по достоинству оценил, а теперь забирайте часы, ну их к лешему, и несите обратно в
ломбард, к старой купчихе, или где еще вы их там одолжили.
– Шутки в сторону, бери их себе насовсем, мы тебе их дарим, сообща,– смеялся
Мясников, отталкивая руку отца с часами (цепочка продолжала бесноваться под ладонью), и
маленькому Гоге, снова почти засыпающему от скуки, виделся этот подарок «сообща» –
нечто длинное и громоздкое, наподобие штанги от футбольных ворот, которую тащат сразу
несколько мужчин; ах, это уже опять сон: несколько мужчин тащат футбольную штангу, и на
прямых улицах им не очень-то и трудно, хуже, когда приходится сворачивать, хуже, когда
приходится карабкаться по ребристой лестнице, подпирающей жемчужное облако, с какого
мягко скатывается новенький автомобиль с колесами, накачанными самим небом, с
никелированными ободками, похожими на ожерелья из маленьких солнц, с коричневыми, как
шоколад, сиденьями... и сон тотчас проходит от внезапной догадки.
– Если часы продать, то можно будет купить автомобиль, ведь часы – золотые, а
автомобиль – из железа (школьный учитель химии с тиком, влажными глазами и рыженьким
перстеньком мог бы быть доволен).
А все тем временем снова вернулись к водочке, к закусочкам, к своим серо-белым
папиросам; прогрохотало, отмечая час пополуночи, шампанское, пенной слюной сползая по
огромной бутылке; опять за свое принялся Утесов; луна стала ярче и круглее; липа, не
дожидаясь утра, заглянула в окно, лизнула первым распустившимся листком стекло, и как
хотелось бы теперь, спустя столько лет, остановить все это, заставить замолчать, исчезнуть,
стать невидимым; хотелось бы остановить себя, одетого в матроску с фруктовым пятном на
груди, и казалось Георгию Николаевичу, что он громко, изо всех сил кричит; «Стой! Не
смей!»
Но мальчик не слышал, крался тихонько за спинами танцующих и, воровато
оглядываясь, со взрослым выражением лица, брал часы, всей ладонью чувствуя их запретную
и счастливую тяжесть.
– Часы украл, без сомнения, Мясников,– сказала мачеха, когда гости шумно, с
бесконечными поцелуями и возвращениями, наконец разошлись, и, заметив кусочек теста на
локте, недовольно дернула рукой.
– Никто не имеет права так говорить, Мясников – мой товарищ,– без обычной
уверенности возразил отец, и Георгий Николаевич с холодного берега своей несложившейся
жизни умолял его: «Ну прислушайся же, они ведь рядом с тобой!»
Нет, не слышали, не знали, не чувствовали, что часы спрятаны в корзине с репчатым
луком, хоть казалось – вот-вот луковичная шелуха взмоет в воздух от работы бездушного
часового механизма и, порхая, станет разлетаться по квартире ровными кругами.
– Какой кошмар,– только и мог повторять отец наутро, когда вдруг выяснилось, что
Мясникова ночью насмерть задавил хлебный фургон,– какой кошмар,– не унимался отец, а
лицо его было белым и картонным.
– Бог шельму метит,– сказала мачеха и тут же расплакалась навзрыд от собственной
резкости, все- таки она была добрая, мачеха.
Часов при мертвом Мясникове не нашли, и отец вообще запретил вспоминать про них,
но негласная вина все равно осталась на покойном, а пропажа, переночевав вместе с
крестьянским луком (влажный перламутр его середины до сих пор вызывал у Георгия
Николаевича тошноту и озноб), осторожно перекочевала в карман юного автолюбителя, и он