глиняные головы матери с ребенком, старика, фавна, волосато-бородатую статуэтку.
– Все это делает наша Маргот, – сказал Эйнштейн. – Не правда ли, талант у нее есть? – Он снова был весь тут, с нами. – Мне кажется, да! Маргот покраснела и юркнула в дверь, а Ильзе просияла:
– Альбертль любит Маргот даже больше, чем меня, – сказала она с милым ожиданием его возражений. Эйнштейн не ответил ничего, но положил свою руку на ее, посмотрел на жену с такой нежностью, когда слова уже не нужны.
Тут вошла Маргот с затейливыми пирогами и пирожками на тарелках. При виде баумкухенов Эйнштейн снова оживился:
– Посмотрите, вот еще одно чудо нашей семьи. Только руки моей Ильзль умеют лепить такие вкусные пирожки. Да, наша мама тоже знаменитый скульптор. Вот среди каких талантливых людей я имею счастье жить. Раздалась опять вспышка теплого юношеского смеха. Эйнштейну доставляла наслаждение радость других. Он искренне удивлялся и восхищался «чудесами» своей жизни, жизни, в которую, по его мнению, так много красивого вносили его близкие. Ему искрение хотелось радовать, поднимать и отеплять их, черпать в их радости что-то очень дорогое и важное для него самого.
Маргот и в первую очередь Ильзе все приносили и уносили сами. Я видела, что Эйнштейну нравится есть из их рук, отдыхать в «малом кругу». Мне, уже побывавшей в Берлине на приемах, в домах знаменитых артистов, было странно и дорого полное отсутствие лакеев у Эйнштейнов. Они все делали сами.
На столе было много овощей, даже артишоки и спаржа, маринованные грибы, действительно очень вкусные пироги и пирожки, рыба.
Я ела и разглядывала комнату. Мебель? Сервировка? Не те слова. Покупали, когда придется, что придется, утилитарно нужное, по частям. Разные тарелки, кружки и чашки, соломенные и складные стулья и табуретки. Только пианино было в чести – вышитая дорожка наверху, другая – на крышке клавиатуры. Из Бориных книжек мне запомнилось, как, делая доклад об атомной теории в Цюрихе, тогда еще молодой Эйнштейн предупредил, чтобы от него не ждали элегантности изложения, «оставим элегантность портным и сапожникам»…
Да, тут любят простоту по-настоящему, любят то, что согрето любовью, что множит уют и радость, но вещи сами по себе совсем не важны. Живут на другой волне, другой глубине.
Ильзе принесла жаркое и вино. Обязанность сдержать слово, данное Виноградову, довлела надо мной, и, налив бокал и встав со стула, я начала полузабытый тост.
– Что это вы встали? – удивилась Ильзе. – Так и мужчинам придется есть стоя. Я сбилась окончательно, отчаянно путая слова и падежи, с торжественной дрожью в голосе сказала вместо «советское юношество» «советские артисты хорошо знают теории Эйнштейна…»
Он перебил меня довольно резко:
– А зачем это им нужно? Пусть каждый занимается своим делом… Меня выручила Маргот. Она сказала ласково:
– Наташалейн, Альбертль терпеть не может тосты.– Тем более чужого сочинения, – буркнул Эйнштейн. Скрытности у меня досадно мало. Я так посмотрела на Эйнштейна, что несколько секунд хохотали все, в том числе и я.
– Пусть Наташа немножко расскажет нам о Москве. Я ее так полюбила, – сказала Маргот.
– Или еще лучше о театре для детей, – поддержал ее Марьянов.
Тут как раз было покончено с кисло-сладким мясом, на столе появились взбитые сливки, фрукты, чай, и я с огромной радостью заговорила на свою любимую тему.
Эйнштейн любил детей. Ему очень понравилась идея Детского театра.
– Я верю в большое будущее вашей страны, а без счастливых детей нет будущего. Воспитание радостью, живые образы в противовес школьной скуке – ох как еще много на свете бездарных учителей, которые могут убить веру во все прекрасное. А дети любят искать, сами находить. В этом их сила. Они всегда чувствуют себя Колумбами, не устают удивляться многочисленным чудесам живой жизни. Может быть, самое трудное – научить их понимать других людей, не всегда похожих на тебя, познавать глубину каждого. Мы часто перегружаем детей книгами, впечатлениями, не помогаем им отбирать то главное, что ведет в глубину знаний, в глубину своих собственных мыслей и творчества. Детям, как растениям, нужно гораздо больше свободы, возможности познать самих себя. Как я была рада, что могу просто молчать и слушать.
Его вопросы тоже были интересны. Ставили ли мы для детей Шиллера? Читала ли я письма Марка Твена, в которых он называет детский театр своей самой большой мечтой? Как я отношусь к картине «Броненосец «Потемкин»» и режиссеру Эйзенштейну? Почему в Детском театре не идет такая поэтичная пьеса, как «Синяя птица», музыку к которой, как он знает, написал мой отец? Большую ли роль в нашем театре играет музыка и часто ли дети в Москве слушают Моцарта?
Моцарт был кумиром Эйнштейна, он говорил о его музыке с таким глубоким проникновением, что я диву давалась: физика, высшая математика, литература, музыка – вся культура в одной голове.
И вдруг Эйнштейн вскочил и почти убежал из-за стола. Ильзе налила мне еще чаю и ласково зашептала:
– Я полюбила Альбертля маленькой девочкой, когда он играл, и как чудесно играл, на скрипке Моцарта. Да, мы знакомы с раннего детства, ведь Альбертль мой троюродный брат. Я не переставала удивляться в этот вечер:
– Значит, он и на скрипке играет?– Ну конечно, и на рояле тоже. Когда он обдумывает свои теории, ему всегда помогает музыка. Он то уходит в кабинет, то берет аккорды на пианино, потом что-то записывает, потом опять в кабинет. В такие дни мы с Маргот совсем исчезаем из его мира, разве тихо подсунем что-нибудь поесть или подадим калоши. Он может выйти без пальто и шляпы на улицу, вернуться, стоять на лестнице – она улыбнулась, – как ребенок. Не может долго сидеть на одном месте, и, знаете, то, чему удивляются люди, в его голове рождается так быстро и просто!
Я посмотрела на старенькое пианино, на котором стояли скромные полевые цветы, с огромным почтением, даже встала и подошла к нему. Неожиданно встала и Ильзе и сказала торжественно:
– Ну а сейчас будет самое главное, и я уверена, что Наташа не откажет… О боже! Неужели? Значит, все же должна говорить на немецком о теории относительности, расписаться в ее незнании?
Обернулась и увидела Эйнштейна, который бережно нес скрипичный футляр. Ильзе мгновенно очистила место на столе, протерла его сухой тряпкой, подстелила бумагу, и только тогда он положил свое сокровище, открыл футляр.
«Музыканта можно узнать по отношению к своему инструменту», – говорил мой отец.
Скрипка жила у Эйнштейна в большом почете. Даже в футляре лежала «одетая» в серый шерстяной «пуловер» такого же цвета и вязки, как пуловер ученого. Скрипичный «пуловер» был, конечно, без рукавов, вроде мешочка, и завязывался шерстяными помпонами наверху. Он был на шелковой подкладке. Чего только не выдумает человек! Бархатная подушечка была тоже произведением искусства.
– Все, все делает своими руками для меня моя Ильзль, – сказал Эйнштейн и поцеловал ее. – Значит, Наташа согласна? – продолжал он, подходя к пианино, около которого я стояла.– На что согласна?
– Поаккомпанировать мне. Вы, говорят, хорошо играете?
– Ах, вот что. Не очень, но… с огромным удовольствием.
– Мы тут уже все почти русские – давайте играть Чайковского, – засмеялся Эйнштейн, поглядывая на Маргот и Марьянова.
В момент этих слов его лицо вижу, как сейчас. Лоб Бетховена? Нет, не хочу никаких сравнений. Они оба неповторимы. Лоб огромный, выпуклый, озорные – одна выше, другая ниже – широкие брови, черные щеткой усы на верхней губе, черно-серебряные волосы в разные стороны. В вечной динамике, как-то набок, углы ворота рубахи, пуловер – все, что на нем надето, и поразительно звездные, смеющиеся глаза, с великой мудростью познавшие вселенную и по-детски не перестающие удивляться чудесам этой вселенной, всему, что он видит.
Таким навсегда запомнила Эйнштейна.
Ильзе быстро поставила пульт для скрипки–Эйнштейн играл по нотам. Три стула поставили ближе к стене, вероятно, чтобы «отделить» музыкантов от публики. Сияя улыбкой, Ильзе сказала так, как будто была замужем не много лет, а переживала медовый месяц.
– Наташа сейчас услышит: Альбертль – замечательный скрипач, но редко позволяет говорить о своем таланте.– Лина, – сказал Эйнштейн, показывая мне свою скрипку.